Текст книги "Собрание сочинений в десяти томах. Том восьмой. Годы странствий Вильгельма Мейстера, или Отрекающиеся"
Автор книги: Иоганн Вольфганг фон Гёте
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 34 страниц)
Однако люди никогда этого не усвоят, так как оно противно их природе; потому-то любой образованный человек, если он здесь и сейчас постиг нечто истинное, неизбежно захочет связать его не только с ближайшим, но и с самым отдаленным и обширным, из-за чего возникает одно заблуждение за другим. Между тем находящийся рядом феномен связан с далеким лишь постольку, поскольку все подчиняется немногим великим законам, которые проявляются везде.
Что есть всеобщее?
Единичный случай.
Что есть особое?
Миллионы случаев.
Аналогии грозят два ложных пути: подчиниться остроумию и тем уничтожить себя либо окутаться иносказаниями и притчами, что все же менее пагубно.
Нельзя терпеть в науке ни мифологии, ни легенд. Оставим их поэтам – они к тому и призваны, чтобы обрабатывать все это на радость людям. А человек науки пусть ограничится ближайшей насущной очевидностью. Однако, если он иногда пожелает выступить в роли ритора, ему не возбраняется воспользоваться и этой материей.
Чтобы спасти себя, я рассматриваю все явления так, будто они независимы друг от друга, стремлюсь насильно их изолировать; потом я рассматриваю их как соотносимые друг с другом, и они связываются в живое единство. Так я поступаю преимущественно по отношению к природе, но такой способ рассмотрения плодотворен и по отношению к новейшей, бурлящей вокруг нас истории мира.
Все, что мы называем изобретением, открытием в высшем смысле слова, есть существеннейшее деятельное проявление изначального чувства истины, которое вырабатывается исподволь и долго, а потом внезапно, с быстротой молнии ведет к плодотворному акту познания. Это – откровение, развивающееся изнутри и направленное вовне, оно дает человеку случай провидеть свою богоподобность. Это – синтез мира и духа, который дает блаженнейшее подтверждение вечной гармонии сущего.
Человек должен непоколебимо верить, что непостижимое постижимо, иначе он ничего не сможет исследовать.
Постижимо все особое, так или иначе применимое. Таким же образом может стать полезным и непостижимое.
Есть столь тонкое эмпирическое познание, что оно глубочайшим образом отождествляется с предметом и через это поднимается до теории. Но такое возрастание духовной мощи присуще только эпохам высокого просвещения.
Омерзительней всего брюзгливые наблюдатели и своенравные теоретики; все их опыты мелочны и переусложнены, их гипотезы невнятны и причудливы.
Есть педанты и вместе с тем мошенники; хуже них нет ничего.
Незачем путешествовать вокруг света, чтобы убедиться, что небо везде голубое.
Всеобщее и единичное тождественны: единичное есть всеобщее, проявляющееся при различных условиях.
Нет нужды самому все увидеть и испытать на себе, но если ты хочешь поверить чужому описанию, то не забудь, что тут приходится иметь дело с тремя: с самим предметом и с двумя субъектами.
Основное свойство живой целокупности – в том, что она делится и соединяется, подвижна как всеобщее и неподвижна в единичных проявлениях, терпит превращения и дробится на разновидности, а так как живое может обнаружить себя при самых разных условиях, то оно становится явным и исчезает, отвердевает и плавится, застывает и течет, расширяется и сокращается. Поскольку же все эти действия происходят в один и тот же момент, то все и вся может наступить одновременно. Возникновение и гибель, созидание и уничтожение, рождение и смерть, радость и скорбь – все происходит нераздельно, в одинаковом смысле и в одинаковой мере; поэтому и самый частный случай всегда выступает как образ и символ всеобщего.
Если все природное бытие есть непрестанное разделение и соединение, то из этого следует, что и люди, мысленно созерцая эту огромность, будут то разделять, то соединять.
