Текст книги "Мёртвый гость. Сборник рассказов о привидениях"
Автор книги: Иоганн Апель
Соавторы: Пауль Хейзе,Фридрих Герштеккер,Ричард (Рихард) Фосс,Ирина Розова,Теодор Кернер,Генрих Цшокке,Генрих Зайдель,Карл Буссе
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)
ГЕНРИХ ЦШОККЕ
Ночь в Бжзвезмчисли
Поездка в Бжзвезмчисль
Я нисколько не сомневаюсь в том, что многим пришлось пережить в 1796 году жуткие ночи, в особенности итальянцам и немцам. Это был первый победный год Наполеона Бонапарта и время отступления Моро. Я к тому времени закончил учебу в университете моего родного города, стал доктором обоих прав, и осмелился бы, пожалуй, уладить даже тяжбу всех европейских императоров и королей с тогдашней французской Республикой, если бы в качестве посредников, кроме меня, выступили бы только Гроциус и Пуффендорф.
Однако назначен был я всего лишь комиссаром юстиции в маленький городок новой Восточной Пруссии. Тем не менее, и это уже было большой честью для меня. Быть уже, как говорится, одной ногой на службе, тогда как другой – еще в академической аудитории – редкая удача. И все это благодаря захвату, то есть созданию новой Восточной Пруссии и поражению Костюшко. Высочайше блаженной памяти королю – мы, простые христиане, в смерти бываем всего лишь «блаженной памяти», а нищие, вероятно, только «глубочайше блаженными»; говорят, что перед смертью все равны – я же попутно хочу доказать обратное! – итак, ему ставят в упрек его причастность к кричащей несправедливости, так как он помог «проглотить» целый независимый народ; однако без этой небольшой несправедливости – я бы не стал называть ее кричащей – тысячи прусских «студиозусов» остались бы без работы. В природе гибель и смерть одного существа дают жизнь другому: селедка существует для желудка кита, а все растительное и животное царства, включая сюда и царство камней, если они не были бы иногда такими неудобоваримыми – для желудка человека. Впрочем, без труда можно доказать, что девушка, утратившая свою честь, равно как и народ – свою самостоятельность, сами виноваты в своем горе. Ибо только тот непобедим, кто умеет умирать, и именно смерть является надежной точкой приложения сил в великой и замечательной жизни.
Мать дала мне свое благословение совокупно с чистым бельем и деньгами на дорогу; с тем я и поехал навстречу своему блестящему предназначению в новую Восточную Пруссию, о которой сегодняшние географы ничего толком не знают, хотя она не была волшебной страной или страной фей, возникающей и исчезающей по мановению руки какого-нибудь Оберона. Я не хочу утомлять моих читателей долгими путевыми описаниями. Низменная страна, низменные люди, грубые почтовые кареты, грубые почтовые служащие, жалкие дороги с жалким сообщением по ним и, между прочим, любой, в кого ни ткни пальцем, – гордо восседает на своей навозной куче, как персидский шах на своем троне. Одна из замечательнейших находок природы состоит в том, что для каждого существа придумана своя стихия, в которой оно могло бы с комфортом устроиться. Рыба задыхается на воздухе, а польский еврей – в роскоши будуара.
Одним словом, однажды вечером, перед закатом солнца, я приехал в… по-моему, это звучало как «Бжзвезмчисль» – приветливый городишко, – приветливый, несмотря на то, что дома в нем были закопченными и черными, улицы – немощеными и загаженными, а люди – не весьма чистыми. Но и угольщик может иметь такую же, по-своему приветливую, внешность, как и оперная танцовщица, чью семенящую походку освистывают знатоки.
Я представлял себе Бжзвезмчисль – место моей работы – намного более ужасным. Вероятно, именно поэтому он мне показался приветливым. Когда я попытался первый раз выговорить название места, у меня свело челюсти. Отсюда, вероятно, происходил мой тайный страх перед самим городом. Названия всегда оказывают существенное влияние на наши представления о вещах. И поскольку Добро и Зло в мире в большей степени присущи не самим вещам, а нашим представлениям о них, то облагозвучивание имени является украшением самой жизни.
