Текст книги "Последняя свобода"
Автор книги: Инна Булгакова
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Глава 13
«Кому и зачем?» – повторял я, бредя проселком со станции… «Кому и зачем?» – повторял, пытаясь осмыслить свистопляску, которая закружила меня два года назад и так усилилась в последние дни…
Письма. Рукопись. Пятно на картине. Серьга. Болезненный душок витает в воздухе… Но это не просто беснования садиста, жаждущего свести меня с ума. Тут действует человечек из моего маленького миленького кружка («поздравления от Марго» приходят аккуратно ко дню рождения; и никто, кроме «моих», не знал о злосчастном романе). Действия его очевидно целенаправленны – но какова их цель и как они связаны между собой? Здесь – сплошные проколы, и если даже поддаться авторскому тщеславию («В сцене смерти столько мистики» и т. д.), ничего не объяснишь: какой смысл уничтожать текст, пока автор жив и в памяти? И коли уж красть, то зачем потом подбрасывать? Легче восстановить три страницы, чем триста.
Убийца стирает свой отпечаток с картины – логично. Акцентирует мое внимание на пропавших вещах, то есть на преступлении, – не поддается никакой логике. Допустим, сумка с одеждой в крови, ножом и документами каким-то сверхъестественным образом попала в чужие руки – что сделает человек нормальный? Отдаст ее мужу или (не доверяя ему) снесет в милицию. А ненормальный? То, что делает, – с маниакальным упорством преследуя меня.
И цель близка: мысли начинают путаться, головка (бестолковка) – кружиться, настроение… об этом лучше не надо: сейчас я увижу… Прямо на нее я и напоролся на терраске: сидит в желтом сарафанчике, курит.
– Добрый вечер. Где Коля?
– На озере. Ищет труп.
Меня передернуло.
– Я негодяй, согласен. Но и ты порядочная дрянь.
– И я согласна. Покурим?
– Нет, пойду… устал после Москвы.
– Что ты все суетишься, а? – Низкий голос звучал враждебно. – Что тебе надо?
– А тебе что тут надо?
Мы переговаривались яростным полушепотом: знают кошечка и кот, чье мясо съели.
– Выгнать ты меня не посмеешь.
Не посмею. Я устало опустился на стул. Руки связаны. И что б меня вчера утречком связать, как буйно помешанного!
– Послушай, детка…
– Я не детка.
– Ну, тетка! – взорвался я. – Зачем ты это сделала?
– Что?
– Ну, вчера. Ведь я вызываю у тебя отвращение.
– В какой-то степени, – подтвердила она очень серьезно.
– И ты меня… не так чтоб радуешь. Вот скажи: ты действительно собираешься замуж за Колю?
– Действительно.
– Я ничего не понимаю, но не будем копаться в психологии. Постараемся забыть, а?
– Забыть?
– Ну… не придавать слишком трагического значения.
Сделай такую божескую милость, ради него.
– Сделаю, если вы прекратите свое идиотское следствие. Хладнокровно сказано и на «вы»; и я постарался слегка охладить пыл.
– Не могу, Мария. Это сильнее меня.
– Может, вас признают невменяемым?
– Признавайте кем угодно, все равно. Я должен освободиться, понимаете?
Она усмехнулась.
– От черного монаха?
Я опешил.
– Откуда вы знаете? От Юры?
– Да нет… Просто вы тогда еще всех запугали, во время чтения, – ответила она как-то туманно. – Вы проверялись у психиатра?
Куда это она гнет? Я растерялся и ответил как дурак:
– Нет. Я только раз болел: корью в четыре года.
– Однако! Да вы настоящий мужчина.
Все труднее мне становилось говорить с ней. Что-то стояло между нами – не только то утро, нет – что-то тяжкое, страшное. Я отмахнулся от «психологии».
– Вчера кто-то побывал в моем кабинете. С двух до трех. Вы не заходили?
– Я – нет.
– А кто?
– Не знаю. Я подумала: вы.
– Ну, ну?
– Из мансарды услышала скрип двери и шаги.
– Мужские, женские?
– Не могу сказать определенно. Кто-то вошел и вышел.
– Сразу?
– Нет, была пауза. Что-нибудь пропало?