Непременно разделенными представляются нам физика и математика. Первая должна существовать совершенно независимо, сосредоточить всю силу любви, почтения и смирения на попытках проникнуть в природу, в святыню ее жизни, и не заботиться о том, что делает и каких результатов достигает математика. Вторая, напротив того, должна провозгласить свою независимость от всего внешнего, величаво идти своим собственным, духовным путем и прийти к большей чистоте, чем это могло быть до сих пор, покуда она занималась наличным и стремилась добиться от него плодов или приспособить к нему свои выводы.
В исследовании природы категорический императив так же необходим, как и в нравственности, следует только помнить, что тут к нему не приходят в конце, но с него начинают.
Высшим достижением было бы понять, что все фактическое есть уже теория. Синева неба открывает нам основной закон хроматики. Только не нужно ничего искать за феноменами: они сами по себе – учение.
В науках есть много несомненного – если только не давать исключениям сбить нас с пути и научиться уважать проблемы.
Если я наконец успокаиваюсь, обнаружив прафеномен, то это тоже резиньяция; однако есть большая разница, смиряюсь ли я, достигнув границ человечества или же не выходя за гипотетические пределы моей сжатой в тесных рамках индивидуальности.
Если посмотреть те проблемы, которыми занимался Аристотель, нельзя не удивиться дару наблюдения, вообще всему тому, что греки смогли заметить. Но при этом они грешили чрезмерной поспешностью, непосредственно переходя от феномена к его объяснению, из-за чего и возникают необоснованные теоретические высказывания. Но это – всеобщий грех, его можно встретить и сегодня.
Гипотезы – это колыбельные, которыми учитель убаюкивает учеников; мыслящий, добросовестный наблюдатель все больше познает свою ограниченность, он видит: чем шире становится знание, тем больше возникает проблем.
Наша ошибка в том, что мы сомневаемся в несомненном и хотим окончательно установить то, что наверное неизвестно. Мой девиз в исследовании природы: устанавливать несомненное, быть внимательным к неизвестному.
Допустимой я называю такую гипотезу, которую выдвигают из хитрости, чтобы дать себя опровергнуть не любящей шутить природе.
Как он может прослыть мастером своего дела – ведь он не учит ничему бесполезному!
Каждый, полагая, будто что-нибудь узнал, полагает своим долгом передать свое знание, – и это глупее всего.
Поскольку от лекции педагога требуется полная безапелляционность, – из-за нежелания учеников получать сомнительные сведенья, – то учитель не вправе ничего оставлять под вопросом и должен держаться подальше от проблем. Вместе с тем кое-что должно быть и определено («bepaalt», как сказал голландец), – и вот на время можно возомнить, будто мы овладели неведомым пространством, пока другой не вырвет наши межевые столбы и не вобьет их снова, ближе или дальше.
Слишком живо спрашивая о причинах, путая причины и следствия, успокаиваясь на ложной теории, мы так вредим себе, что потом уже не можем выпутаться.
Если бы многие не чувствовали себя обязанными повторять неправду только потому, что однажды она была уже ими сказана, то люди были бы другими.
У ложного то преимущество, что о нем можно болтать без конца; истинное необходимо сразу же использовать, иначе оно вообще не существует.
Кто не видит, какое практическое облегчение приносит истина, будет охотно над нею издеваться и измываться, лишь бы хоть как-то скрасить свои бессмысленные и тягостные труды.
Немцы – да и не только они – наделены даром делать науки недоступными.
Англичанин мастерски умеет использовать всякое открытие, пока оно не приведет к новому открытию или к новой практике. Вот и спрашивайте, почему они опередили нас во всем.
У мыслящего человека бывает странное свойство: там, где есть неразрешенная проблема, он любит присочинить нечто фантастическое, а потом не может от него избавиться, даже когда проблема разрешена и истина стала очевидна.
Нужен особый склад ума для того, чтобы воспринимать не имеющую образа действительность такой, как она есть, и отличать ее от порожденных нашим мозгом призраков, которые, будучи тоже в какой-то мере действительными, настойчиво навязываются нам.