Усилению моего ужаса перед нововосточнопрусскими подмостками моего юридического искусства в немалой степени способствовало и то обстоятельство, что я в моей прежней жизни никогда не удалялся на такое значительное расстояние от моих родных мест, с которого нельзя было бы различить верхушки городских башен. Несмотря на то что из учебников по географии я твердо знал, что людоеды живут где-то очень далеко, временами мое справедливое удивление вызывал тот факт, что в дороге ни разу не попытались меня прикончить, хотя порой попадались такие удобные для этого места, что ни одна собака не залаяла бы по поводу моего исчезновения с земного шара. Поистине, только тоща начинаешь доверять людям, когда – в качестве чужака и гостя – предоставляешь им полное право распоряжаться своей судьбой. Человеконенавистники являются законченными черствыми себялюбцами; себялюбие – это душевная болезнь, проистекающая от привязанности к месту. Кто хочет вылечить эгоиста, пусть отправит его в путешествие. Перемена климата так же полезна духу, как и телу.
Когда я впервые разглядел мою Бжзвезмчисль с высоты почтовой кареты – это было похоже на то, как где-то вдалеке на ровном месте вырастает куча навоза, но Берлин или Париж со всеми своими дворцами вряд ли покажутся более величественными тому, кто парит в облаках, – сердце мое просто вырывалось из груди. Передо мной была цель моего путешествия, начало моего гражданского жизненного пути (а возможно, и его конец, если превратившимся в нововосточных пруссов полякам взбредет в голову порешить меня как наемника их поработителей во время очередного восстания). Я не знал там ни одной живой души, кроме одного моего бывшего университетского приятеля по имени Буркхардт, который был назначен в Бжзвезмчисль верховным сборщиком налогов (впрочем, тоже недавно). Он, зная о моем приезде, загодя снял мне комнату и приготовил все необходимое к моему прибытию, поскольку я просил его об этом. У помянутый Буркхардт, доселе никак меня не интересовавший и с которым я почти не общался в университете и которого я даже – по совету матери – избегал, так как среди студентов за ним прочно закрепилась репутация пьяницы, картежника и забияки, теперь вызывал во мне все большее почтение (по мере того как я приближался к Бжзвезмчисли). По пути я клялся ему в верности до гроба. Он ведь был единственным из моих знакомых в этом чужом и диком польском городе, кем-то вроде товарища по несчастью, которому удалось на доске спастись от бури на море, укрывшись на пустынном острове.
Меня, собственно говоря, трудно назвать суеверным человеком, но в иной момент я склонен верить в предзнаменования. Если ни одно из них не является мне, я их выдумываю сам. Мне кажется, что так бывает всегда, когда дух пребывает в праздности; это игра, которая помогает иногда скоротать время. Так, я задумал обратить внимание на первого человека, который мне встретится при входе в город. Я загадал, что юная девушка будет хорошей приметой, а мужчина – дурной. Не успел я еще разобраться толком с классификацией всевозможных примет, как передо мною выросли городские ворота, из которых, как мне показалось, выходила премиленькая юная бжзвезмчислянка. Удача! Я готов был выпорхнуть наружу при помощи моих по долгу службы раздробленных и растоптанных прусской почтовой каретой конечностей и преклониться перед этой польской грацией. Я пристально посмотрел на нее, чтобы глубоко запечатлеть в памяти ее черты, и тщательно стер с моего лорнета – я был слегка близорук – последние пылинки.
Но когда мы, наконец, поравнялись, я сразу же заметил, что бжзвезмчислянская. Венера – не совсем приятной наружности: она была, правда, стройна, но стройностью чахоточной, к тому же несколько сухопарой, сгорбленной и с плоской грудью; лицо также было плоским, то есть без носа, который, вероятно, был утерян в результате какого-то несчастного случая. Я мог бы присягнуть, что вижу перед собой живой череп, если бы не прожилки плоти, странным образом выступавшие в промежутках между зубами. Я не верил своим глазам. Однако когда мне захотелось рассмотреть ее получше через очки, я заметил, что патриотка-полячка в знак презрения показывает мне язык. Я проворно снял шляпу и учтиво поблагодарил ее за комплимент.