– Пропало, – подтвердил я, с благодарностью помянув сына: «Никакая любовь не заставит распустить язык. Дипломат!»
– Что пропало-то?
– Пятно на картине.
– Звучит загадочно, – она помолчала в раздумье. – А мне уж было показалось: ваш издатель рукопись спер.
– Что-что?
– Я видела из чердачного окошка, как Григорий Петрович сюда направляется.
– И после услышали шаги в кабинете?
– Через какое-то время. Я не засекала.
Как-то мирно мы заговорили, по делу, без напряга. Я поддался внезапному порыву:
– Мария, простите меня.
– За что?
– За вчерашнее.
Я наконец решился взглянуть в коричневые, с золотистым блеском глаза: какой мрак. Нет, не простит.
– Можно подумать, что это самое большое ваше прегрешение, – небрежно отмахнулась она.
– Господи, куда ж больше-то!
– Вам сколько лет?
– Сорок пять.
Она улыбнулась. Пышные, очень красные губы, ненакрашенные. Я сказал очень тихо:
– Но невинных невест я не соблазнял, клянусь.
Мария молча улыбалась.
– Расскажете сыну?
– Может – да, может – нет.
Вот на каком поводке она теперь будет меня держать! От калитки послышались шаги, Мария спросила злым шепотом:
– Ну что, покаемся?
– Как вам угодно, – процедил я бесстрастно, стараясь сохранить несуществующее достоинство. И перевел дух: из-за угла дома возник Милашкин, остановился в нерешительности.
– Я, наверное, не вовремя?
Зеркальная ситуация с его бледно-зеленой красоткой – так старому дураку, конечно, вообразилось. И ведь недалеко ушел от истины.
– Ну что вы! – искренне обрадовался я. – Позвольте вам представить невесту сына. Мария.
Милашкин заулыбался, поклонился, уселся и произнес:
– Очень приятно. Артур. Какая очаровательная пара, Леонтий Николаевич. (Я, значит, «Николаевич», а он в шестьдесят лет – «Артур»!) Как вы умеете жить.
– Не преувеличивайте.
– Умеете. Нашли недостающие страницы романа?
– Пока нет.
– Сожалею. Восстановите по черновым записям.
– Я писал сразу начисто.
– Мне б вашу хватку. Я, собственно, вот по какому поводу. За два года борьбы я все ж старался не терять профессиональной формы.
– Понятно, у вас есть что продать.
– Совершенно верно. Во-первых, роман.
– «Майн кампф»? – незамысловато пошутил я.
Милашкин рассмеялся.
– О «моей борьбе» я пишу мемуары. Итак, роман плюс девять рассказов, плюс еще кое-что. Словом, на отдельный сборник.
– Вы хотите, чтоб я поговорил с Горностаевым?
– Схватываете на лету. Григорий Петрович мне кое-чем обязан, он поймет. Но прежде чем навязываться, так сказать, надо прозондировать почву. Вы с ним близки.
– Поговорю. Обязательно.
– Очень обяжете. А сейчас, – Милашкин начал подниматься, – не смею нарушать семейную идиллию…
– Обижаете, Артур Иосифович! Вот Мария нам сейчас кофейку сварит, а?
Милашкин уселся прочно, она нехотя встала и удалилась, надеюсь, на кухню.
– Очаровательная пара, – повторил секретарь, – просто созданы друг для друга. Он забирает ее с собой в Голландию?
– Забирает.
– Господи! Сентиментальная страна тюльпанов…
– Артур Иосифович, – перебил я негромко, – в прошлую нашу встречу вы намекнули, чтоб я Грише особо не доверял.
– Старческое брюзжание. Не стоит к этому возвращаться.
– Как раз стоит. Я доверяю ему самое дорогое, что у меня есть, – мое творчество. – Мне стало смешно от натужного пафоса, а Милашкин серьезно покивал. – И вот доходят слухи…
– Я вам ничего такого…
– Не вы, нет! Но кое-что до меня дошло.
– В каком плане?
– В гривуазном.
Ну и выкопал я словечко!
Милашкин, великий интриган, явно раздумывал, на какую лошадь ставить, – и выбрал издательскую.
– Ничего порочащего я о нем не знаю.
– Да не «порочащего», что вы так уж! Слабость общечеловеческая.