Испытывая природу, я постоянно задавал вопрос: «Кто высказывается здесь – твой предмет или ты сам?» В том же смысле я испытывал своих предшественников и сотрудников.
Каждый человек смотрит на упорядоченный, имеющий законченную форму, совершенный мир только как на первичную материю, из которой он старается создать особый мир по своей мерке. Дельные люди постигают мир, не мучась сомнениями, и стараются действовать, как выйдет, некоторые в нерешительности кружат около, а иные даже сомневаются в его существовании.
Тот, кто почувствовал бы, что до конца проникся этой истиной, не стал бы ни с кем спорить, а рассматривал бы и свое и чужое представление лишь как феномены. Ведь мы ежедневно убеждаемся на опыте, что один с легкостью думает о том, о чем другой и помыслить не может, – и это не только о вещах, способных радовать или огорчать, но и о вещах, совершенно для нас безразличных.
Каждый знает то, что знает, только для себя. Если я заговорю с другим о том, что, как мне кажется, я знаю, ему сразу же покажется, что он знает лучше, и мне придется вернуться с моим знанием к самому себе.
Истина помогает; заблуждение никуда не ведет, только заставляет нас блуждать.
Человек живет среди следствий, а поэтому не может удержаться и не спрашивать о причинах; однако, будучи существом ленивым, он хватается за первую попавшуюся причину и на том успокаивается; в особенности такова привычка здравого смысла.
Заметив зло, за него и берутся, то есть лечат так, чтобы избавиться от симптома.
Разуму подвластно только живое; до конца сложившийся мир, которым занимается геогнозия, мертв. Поэтому не может быть никакой геологии: разуму здесь нечего делать.
Если я найду разбросанные кости, то смогу составить изних костяк, ибо здесь вечный разум внятно вещает мне через посредство аналогии, – будь то даже остов гигантского ленивца.
Нельзя представить себе возникновение того, что сейчас уже не возникает; а возникшего и сложившегося мы не понимаем.
Весь новейший вулканизм есть, собственно, только смелая попытка связать нынешнее состояние мира, непонятное нам, с прошлым состоянием, нам неизвестным.
Силы природы, действуя различным образом, вызывают одинаковые или, по крайней мере, сходные следствия.
Нет ничего отвратительнее большинства: ведь оно состоит из немногих сильных, идущих впереди, из подлаживающихся хитрецов, из слабых, которые стараются не выделяться, и из толпы, которая семенит следом, не зная сама, чего она хочет.
Математика, как и диалектика, есть орудие высшего, внутреннего разума; практическое занятие ею – такое же искусство, как красноречие. Для обоих важна только форма; считает ли математика гроши или гинеи, защищает ли красноречие правое или неправое дело, – им это совершенно безразлично.
Но тут приобретает значение натура человека, занятого этим трудом, этим искусством. Проникновенный адвокат, защищающий справедливость, проникновенный математик, наблюдающий звездное небо, равно богоподобны.
Что в математике точно, кроме самой точности? А сама точность – не есть ли она порождение внутреннего чувства правды?
Математика не способна устранить предрассудок, она не может умерить себялюбие, смягчить приверженность клике; в области нравственной она бессильна.
Математик совершенен лишь настолько, насколько он совершенен как человек, насколько ощущает красоту правды; только тогда в его работе будут основательность, проницательность, осмотрительность, опрятность, ясность и даже изящество и прелесть. Без всего этого нельзя уподобиться Лагранжу.
Не язык сам по себе правилен, точен, изыскан, но дух, обретающий плоть в языке. И дело не в том, желает ли человек придать эти похвальные качества своим вычислениям, речам или стихам, – весь вопрос в том, дала ли природа ему самому потребные для этого нравственные качества и свойства ума. Свойство ума: способность созерцать и проницать взглядом; нравственное качество: способность отгонять злых демонов, мешающих воздавать должную честь истине.