И мой ответ отказался таким же неожиданным для нее, как и для меня ее приветствие. Она спрятала язык и так безудержно расхохоталась, что чуть не задохнулась от кашля.
При таких веселых обстоятельствах въехал я в город. Карета остановилась перед зданием почты. Прусский орел над дверью был весь в свежих пятнах нечистот – обстрелянный, видимо, патриотически настроенными уличными мальчишками. Когти царственной птицы лежали полностью погребенными под нечистотами – то ли потому, что столь превозносимый хищник в равной степени часто грешит как когтями, так и клювом, то ли потому, что поляки тем самым дали понять, что Пруссии удалось приобрести в нововосточнопрусских землях не больше того, что держит нарисованный орел в своих лапах.
Старый старостат
Я очень вежливо спросил почтмейстера о том, где живет верховный сборщик налогов Буркхардт. Мужчина, кажется, был туг на ухо, потому что ничего мне не ответил. Но поскольку вскоре после того он вступил в разговор с почтальоном, я заключил из его глухоты, что он посредством общеизвестного почтового хамства хочет убедить меня в том, что я нахожусь не где-нибудь, а в одном из самых респектабельных почтовых ведомств. После шестой попытки он грубо набросился на меня, спросив, чего я хочу. Я в седьмой раз повторил то же самое, причем с изысканнейшей берлинско-лейпцигской учтивостью.
– В старом старостате! – буркнул он в ответ.
– Прошу прощения, не угодно ли вам будет ответить мне, где находится старый старостат?
– У меня нет времени. Петер, проводи его туда.
Итак, я последовал за Петером. Почтмейстер, у которого не было времени ответить мне, попыхивая трубкой, наблюдал за мной через окно. Вероятно, из любопытства. При всей моей врожденной вежливости я был все же раздосадован тем, что со мной так неприлично обошлись. Я с угрозой сжал кулак в кармане моего сюртука и подумал: «Только терпение, господин почтмейстер, попадешься ты когда-нибудь в лапы юстиции, чьим высокопоставленным королевским комиссаром я имею честь быть: уж я отучу тебя от хамства самым изысканным способом. По гроб жизни не забудет господин почтмейстер моих юридических вывертов».
Петер – одетый в лохмотья поляк, провожавший меня, – лишь с большим трудом понимал и говорил по-немецки. Поэтому мой разговор с ним был таким путаным и ужасным, что я не забуду его до конца своих дней. У парня, когда он поворачивался, был отменно отвратительный взгляд и желтое, остроносое лицо; волосы были черные и всклокоченные – наподобие тех, какие обычно носят наши северо– или южнонемецкие щеголи, когда хотят обратить на себя внимание, но вместо прически «под Тита» они являют нам обычно подобие колтуна.
– Любезный друг, – говорил я, в то время как мы медленно брели, увязая в нечистотах, – будьте так любезны ответить мне, не знаете ли вы господина Буркхардта?
– Старый старостат! – ответил Петер.
– Совершенно верно, дорогой друг. Вы ведь знаете, что мне нужно к верховному сборщику налогов?
– Старый старостат!
– Хорошо. Что же я должен делать в его старом старостате?
– Умереть!
– Черт побери! Ничего не понимаю!
– Прикончить! Умереть!
– Почему? Что я нарушил?
– Пруссак! Не поляк!
– Я пруссак.
– Я знаю.
– Но почему же умереть? Как это?
– Вот так, и так, и так! – Воображаемым кинжалом парень делал выпады в мою сторону. Потом он схватился за сердце, застонал и жутко закатил глаза. Мне стало от этой беседы совсем плохо, так как умалишенным Петер быть не мог, да и взгляд у него был достаточно осмысленный. Кроме того, не так уж часто сумасшедшие работают подручными на почте.