После раздумья Милашкин решил и меня вознаградить – и сделал это виртуозно, никого впрямую не задев:
– Я что-то слышал, но так и не понял, Леонтий Николаевич: вы, простите, вдовец или развелись?
– Разошлись.
– Ну так чего ж вам волноваться.
Намек ядовито прозрачен. Бешенство накатывает на меня, но не бодрит злостью, а обессиливает, потому что нет выхода, нет!.. Входит Мария с подносом, подходит сын, я сижу, боясь шелохнуться, выпустить ядовитые пары.
Разговор о многострадальной русской интеллигенции. Милашкин клеймит тех, кто уехал или собирается «туда», понимая, конечно, что ему уже поздно, энергия ушла на «майн кампф». Я вспоминаю молодые шестидесятые, развеселую компанию в студенческой общаге, куда Гриша привел молодую натурщицу. Вскоре ее сомнительно-художественная (и всякая другая) карьера закончилась, мы поженились. Григорий сдался без борьбы. Так мне всегда казалось. Долгие годы я прожил с Марго, как дурак из комедии (которые я писал «левой ногой»): каждый тупой зритель уже давно догадался, а простачок на сцене никак не дотумкает, в чем его дурят.
Комедия кончилась кровью, напоминаю я себе, и не бесноваться надо, а осторожно, терпеливо и с умом распутать поганый узелок. Чтобы жить. К скорбному списку предателей добавим третьего: жена, ученик, друг.
Наконец Милашкин распрощался, Мария унесла поднос с чашками и кофейником. Коля сказал глухо:
– Пап, я нашел камень.
– Какой камень?
– Тяжелый, серый.
Глава 14
В светлых сумерках шли мы лесной рыбацкой тропинкой, огибая озеро. Надо бы дождаться утра, но – уже стреляный воробей – я боялся откладывать. Коля нес лопату, я – электрический фонарик.
– Да почему ты так уверен? Мало ли камней в округе.
– Он необычный, ты увидишь. Я вышел передохнуть на тот берег – прямо напротив наших мостков – самая высокая сосна.
– Ну, помню.
– Это ориентир. И споткнулся…
– Что ты пропадаешь тут целыми днями? Что рассчитываешь найти?
– Не знаю. Меня озеро словно притягивает. Машка наотрез отказалась…
– Она тоже ныряет, что ль?
– Настоящая русалка. Но, наверное, боится. Девочка.
– Скелет найти боится? Что тут через два года можно найти… И девочка твоя… Господи, да она огни и воды пройдет – не дрогнет! Праховская порода…
– Вот здесь. Вот – смотри.
Наш берег пологий, этот – довольно крут; стоит черная вода внизу под ногами, корабельные сосны краснеют стволами, «торжественно и чудно» вонзаясь в нежнейший небесный свод. Заросли ивняка и трав прикрывают намытые глиняные углубления (как маленькие пещерки) меж узловатыми могучими корнями. Прямо у отверстия одной пещерки лежит небольшой камень цилиндрической формы. Я включил фонарик. Действительно серый, с голубоватыми прожилками, килограмма четыре-пять (я приподнял), а главное – ребристый, с явно искусственным узором, словно обломок колонны или пилястры…
– Коля, я знаю, откуда этот камень!
– Вот и мне он показался знакомым!
– Вспомни! В девяностом году наш сосед строился, академик. По фасаду – маленькие колонны…
– Да, да!
– По-видимому, одна разбилась, когда с машины сгружали… Я даже помню обломки каменные, когда по улице проходил. Как же он попал в такую даль?
– Пап, это след!
– Может быть. Но я не понимаю… проще всего выбросить – и концы в воду.
– А если так помечена… – Коля помолчал. – Могила.
– Убийца станет метить… Для кого? Для «органов», что ль?
– А если не убийца?
«Если бы да кабы» – вот чем мы занимаемся, никакого просвета. Я осветил пещерку: ярко-желтая блестящая глина, посередке громадный, на высокой ножке, пурпурно-белый мухомор – как издевка, деталька театра абсурда.
– Это тут в зарослях Юра шастал?
– Где-то тут.
– Ладно, давай копать.
– Под камнем?
– Под камнем. Или на утро отложим?