Стремление объяснять простое через сложное, легкое через трудное – вот недуг, охвативший все тело науки; кто прозорливее, тот признает это, но не везде в этом сознаются.
Вглядитесь в физику пристальней – и вы обнаружите, сколь неравноценны явления и опыты, на которых она зиждется.
Все зависит от первичных, исходных опытов, тот раздел науки, который на них зиждется, прочен и нерушим. Но есть опыты вторичные, третичные и так далее; если считать их столь же полноправными, они только запутают все, что первые опыты прояснили.
Беда наук (да и повсюду это беда) – в том, что люди, не имеющие никаких идей в запасе, осмеливаются теоретизировать, так как не понимают, что и самые обширные знания еще не дают на это права. К делу они приступают с похвальной рассудительностью, но рассудок ограничен, а переступая свои границы, он рискует впасть в бессмыслицу. Наследственный удел, предназначенный рассудку, – это сфера практической деятельности. Действуя, рассудок заблуждается редко; высшие области мысли, заключение и суждение – не его дело.
Запас наблюдений приносит науке сначала пользу, потом вред, так как благодаря множеству наблюдений замечают не только правило, но также исключения, а истину как среднее между ними не выведешь.
Говорят, истина лежит между двумя противоположными мнениями. Неверно! Между ними лежит проблема – то, что не очевидно, вечно деятельная жизнь, постигаемая спокойной мыслью.
«Кто жил, в ничто не обратится!..»
Кто жил, в ничто не обратится!
Повсюду вечность шевелится.
Причастный бытию блажен!
Оно извечно; и законы
Хранят, тверды и благосклонны,
Залоги дивных перемен.
Издревле правда нам открылась,
В сердцах высоких утвердилась;
Старинной правды не забудь!
Воздай хваленья, земнородный,
Тому, кто звездам кругоходный
Торжественно наметил путь.
Теперь всмотрись в родные недра!
Откроешь в них источник щедрый,
Залог второго бытия.
В душевную вчитайся повесть,
Поймешь: взыскательная совесть —
Светило нравственного дня.
Тогда доверься чувствам: ведай —
Обманы сменятся победой,
Коль разум бодростью дарит.
Пусть свежий мир вкушают взоры,
Пусть легкий шаг пройдет просторы,
В которых жизнь росой горит.
Но трезво приступайте к чуду!
Да указует разум всюду,
Где жизнь благотворит живых.
В ничто прошедшее не канет,
Грядущее досрочно манит,
И вечностью заполнен миг.
Когда ж, на гребне дня земного,
Дознаньем чувств постигнешь слово:
«Лишь плодотворное цени!» —
Не уставай пытливым оком
Следить за зиждущим потоком,
К земным избранникам примкни.
Как создает, толпе незримый,
Своею волей мир родимый
И созерцатель и поэт,
Так ты, причастный благодатям,
Высокий дар доверишь братьям.
А лучшей доли смертным – нет! [6]6
Перевод Н. Вильмонта.
[Закрыть]
КНИГА ТРЕТЬЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯПосле этих и других событий, явившихся их следствием, Вильгельм решил первым делом вновь теснее связаться с Обществом, отыскав одно из его отделений. Ради этого он извлек табличку и, справившись по ней, отправился той дорогой, которая обещала скорее прочих привести его к цели. Но так как, чтобы добраться до места, идти нужно было напрямик, он оказался вынужден проделать весь путь пешком, с носильщиком, который нес следом за ним поклажу. И каждый шаг его путешествия был щедро награжден, ибо Вильгельм неожиданно попал в прелестнейшую местность, из тех, где последние перед равниной отроги гор поднимаются заросшими кустарником холмами и пологими склонами, рачительно возделанными; где каждая полоска на равнине зелена и не видно ни круч, ни бесплодных невспаханных земель. Он дошел до главной долины, в которую с обеих сторон стекали горные потоки; она также была тщательно обработана, уютно-обозрима, ряды стройных деревьев отмечали все излуки реки и впадавших в нее ручьев; вынув карту, по которой он шел, Вильгельм с удивлением увидел, что прочерченная им линия идет как раз через эту долину, а значит, он покамест не сбился с дороги.