– Мы, вероятно, не совсем хорошо понимаем друг друга, мой прелестный друг! – сделал я новую попытку заговорить с ним. – Что вы хотите сказать этим «умирать»?
– Сделать мертвым! – (При этом он дико покосился на меня).
– Что?! Мертвым?
– Когда будет ночь!
– Ночь? Ближайшей ночью? Он, вероятно, не в своем уме!
– Поляк очень даже в своем, а пруссак – нет.
Я покачал головой и промолчал. Мы явно не понимали друг друга. И все же в словах упрямого парня было что-то жуткое. Дело в том, что о ненависти поляков к немцам или – что то же самое – к пруссакам мне было известно. Кое-где уже случались инциденты. А что, если парень хотел предостеречь меня? Или вдруг остолоп из-за своей заносчивости выдал уготовленную всем пруссакам ночь смерти? Я серьезно призадумался и уже решил было сообщить об этом разговоре моему другу и земляку Буркхардту, но тут мы подошли к так называемому старому старостату. Это был старый высокий каменный дом, стоявший на тихой, отдаленной улице. Едва мы подошли к нему, я заметил, что проходившие мимо него люди украдкой бросали на серо-черное здание испуганные взгляды. Так же поступил и мой провожатый. Не сказав больше ни слова, он пальцем показал мне на дверь дома и без всяких прощаний и напутствий смылся.
Поистине, мое вступление в Бжзвезмчисль и оказанный мне прием трудно было назвать радушными и многообещающими. Первые же лица, которые меня здесь приветствовали – неучтивая дама перед воротами, грубый нововосточнопрусский почтмейстер и несший какую-то околесицу опрусаченный поляк, – не позволили мне всем сердцем привязаться к моему новому месту пребывания, равно как и к моей должности комиссара юстиции. Поэтому я почитал бы за счастье наконец-то встретить здесь человека, который, по крайней мере, дышал когда-то со мной одним воздухом. Правда, господин Буркхардт пользовался не лучшей репутацией в наших краях, но разве не меняются и сами люди вместе со сменой обстоятельств? Разве умонастроение является чем-то еще, кроме продукта среды? Слабый в страхе становится исполином, трус в смертельном бою – героем, а Геркулес среди женщин – прядильщиком льна. И, положим, пусть даже мой верховный сборщик налогов до сего времени приобрел все, что нужно, в форме налогов для своего короля, но для себя не приобрел лучших жизненных принципов – все равно незлобивый выпивоха все же лучше чахоточного скелета с языком, а легкомысленный игрок – лучше изысканно-грубого почтмейстера, и компания отчаянного задиры и дуэлянта приятнее общества недовольного поляка. Более того, последний из вышеназванных его недостатков становился в моих глазах величайшим достоинством, так как – между нами – мой мягкий, скромный, боязливый характер, так часто превозносимый моей мамой, при первом же восстании поляков мог послужить причиной моей позорнейшей гибели. Есть добродетели, которые в определенных случаях становятся грехами, и грехи, которые могут стать добродетелями. Не все вещи и не во все времена вызывают к себе одинаковое отношение, не переставая, правда, оставаться при этом самими собою.
Когда я вошел через высокие ворота в так называемый старый старостат, то остановился в смущении, не зная, где же мне искать моего старого доброго друга Буркхардта. Дом был большой, и скрежет заржавевших дверных петель эхом отзывался во всем здании, но никому здесь не показалось уместным посмотреть, кто пришел. Я бодро взбирался по широкой камённой лестнице наверх.
Заметив слева боковую дверь, я вежливо и негромко постучал. Никто не ответил мне дружеским «Войдите», и я постучал сильнее. Глухо. Мой стук эхом прокатился по второму и третьему этажам дома. Терпение изменяло мне. Я мечтал о том, как прижмусь наконец-то к сердцу моего душевного друга Буркхардта и заключу его в свои объятия. Толкнув дверь в комнату, я вошел внутрь и увидел посередине комнаты гроб. Тот, кто в нем лежал – то есть покойник, – вряд ли смог бы ответить мне дружеским «Войдите».