– Я буду копать.
Сказать легче, нежели исполнить, настолько спрессованы и монолитны оказались береговые почвы. Мы сменяли друг друга, работая с каким-то остервенением; было странно, страшно; быстро темнело; прошли поверху два рыболова с удочками, словно тени из детских книжек; донеслось: «Чудаки, клады ищут…»
– Коля, мы идиоты. Ну, кто попрет убитую, сумку, лопату в такую даль! Да в лесу закопать легче, земля мягче, здесь всю ночь провозишься!
– Но камень от нас!
– Вот-вот! Еще килограммов пять весу.
– Пап, подумай. Ведь его не просто так от академика сюда притащили, ведь не меньше двух километров, если озеро огибать.
– Не просто так, согласен, – я присел на гладкое, точно отполированное корневище той самой высокой сосны и закурил. – Но в романтические порывы убийцы поставить надгробие и так далее – я не верю.
– Да может, не убийца.
– Кто еще будет закапывать труп?
– Тот, кто пишет письма. Помнишь дословно третье?
– Все помню. «Леон! Посылаю тебе свой привет и желаю житья долгого, с шампанским и усмешечкой. Какой тяжелый серый камень. Ты помнишь? Все помнишь? Тяжелый, серый. Остаюсь навеки твоя Марго».
– Ты вообще шампанское не пьешь.
– Это выражение Прахова, использованное мною в романе. Кто-то из слушателей запомнил.
– Кто?
– Садист. От этих писем несет больницей.
Коля стоял по колени в яме, опершись на лопату; красивое чистое лицо, подсвеченное снизу гаснущей в водах зарей, искажалось то ли усмешкой, то ли плачем, то ли страхом. Красивое и страшное лицо одновременно. И так похоже на лицо матери.
– Ладно, ты иди, ты же не веришь… А я докопаюсь.
После паузы я заметил сдержанно:
– Прошлый раз ты слышал милейшего Милашкина: на поминках Прахова мы с ним не расставались.
– Отец, я…
– Да, это жуткие обвиняющие письма. Но твою мать, Коля, я не убивал.
– А кто-то думает иначе.
– Не хочу оправдываться, но человек десять, по меньшей мере, могут подтвердить мое алиби.
– А кто-то думает, например, что ты сделал это утром, до поездки в Москву.
– Надеюсь, таинственный «кто-то» – не ты?
– Не я. Не могу представить тебя убийцей.
– И на том спасибо. Давай сменю… хотя ничего мы тут не найдем.
– Но в первом письме есть намек на озеро!
Я процитировал:
– «Мое белое платье покрылось пятнами, помнишь? И вода их не смыла, ничего не смыла».
– Ну вот, – зашептал Коля лихорадочно, – если ее нашли с камнем на шее у этого берега…
– Кто нашел? – взорвался я, – Кто этот ненормальный?
Мой крик восстановил тишину. В полном молчании продолжали мы нелепую страшную работу; все боялся я, как бы сталь не наткнулась на косточки; все светил фонариком в глубь тесной глиняной ямы; а воображение, вот уже два года не находящее выхода в слове (как зверь в клетке), продолжало свою работу. Водоросли, тина, камыш, какой-то странный рыболов с удочкой из сна, из сказки… вздувшийся труп, белая одежда в крови, охотничий нож в крови… «черна твоя душа и остро лезвие. Ты его точил и точил, точил и точил, помнишь? Остаюсь навеки…» Да, навеки, на дне укромного уголка ада!
– Но я не точил! – вырвалось невольно вслух, и лопата тупо уперлась во что-то твердое.
Прыгающий свет фонарика – вековое, затвердевшее, как железо, корневище…
– На этом месте не может быть могилы, – пробормотал я чуть ли не в счастливом облегчении, выбрался из ямы и сел, свалился на траву. Коля неподвижно стоял предо мной, лица уже не видать в ночном сумраке.
– «Вода ничего не смыла», – повторил он задумчиво. – Почему?
– Вот именно. В озере кровь смылась бы… и под грозовым ливнем тоже.
Платье, нож, камень, вода… Комбинация улик вырисовывалась смутно, как ландшафт в туманной мгле. Если сумка с вещами попала в озеро, то как в нее попал нож?