На поросшем кустами холме виднелся старинный замок, хорошо сохранившийся и многократно подновлявшийся, у подножья холма раскинулся приятного вида городок, где первой бросалась в глаза гостиница, к которой Вильгельм и направился и где хозяин хотя встретил его радушно, но сказал извиняющимся голосом, что никого не может принять без разрешения некоего товарищества, на какой-то срок снявшего все комнаты, и вынужден отправлять всех постояльцев на старое подворье, – оно находится дальше в гору. Однако после недолгих переговоров он как будто передумал и сказал:
– Сейчас в доме пусто, но сегодня суббота, так что управителя долго ждать не придется, он тут каждую неделю проверяет счета и дает заказы на следующую. Что и говорить, порядок у них образцовый, и иметь с ними дело – одно удовольствие, хоть они и точны в расчетах; барыш от них невелик, зато верен.
После этого он позвал гостя в верхнюю залу и просил потерпеть и обождать дальнейших событий.
Войдя, Вильгельм увидел просторную чистую комнату, где стояли только столы да скамьи; тем больше удивился он, заметив над дверью доску и на ней надпись золотыми буквами: «Ubi homines sunt, modi sunt», – что на нашем языке можно истолковать так: везде, где люди объединяются в общество, тотчас же возникает свой порядок и свой обычай, без которого им вместе не прожить. Наш странник задумался над этим изречением, принявши его за доброе предзнаменование, ибо оно подтверждало то, что и сам он по собственному опыту признавал разумным и полезным. Вскорости появился управитель, который, будучи предупрежден хозяином, без долгих разговоров и без особых расспросов согласился принять Вильгельма на следующих условиях: оставаться не дольше трех дней, спокойно участвовать во всем, что бы ни происходило, но не спрашивать о причинах и не просить при отъезде счета. Со всем этим путешественнику пришлось смириться, так как управитель не был уполномочен уступить ни по одной статье.
Он как раз собирался уходить, когда на лестнице послышалось пение; громко распевая, вошли двое красивых молодцов, которым управитель знаком показал, что гость допущен в дом. Не прерывая песни, они приветливо ему поклонились; дуэт их звучал весьма приятно, из чего можно было с легкостью заключить, что в своем искусстве это истинные мастера. Заметив со стороны гостя внимание и интерес, они, закончив петь, спросили, не случалось ли и ему во время пеших странствий сложить песню, чтобы напевать ее самому себе.
– Природа не дала мне голоса, – отвечал Вильгельм, – но мне порой кажется, будто внутри у меня некий гений ритмически нашептывает что-то, так что, странствуя, я всякий раз начинаю шагать в такт и при этом словно бы слышу тихие звуки, сопровождающие песню, которая на тот или иной напев послушно слагается во мне.
– Если вы вспомните одну из них, запишите ее для нас, – сказали молодые люди, – посмотрим, не сможем ли мы вторить вашему певчему демону.
Тогда Вильгельм вырвал из записной книжки листок и вручил им вот что:
Над горами, над долами,
Над вершинами дерев
Что-то звучно бьет крылами
И взмывает, как напев;
За безудержным порывом
Радость, мудрость вслед идут;
Будь влюбленным, будь счастливым,
Но основа жизни – труд.