Я по натуре очень корректен по отношению к живым людям, но в еще большей степени – к покойникам, поэтому я собирался, не поднимая лишнего шума, ретироваться, однако в тот же миг обнаружил, что усопший в гробу был не кем иным, как верховным сборщиком налогов Буркхардтом, с которого сама смерть взыскала последний налог. Он лежал здесь, безразличный уже и к вину, и к картам, – такой серьезный и торжественный, что я едва осмелился вспомнить о его любимых развлечениях. На его лице была написана такая отчужденность от всего человеческого, как будто у него никогда не было с этим ничего общего. Я уверен в том, что если бы чья-нибудь неизвестная всемогущая рука приоткрыла перед нами завесу над потусторонним миром, то лопнуло бы наше внешнее око, а внутреннее стало бы всевидящим – какой же крошечной и недостойной нашего внимания показалась бы нам тогда наша земная жизнь.
Озадаченный, я выскользнул из мертвецкой в мрачный, пустынный коридор. Только теперь меня охватил – как и всякого живого человека – такой ужас перед мертвецами, что я почти не понимал, как мне хватило мужества так долго смотреть в лицо трупа. И в то же время меня ужасало одиночество, в котором я теперь пребывал, так как в это время меня отделяли сотни миль от моего любимого и родного города и материнского дома – я находился в городе, чье название я никогда не слышал до того момента, когда вдруг стал его полицейским комиссаром, чтобы «деполонизировать» его. Мой единственный знакомый и без пяти минут причисленный к моим сердечным друзьям – в полном смысле этого слова – испарился; точнее, испарился из собственной тленной оболочки, лишив меня своего совета и утешения и предоставив самому себе. Одно оставалось по-прежнему неясным: где я мог преклонить голову? Где покойный снял мне комнату?
Тем временем ржавые петли ворот дома взвизгнули так пронзительно, что даже человек с железными нервами потерял бы самообладание. Вверх по лестнице бежал тщедушный проворный парень в лакейской ливрее и, увидев меня, сначала только молча и с удивлением пялился на меня и лишь через некоторое время решился ко мне обратиться. У меня дрожали колени. В тот момент я позволил бы этому типу говорить все, что ему взбрело бы в голову, так как страх лишил меня возможности отвечать ему. Однако я и без того не смог бы обрести дар речи, поскольку этот малый говорил по-польски.
Когда он увидел, что я никак не реагирую на его слова, то стал переводить себя на немецкий язык, которым он владел так же свободно, как любой берлинец. Я, в конце концов, пришел в себя, назвал свое имя, сословие, профессию и изложил все мои приключения с момента въезда в этот проклятый город, на названии которого я все еще спотыкался.
Тут он вдруг стал любезным, снял шляпу и со многими подробностями рассказал мне то, что с похвальной краткостью следует ниже.