– Значит, убийца вынул нож из раны? – спросил я вслух себя самого.
– О чем ты говоришь?
– Чтоб кровь не натекла, этого нельзя было делать, понимаешь? Но упоминаемые в письмах пятна и отпечаток пальца на картине свидетельствуют, что убийца об этом не знал.
– А ты откуда знаешь?
– От Василия.
– Ты разобрался с его женщиной?
– Ольга Бергер – довольно известная поэтесса. В ЦДЛ ей стало дурно, он отвез ее домой и откачал, так сказать.
Мы оба с искусственным оживлением перекинулись с «ямы» на «загадку Дома литераторов».
– Почему он скрыл от тебя? У них любовь?
– Да, я почувствовал. Васькина любовь – это необыкновенная жалость ко всему живому и страдающему.
Я пошевелил затекшей ногой, в яму посыпалась глина. Невыносимо было здесь оставаться, и уйти невмочь – словно бросить развороченную дорогую могилу.
– Давай закопаем яму?
Коля принялся за работу, я держал светящийся фонарик.
– Чего ж ученик здесь шастал… он якобы видел черного монаха.
Коля вздрогнул.
– Здесь?
– У нас в саду в вечер несостоявшегося свидания.
– Я уверен, что оно состоялось, – холодно процедил он. – Не понимаю, почему ты его щадишь. С такой безумной экзальтацией…
– Монаха он, может, и не придумал. Ко дню рождения Марго подарила мне экзотическое одеяние – настоящая монашеская хламида.
– Думаешь, ее надел убийца?
– Это мое предположение. Юрий уверен, что и Прахова напугал черный монах.
– Погоди! Ведь концовку романа ты сам придумал. О ней же никто не знал?
– Никто.
– Значит, никто не смог бы подыграть. Вот после чтения – да.
– Я уже ни в чем не уверен. Кто-то проявляет нездоровый интерес к рукописи.
– Но разобраться в твоем почерке!
– Есть такой специалист по моему будущему наследию – Григорий Петрович Горностаев.
– И он тайком прочитал еще тогда, до твоего дня рождения?
– Это невозможно. Вся соль в том, что сцену смерти я закончил одновременно со смертью Прахова. Мы с убийцей действовали синхронно.
– Так не бывает.
– Так было.
– Пап, я все думаю над кульминацией, как ты выразился. И не понимаю главного. Что бы ни случилось со стариком, что бы мама там ни видела, это не было убийством. Так за что она погибла?
– Может, явилась свидетельницей кражи церковных ценностей, например. Ты бережешь свою девочку, не можешь ее разговорить и помочь мне. Или ты ее боишься?
– Кого – Машку? Не смеши.
– А тебя не смущает, что она – наследница Прахова?
– Это, – он подчеркнул, – меня не смущает.
– Что-то другое? Что?
Коля молчал.
– Коля, ты-то хоть будь со мной откровенен!
– А ты со мной откровенен?
Тут я облился холодным потом, благословляя ночную тьму, и – была не была! – спросил хрипло:
– На что конкретно ты намекаешь?
– На твой роман.
Ну, «в зобу дыхание сперло»!
– Какой роман?
– О Прахове.
– Ничего не понимаю!
– Да ну? – Тут сын как будто сжалился и переменил тему (постыдная исповедь опять сорвалась): – Она сказала, что получила урну с прахом прадеда, она его называет дедушкой, в крематории и закопала в земле того монастыря.
– Закопал Юра, знаешь?
– Наш пострел везде поспел. Машка ни в чем таком не замешана.
– Сомневаюсь.
– Да где бы они сожгли второй труп? – спросил он шепотом.
«Замешана» – «не замешана», а мыслит в том же направлении, что и я. Три древнейших стихии: вода, земля, огонь. «Огонь сильнее», согласен, но в наших условиях и «сложнее», если можно так выразиться.
– Камень я беру с собой, – сказал Коля.
– Да, конечно. Может, это улика, может, кто и клюнет. Уже в полной тьме зашагали мы по рыбацкой тропинке, нащупывая направление в тусклом свете фонарика. Шли долго – да, километра два, не меньше – и молча. Уже на нашей улице я спросил:
– Коля, а как ты все-таки наткнулся на камень? Ученик тебя на след навел?