Юноши немного подумали – и раздалась веселая, звучащая в такт шагам пешехода песня на два голоса; колена повторялись и сплетались, песня лилась и лилась, увлекая за собою слушателя, и Вильгельм не мог уже понять, его ли это мелодия, его ли первоначальный мотив или он только сейчас так слился со словами, что никакой другой и немыслим. Певцы тешились такими вариациями, покуда не вошло еще двое молодцов, в которых по их орудиям сразу можно было узнать каменщиков, а за ними еще двое, наверняка плотники. Все четверо, тихо сложив свой инструмент, некоторое время прислушивались к песне, а потом уверенно и чисто вступили сами, – и теперь как будто бы целая гурьба странников шагала вдаль через горы и долы. Вильгельму казалось, что он не слыхал ничего столь отрадного, столь возвышающего сердце и ум, – и, однако, наслаждению его предстояло возрасти и достигнуть высочайшей степени. Огромный детина поднимался по лестнице таким тяжелым и твердым шагом, что при всем желании ему не удавалось ступать тише. Войдя, он тотчас же сбросил в углу с плеч крючья с тяжелой поклажей, а сам уселся на скамью, затрещавшую под ним; остальные при этом засмеялись, но с тона не сбились. Каково же было удивление Вильгельма, когда раздался оглушительный бас и этот сын Енака вступил в общий хор! Большая комната сотрясалась, а главное, что в своей партии он сейчас же изменил припев и пел так:
В жизни быть нельзя ленивым:
Ведь основа жизни – труд.
К тому же скоро можно было заметить, что он, прилаживаясь к своей медлительной походке, замедлил темп и принудил остальных следовать за собой. Вдоволь натешившись пением, все стали его упрекать за то, что он якобы старался сбить их.
– Вот уж нет! – закричал он. – Это вы рассчитывали сбить меня, заставляли ускорить шаг, а мне, когда я с тяжелой ношей иду вверх и вниз по горам да еще должен поспеть к назначенному часу и угодить вам, надобно шагать размеренно и твердо.
Потом все стали по одному заходить к управителю, и Вильгельму нетрудно было усмотреть, что дело идет о каких-то расчетах, но расспрашивать подробнее он не имел права. Тем временем вошло несколько красивых, проворных подростков, которые в два счета накрыли на стол, подав совсем немного кушаний и вина; вышел управитель и пригласил всех сесть вместе с ним за трапезу. Подростки прислуживали, но о себе не забывали и стоя ели наравне со всеми. Вильгельм вспомнил сходные сцены из времен своего пребывания среди актеров, но только сегодняшнее собрание казалось ему куда степеннее, ибо здесь каждый жил ради важной цели, а не ради забавы и напоказ.
Яснее всего гость постиг это из разговора, который собравшийся ремесленный люд вел с управителем. Четверо молодцов работали поблизости, где недавно грозный пожар дотла спалил город, прежде самый красивый в округе. Из услышанного можно было также понять, что честный управитель занимается доставкой леса и других строительных припасов, и это представлялось гостю особенно загадочным, так как все прочее показывало, что эти люди – не здешние уроженцы, а сплошь приезжие. В заключение ужина Святой Христофор (так все называли великана) принес по стакану доброго вина, припасенного нарочно, чтобы выпить на сон грядущий, и новая веселая песня некоторое время внушала слуху, будто ушедшие с глаз долой сотрапезники еще сидят все вместе. Вильгельма отвели в комнату с приятнейшим видом из окна. Полная луна взошла, ее свет заливал пышные луга и будил в сердце нашего странника сходные картины из прошлого. Перед его взором витали призраки друзей, среди них так живо представлялся ему образ Ленардо, что казалось, он здесь, рядом. От всего этого ему стало особенно уютно и захотелось на покой, но тут он услышал непонятный шум, почти что испугавший его. Звук доносился издалека, и вместе с тем казалось, будто он раздается в самом доме, потому что всякий раз, как звук достигал наибольшей силы, дом содрогался и трещали балки. Вильгельм, чей тонкий слух обычно различал все звуки, никак не мог его распознать и сравнивал лишь с хрипением самой большой органной трубы, чей звук так громок, что не имеет определенной высоты. Трудно решить, ночной ли морок рассеялся под утро или Вильгельм, привыкнув, стал невосприимчив, но он заснул и с восходом солнца проснулся в наилучшем настроении.