Собственно, его – то есть рассказчика – звали Лебрехтом, и он был покойному господину верховному сборщику налогов за переводчика и преданнейшего слугу – вплоть до вчерашней ночи, когда волей небес несравненному господину верховному сборщику налогов суждено было переселиться из этого бренного мира для лучшей жизни в мир иной. Переселение, правда, совершенно противоречило склонностям покойного, который с большей охотой остался бы на своем посту налогосборщика. Но так как вчера он взялся играть в карты с несколькими польскими дворянами и за стаканом вина в нем взыграла прусская гордость, а в поляках – сарматский патриотизм, то сначала они обменялись словами, а затем и пощечинами, на что один из сарматов нанес покойному господину три-четыре удара ножом в сердце, несмотря на то что вполне хватило бы и одного. Чтобы избежать различных неприятностей с нововосточнопрусской юстицией, победители еще той же ночью скрылись в неизвестном направлении. Приснопамятный господин незадолго до своего вступления в лучший мир снял якобы для ожидавшегося им комиссара юстиции, то есть для меня, несколько комнат, обставив их, приобрел различные предметы домашнего обихода и даже нанял опытную немецкую кухарку, которая готова в любой момент приступить к своим обязанностям, так что обо мне, по его словам, неплохо позаботились. Мимоходом рассказчик Лебрехт заметил, что поляки – заклятые враги пруссаков, и поэтому я должен привыкнуть к кое-каким мелочам вроде немого красноречия той дамы перед городскими воротами. Петера он, правда, назвал тупым олухом, который, несомненно, хотел мне только сообщить о смерти господина верховного сборщика налогов, для чего ему недостало необходимых слов. Поэтому, дескать, и возникло взаимное недоразумение. Однако он, рассказчик, тем не менее советовал мне остерегаться, поскольку поляки действительно втайне таят злобу на пруссаков. Он сам, Лебрехт, якобы твердо решил сразу же после погребения своего несчастного господина покинуть город. После этого сообщения Лебрехт повел меня вниз по широкой каменной лестнице, чтобы показать мне мою новую квартиру. Миновав ряд больших, высоких, пустынных комнат, мы попали в просторный зал; в нем стояли застеленная кровать, защищенная от солнца старыми желтыми камчатными шторами, старый стол с наполовину позолоченными ножками и полдюжины пыльных кресел. Громадное, украшенное золотыми завитками тусклое зеркало висело на стене, вязаные пестрые обои которой с красовавшимися на них чудесными историями из Ветхого Завета наполовину истлели, а во многих местах висели лишь клочки от них. У царя Соломона в сцене суда не хватало головы, а у похотливого старца в купальне Сусанны отгнили преступные руки.
Совсем не домашней казалась мне обстановка в этой обители. Я бы предпочел остановиться в таверне – если бы я так и поступил! Но отчасти от застенчивости, а отчасти, чтобы показать, что меня не пугает близость покойного, я промолчал. Я ведь не сомневался, что Лебрехт и, вероятно, многоопытная кухарка составят мне компанию этой ночью. Лебрехт расторопно зажег две свечи, заранее выставленные на златоногий стол. Начинало смеркаться. Управившись со всем, парень вызвался доставить мне холодной закуски, вина и других необходимых вещей, а также послать к начальнику почтового отделения за моим чемоданом и известить опытную кухарку о моем приезде. Чемодан, а вместе с ним и ужин, принесли. Лебрехт же, после того как я компенсировал все его затраты, пожелал мне спокойной ночи и ушел восвояси. До меня дошел смысл всего сказанного им только после его исчезновения. Я испуганно вскочил, решившись бежать за ним и просить его не оставлять меня одного. Однако меня остановил стыд. Стоило ли делать этого жалкого человека свидетелем моей минутной слабости? Я не сомневался в том, что он переночует наверху, в одной из комнат своего убитого хозяина. Но тут я услышал, как заскрипели петли ворот дома. Я похолодел от страха. Подбежав к окну, я увидел, как этот малый несется по улице, словно его преследует смертельная погоня. Скоро он растворился в темноте, а я остался наедине с трупом в старом старостате.
Часовой
Я не верю ни в какие привидения, однако ночью боюсь их. Вполне естественно. Разве можно верить во все возможное? Тем не менее предполагать и бояться всего возможного легко.
Мертвая тишина, старые ободранные обои в большом зале, враждебность окружения, покойник над моей головой – все это слишком способствовало тому, чтобы испортить мне настроение. Мне не хотелось есть, несмотря на то что я ничего не ел; я не мог заснуть, несмотря на усталость. Я подошел к окну, чтобы проверить, смогу ли я, в крайнем случае, таким путем попасть на улицу, потому что я боялся заблудиться, прежде чем мне удастся найти входную дверь в громадном доме с его лабиринтом коридоров и комнат. Однако и этот выход был забаррикадирован толстыми железными прутьями.