– Может быть. Правда, в тот момент я о нем не думал.
«А о Марии?» – хотел я уточнить, припоминая его рассказ о позапрошлогодних событиях: побежал звонить дяде Васе, вернулся, Мария на той стороне напротив мостков. Русалка. Хотел, да расхотел. Беда моя в том, что ни с кем я не могу быть откровенен до конца – по их ли вине, по своей ли, – не могу.
А тяжелый серый камень я водрузил на свой письменный стол в кабинете, боясь, надеясь и воображая: кто-то войдет, увидит – и я непременно почувствую смертный страх его, энергию разрушения, азарт убойной охоты.
Глава 15
Я миновал заросли шиповника (впрочем, какие заросли – все брито-стрижено), Аллочки нет, поднялся на крыльцо, позвонил. Дверь открыл издатель в домашнем виде, в тапочках, небрит, седоват. Чем он берет женщин, черт? Надо думать, сугубо мужскими достоинствами, этакий интеллектуал-хищник.
– Доброе утро. Ты свободен?
– Доброе. Я по воскресеньям дома работаю.
– Намек понял. Я тогда с Аллочкой пообщаюсь.
– Ей нездоровится, – Гриша подумал. – Готов уделить тебе полчаса.
Это сказал большой босс, с солидным достоинством. А когда-то, студентами Литинститута, в общаге вместе пропадали, делились последним рублем, последней пачкой сигарет… Бедная счастливая юность со жгучими спорами до рассвета, стихами и застольями, и надеждами, надеждами…
Прошли в кабинет: попросторней моего и письменный стол побольше, а вместо стеллажей – застекленные шкафы с присборенными розовыми шторками изнутри, целый угол занимает новейшая японская техника. На какие шиши, хотелось бы знать…
Уселись в кресла, закурили, Гриша спросил устало как-то и суховато:
– Концовку принес?
Я разозлился отчего-то и заговорил официально:
– Григорий Петрович, из достоверных источников мне стало известно, что я рогоносец.
Он усмехнулся.
– Сочувствую, Леонтий Николаевич, но помочь ничем не могу.
– В какой-то мере можешь искупить. Потому что это лестное звание я заслужил и благодаря тебе.
Непроницаемое ироническое лицо. Я всегда подозревал, что Гриша – сильный противник (достаточно вспомнить темпераментные, нередко уничтожающие его статейки), но когтей друга на собственной шкуре еще не испытывал.
– Ну, было, каюсь, – он улыбнулся. – Господи, неужели тебя волнует то, что было двадцать пять лет назад? Ты ж ее у меня и отбил.
– Оставим студенческие страсти. Источники этой пикантной информации у меня совсем свеженькие, с писательским душком.
Зеленые глаза за стеклами блеснули; я понял, что Милашкину у Горностаева не печататься. Но совесть моя не затрепетала, потому что ни при какой погоде Гриша секретаря печатать бы не стал.
– Господи! – вновь упомянул он Божье имя всуе. – Артур… Конечно!
– Ты ему, кажется, чем-то обязан?
– Это к делу не относится. Леон, ничего такого не было, клянусь!
– А что было?
– Я купался вечером на озере, как обычно.
– Когда?
– Позапрошлым летом, дату, естественно, не помню. Появилась Марго.
– У вас было свидание?
– Да ну! Возвращалась со станции, из Москвы. Ну, посидели, поболтали… – Он помолчал, потом добавил: – Посмеялись. Помню, действительно, Артур с очередной своей пассией проходил. Девочка – майская заря. Как он таких на старости лет…
– Вы на пляже смеялись?
– На пляже. Почти. Чуть в сторонке.
– В кустах, значит?
– Леон!.. – Он засмеялся.
– Я говорю: в кустах?
– Ну, рядом рос куст.
– Какой?
– Ну, знаешь!.. Ну такой: с маленькими листиками, в розовых цветочках.
– Наверное, бересклет.
– Да какая разница?
– Мне нужно знать место, где вы встречались.
– Да не было этого!
– Ты любил Марго?
Большой босс снял очки и принялся протирать стекла пальцами. Потом сказал ее фразу, которая так потрясла сына:
– Я любил любовь.