Не успел один из прислуживающих подростков подать ему завтрак, как в комнату вошел некто; Вильгельм видел его вчера за столом, но так и не разобрался, кто он и что. Вошедший был хорошо сложен, широкоплеч и проворен в движениях; приготовляясь к делу, он выложил свою снасть – и оказался цирюльником. Он явно собирался сослужить Вильгельму столь необходимую ему службу, но продолжал молчать, да и потом, работая легко и быстро, не проронил ни слова. Вот почему Вильгельм начал первым и сказал:
– Вы настоящий мастер своего дела, я не помню, чтобы когда-нибудь бритва касалась моих щек так деликатно; но вы, судя по всему, строги в соблюдении законов товарищества.
Молчальник с плутовским видом улыбнулся, приложил палец к губам и выскользнул за дверь.
– Честное слово, – крикнул Вильгельм вслед, – вы и есть Алый Плащ или, по крайней мере, от него происходите. Но ваше счастье, что вы не потребовали от меня той же услуги, не то вам плохо пришлось бы.
Едва этот необыкновенный человек удалился, как вошел управитель и передал приглашение на обед, также звучавшее довольно странно:
– Связующее Звено, – он так и выразился, – от души приветствует пришельца, приглашает его к обеду и с радостью надеется завязать с ним более тесные отношения. – Затем были заданы вопросы о самочувствии гостя, о том, доволен ли он приемом, и Вильгельм с высочайшей похвалой отозвался обо всем, что он здесь встретил. Правда, ему хотелось спросить управителя, как прежде молчаливого цирюльника, о том жутком звуке, который ночью если не испугал, то потревожил его; однако, памятуя о данном обете, он удержался от вопроса, тем более что надеялся получить желаемые сведения, не проявив назойливости, – то ли благодаря расположению к нему членов товарищества, то ли по счастливому случаю.
Оставшись один, друг наш стал ломать голову, что это за странная особа прислала ему приглашение и что делать дальше. Употребить слово среднего рода, чтобы назвать одного или нескольких начальствующих лиц, – это казалось ему весьма странно. Между тем вокруг царила такая тишина, что, кажется, не было в его жизни воскресенья тише. Вильгельм вышел из дому и, услыхав колокольный звон, направился в сторону городка. Обедня только что закончилась, и среди тесной толпы выходивших из церкви горожан он приметил троих своих давешних знакомцев: плотничьего подмастерья, каменщика и одного из подростков. Потом среди шедших на службу протестантов он увидел еще троих. Неизвестно было, где и как молятся остальные, но Вильгельм заключил, что в товариществе установлена полная свобода вероисповедания.
В полдень управитель встретил его у ворот замка и через множество просторных комнат проводил в аванзал, где и предложил посидеть. Множество людей проходило мимо Вильгельма в смежную залу. Среди них попадались и знакомые лица: так, мимо протопал Святой Христофор – и все кланялись управителю и пришельцу. Более всего наш друг обратил внимание на то, что перед ним проходили, судя по всему, одни только ремесленники, одетые каждый соответственно своему промыслу, но весьма опрятно; лишь немногих он мог бы принять за конторщиков.
Когда перестали тесниться в дверях новые гости, управитель провел нашего друга через красивый вход в просторную залу, где стоял накрытый стол необозримой длины, мимо нижнего конца которого он был препровожден к верхнему концу. Там, на поперечной стороне, расположились трое возглавлявших застолье, и каково же было удивление Вильгельма, когда при его приближении Ленардо, которого он едва успел узнать, бросился ему на шею. Не оправившись от потрясения, Вильгельм попал в столь же пылкие объятия второго из председательствующих, в котором узнал Фридриха, сумасбродного брата Наталии. Восторг друзей передался всем присутствующим, стол огласился криками радости и привета. Потом, когда все сели, вдруг воцарилась тишина, подано было угощение, и началась не лишенная торжественности трапеза.
К концу ее Ленардо подал знак, встали двое певцов, и Вильгельм с удивлением снова услыхал давешнюю свою песню, которую мы, ради связи с последующим, считаем необходимым привести еще раз:
Над горами, над долами,
Над вершинами дерев
Что-то звучно бьет крылами
И взмывает, как напев;
За безудержным порывом
Радость, мудрость вслед идут;
Будь влюбленным, будь счастливым,
Но основа жизни – труд.