Вдруг в один момент все в старостате словно ожило. Я слышал звуки открываемых и закрываемых дверей, чьи-то шаги и приглушенные голоса. Я не мог понять, откуда вдруг взялась эта деловитая суета? Однако именно непонятное понять всегда легче всего. Внутренний голос предостерегал меня: «Это по твою душу! Глупый Петер проговорился, и поляки покушаются на твою жизнь, так спасайся, пока не поздно!» Меня прошиб холодный пот. Повсюду мерещились мне кровожадные поляки, договаривающиеся о том, каким способом меня умертвить. Я слышал шаги все ближе и ближе. Они уже звучали в передней, которая вела к моей комнате. До меня доносился их приглушенный шепот. Я вскочил, запер дверь – и вслед за тем тут же кто-то попытался открыть ее снаружи. Я почти не дышал, боясь выдать себя. По шепоту я понял, что это были поляки. К несчастью, сразу же после назначения меня комиссаром юстиции я выучил столько польских слов, что мог приблизительно разобрать, что речь шла о крови, смерти и пруссаках. Мои колени дрожали, а со лба градом струился холодный пот. Снаружи еще раз попытались открыть дверь моей комнаты, но там, казалось, боялись производить лишний шум. Я слышал, как люди опять ушли или, точнее, украдкой выскользнули.
Не знаю, покушались ли поляки на мою жизнь или только на мой кошелек, хотели ли они совершить свое нападение без лишнего шума или повторить попытку другим способом – я решил сразу же погасить свет, чтобы они не смогли его увидеть с улицы и таким образом обнаружить меня. Кто стал бы ручаться за то, что один из этих типов, заметив меня, не выстрелил бы в окно?
Человек не дружен с ночью, поэтому люди от рождения – враги темноты, и даже дети, никогда не слышавшие о явлениях духов и привидениях, боятся в темноте чего-то им не известного. Но как только я освоился в темноте, в одиночку ожидая дальнейших событий этой ночи, мое испуганное воображение стало рисовать мне самые жуткие продолжения. Враг или опасность вообще, которую ты видишь, и наполовину не так ужасна, как та, перед которой ты слеп. Напрасно я пытался как-то рассеяться, напрасно заставил себя лечь в постель и ожидать прихода сна. Я не мог оставаться долго на одном месте. Кровать отвратительно пахла могильной затхлостью, а когда я сидел в комнате, меня то и дело пугало какое-то похрустывание, исходившее, казалось, от не видимого мною живого существа. Чаще всего мне рисовалась фигура убитого верховного сборщика налогов. Его холодные, застывшие черты лица вставали передо мной с такой ужасающей четкостью, что я в конце Концов отдал бы все мое движимое имущество за то, чтобы оказаться на свежем воздухе или в компании хороших и благожелательно настроенных людей.
Размеренно и гулко пробило полночь. Каждый удар башенных часов буквально потрясал меня до глубины души. Я, правда, обзывал себя и суеверным глупцом и трусливым зайцем, но, оказалось, что даже эти оскорбления никак не способствовали моему исправлению. В конце концов – то ли из отчаяния, то ли из героизма, – как угодно, поскольку это мучительное состояние я уже не мог долее переносить, – я вскочил со своего ложа, на ощупь добрался в темноте до двери, отпер ее и решился – хотя бы это стоило мне жизни – выбраться на свежий воздух.
Но как только дверь открылась – Господи, какое зрелище предстало моим глазам! Я в испуге отшатнулся назад, потому что такого часового встретить здесь я не ожидал никак.
Смертельный ужас
При тусклом свете старой лампы, которая стояла на краю стола, в центре прихожей увидел я в гробу убитого верховного сборщика налогов, которого я накануне вечером видел наверху, но на сей раз еще и с четкими черными следами крови на рубашке, которые прошлый раз были прикрыты саваном. Я попытался взять себя в руки и убедить себя в том, что это всего лишь плод моей фантазии. Я подошел ближе, но как только наткнулся ногой на гроб, так что он глухо загремел и мне показалось, будто труп зашевелился и пытается открыть глаза, я почти лишился чувств. В ужасе метнулся я в свою комнату и навзничь упал на кровать.
Тем временем из гроба доносилась громкая возня. Я, кажется, почти поверил в то, что сборщик налогов воскрес, потому что так возятся обычно пробуждающиеся от тяжелого сна. Далее послышались глухие стоны. Вскоре я увидел за моей дверью в темноте фигуру убитого, который, держась за дверной косяк, не то медленно покачивался, не то, шатаясь, входил в мою комнату. Впрочем, вскоре он исчез в темноте. Хоть я в своем неверии и попытался еще раз усомниться в увиденном и услышанном мною, но призрак, или мертвец, или оживший труп развеял мои сомнения достаточно жутким образом: всей свинцовой тяжестью своего тела он повалился на мою кровать – точнее, на меня самого, холодной спиной упав на мое лицо, так что мне почти нечем было дышать.
Я и сейчас еще не могу понять, как я остался жив, потому что мой ужас можно было назвать, по меньшей мере, смертельным. Я, должно быть лежал в глубоком обмороке, поскольку когда я, находясь под этим жутким грузом, услышал колокольный звон и решил, что уже час ночи – долгожданный конец часа духов и момент моего спасения, – то было уже два часа.
Без труда можно представить себе весь ужас моего положения. Вокруг меня – запах тления, на мне – вдруг задышавший, подогретый труп, хрипевший, словно перед вторичной смертью; сам же я лежал наполовину окоченевший – то ли от страха и пережитого обморока, то ли под тяжестью трупа весом в добрый центнер. Все муки дантовского ада – пустяки по сравнению с ситуацией, подобной моей. У меня не нашлось сил выкарабкаться из-под разлагающейся плоти, желавшей умереть на мне вторично; да если бы их и хватило, мне недоставало для этого мужества, поскольку я отчетливо ощущал, что несчастный, который после первой большой потери крови, вероятно, потерял сознание, был принят за мертвого и с польской бесцеремонностью брошен в гроб; только теперь он, видно, по-настоящему боролся со смертью. Он, казалось, был не в состоянии прийти в себя или окончательно умереть. И я не в силах был препятствовать всему происходившему на мне самом, словно мне суждено было стать последней подушкой для сборщика налогов.
Вряд ли я не поддался бы искушению посчитать все случившееся со мной со дня моего прибытия в Бжзвезмчисль кошмарным сном, если бы не осознавал с предельной ясностью и во всех деталях всю бедственность моего положения. И все-таки мне бы удалось в итоге поверить в то, что вся эта жуткая ночь с ее привидениями есть сон, и не более, чем сон, если бы не новое событие, которое еще более ощутимо, чем все предшествовавшее, убедило меня в реальности происходившего здесь.
При свете дня
Стало уже совсем светло; я, правда, не мог этого видеть, так как умирающий друг крепко закрыл мои глаза своими лопатками, но я мог догадаться об этом по шуму шагов пешеходов и колясок на улице. Вдруг я услышал человеческие шаги и голоса в комнате. Я не понимал, о чем говорили, так как говорили по-польски, однако сообразил, что там что-то делают с гробом.
«Безусловно, – подумал я, – они станут искать покойного и спасут меня». Так и произошло, но совершенно неожиданным для меня образом.
Один из участников поисков стал так немилосердно дубасить гибкой бамбуковой палкой усопшего или умиравшего, что тот вдруг вскочил и встал на ноги перед кроватью. Но и на мою скромную особу выпало такое обилие ударов этой же палкой, что, не выдержав, я громко завопил и вытянулся по струнке в затылок мертвому. Поистине, эта старопольская или же ново-восточнопрусская метода оказалась надежной – тут уж ничего не скажешь, так как опыт, пусть даже такой горький, красноречиво свидетельствовал о том, что жизнь оказывалась предпочтительнее смерти.