Едва этот дуэт, сопровождаемый приятно-приглушенным пением хора, подошел к концу, как по другую сторону стола порывисто вскочили еще двое певцов, которые с суровой силой не столько продолжили песню, сколько вложили в нее противоположный смысл. К удивлению пришельца, исполняли они вот что:
Рвется дружба, сердце раня:
Прочность уз – не мой удел;
Как могу я знать заране,
Где скитаться мне велел
Жребий горький, жребий сирый,
С кем я завтра разлучусь
И куда пустыней мира
Я все дальше, дальше мчусь?
Хор, подхвативший эту строфу, становился все многочисленней, все громче, но и в нем нетрудно было расслышать доносившийся с нижнего конца стола голос Святого Христофора. Почти пугающей сделалась звучавшая в песне скорбь; благодаря сноровке певцов, их невеселое веселье излилось в подобье нескончаемой фуги, и от этого нашему другу стало совсем жутко. Казалось, все преисполнены единым чувством и перед самым отбытием оплакивают свою судьбу. Причудливые повторения и новые подхваты совсем было затихшего напева наконец показались опасны и Связующему Звену; Ленардо встал, и все остальные тотчас же сели, прервав гимн. Начал Ленардо дружелюбно:
– Конечно, я не вправе упрекнуть вас за то, что вы всякий раз стараетесь представить себе ожидающую всех нас участь, чтобы в любой час быть к ней готовыми. Но если старики, усталые от жизни, кричали своим сверстникам при встрече: «Помни о смерти!» – то нам, молодым и жизнерадостным, следует ободрять и поддерживать друг друга веселыми словами: «Помни о странствиях!» И тут ко благу будет вспомнить, но с умеренностью и весельем, о том, что предпринимается нами либо по собственной воле, либо вынужденно. Вам отлично известно, что у нас установлено непреложно и что может быть изменено; облеките же и это в радостный, ободряющий душу напев и дайте нам насладиться тем, за что я поднимаю эту прощальную чашу!
Он осушил свой кубок и поставил его на стол. Тотчас встали все четверо певцов и запели так, что один тон естественно и плавно переходил в другой:
В землю ты не врос корнями!
В путь-дорогу! В добрый час!
Если ум и сила с нами,
Будет всюду кров для нас.
Лишь бы только солнце грело,
А о прочем нет тревог.
Мы кочуем без предела,—
Для того и мир широк!
Когда песню подхватил хор, Ленардо поднялся, а за ним и все остальные, и по его знаку застолье превратилось в хоровое шествие: сидевшие на нижнем конце стола, предводительствуемые Святым Христофором, парами двинулись вон из залы, причем странническая песнь звучала все радостней и вольнее, и особенно прекрасно – тогда, когда все собрались в спускавшийся террасами сад при замке, откуда открывался широкий вид на долину, среди пышной красоты которой было любо блуждать взглядом. Когда толпа разбрелась кто куда, Вильгельма познакомили с третьим из председательствовавших за столом. Это был служащий графа, владевшего замком и многими поместьями вокруг; служащий этот предоставил господский дом товариществу на весь срок, какой оно сочтет за благо оставаться на месте, и дал ему много льгот, но сумел обратить присутствие таких редких гостей себе на пользу. Задешево открыв для них кладовые и снабжая их всем потребным для пропитания и обихода, он за это получил возможность переложить стропила давно обветшавшей крыши, подвести под них новые опоры, а под стены – фундамент, перестлать полы и устранить все прочие изъяны до такой степени, что обветшалое, полуразрушенное владение угасшего семейства вновь обрело приятный вид живого, незаброшенного обиталища, свидетельствуя о том, что жизнь творит жизнь и умеющий быть полезным для людей непременно заставит их быть ему полезными.