– Ты! Грязная скотина…
Он вдруг рассмеялся; от этого смеха у меня мурашки поползли.
– Любил, Леон. В прошедшем времени. Все кончено, с этим все покончено.
– Тебя так поразила ее смерть?
– Меня поразил твой роман.
– Не только тебя, – я пристально наблюдал за ним. – В вечер исчезновения Марго к нам в сад явился черный монах.
– У тебя была галлюцинация?
– Я в это время набирался за упокой Прахова. Но некто монаха этого видел.
Горностаев вздрогнул.
– Этот ряженый убил Марго?
– Ишь ты, точное какое словечко подобрал. Во что нарядился ряженый?
– Я тебя не понимаю, – отрубил он угрюмо.
– Не понимаешь? А скверный почерк мой понимаешь, а?
– Как старый литератор, как издатель, наконец, я действительно поднаторел во всяческих скверностях.
– Поднаторел. Ведь ты лазил в мой сундучок.
– Нет!
Любопытно, что мое странное заявление его не удивило, не возмутило.
– Лазил. Ты прошлый раз проговорился: «Остальные рукописи у тебя перепечатаны». Откуда такая осведомленность?
– Да обычное предположение. Любой профессионал, окончив вещь, возится с нею, лелеет, любуется, никак не может расстаться.
– Заткнись! Ты подложил туда коричневую тетрадь. Что доказывает твоя фраза: «Огонь сильнее». Ты сжег три страницы… или хуже?
– Что хуже?
– Труп.
– Ты настоящий писатель, Леон, фантаст, – Гриша вдруг как-то успокоился. – По старой дружбе я тебе простил «скотину», ты не в себе… но «убийцу»… не советую!
– Ты мне еще будешь советы давать?
– А вот скажи – только честно: ты ни разу в жизни не испытал внезапного бешеного влечения?
– Аленьку твою я не совращал.
– Да не было ничего! Сплетник этот старый…
– У Милашкина есть неизданные вещи, – не вовремя вспомнил я. – Он интересуется…
– Графоманов не печатаем.
– Почему два года назад, как ты говоришь, твои похождения кончились?
– Другим делом занялся. Другой азарт захватил.
– Азарт требует денег.
– Продал душу дьяволу, – Гриша усмехнулся.
– Почем заплатили?
– Я все вернул.
– Кому?
– Дьяволу.
После последних реплик что-то стронулось между нами, сдвинулось, изменился настрой.
– Ты бывал у Марго в спальне?
– Нет!
– Там было душно, когда мы с сыном вошли, – заговорил я медленно, силясь понять, что изменилось. – Душно и асимметрично.
– Что-что?
– Картина чуть сдвинута. Ты ее знаешь?
– Кого?
Гришу я все-таки знал, и знал, что он на пределе.
– Великий отрок и черный монах под деревом, с драгоценным ларцом.
– А, Нестеров.
– А между ними на траве бледно-красное овальное пятно.
Он ни о чем не спросил, словно мы перешли в иной мир (не в задушевно-студенческий, о нет!), в иной, где все ясно без расспросов.
– Было душно, и пахло «Каберне».
– Женщины пили на дне рождения, – продолжил он, как в гипнозе.
– Этот запах заглушил кровь. Я не знаю, как она пахнет.
– И я не знаю.
– Знаешь. И еще ковер. Ковер, помнишь? Светло-красный, с бордовыми цветами. Как на гробе Прахова – крупные георгины. Пятна почти не видны…
– Не видны, – повторил он зачарованно.
– …То ли вина, то ли крови. Для криминальной экспертизы нужен труп. Но если его сожгли, то уже не разгадать загадку. А около меня, где-то совсем рядом, убийца – дразнит, издевается, хочет свести с ума.
– Кто это? – закричал Гриша, разрушив зачарованность, и я ответил сухо, «по протоколу»:
– Тот, кто украл рукопись, сжег концовку и стер кровь с картины.
Дверь распахнулась, на пороге возникла Аллочка в длинном, до полу, мрачном халате вроде моей похищенной хламиды. Несвойственным ей аффектированно-театральным жестом она прижимала ладонь ко лбу.
– Моя жена вновь дала о себе знать, – сообщил я громко и бесстрастно. – Она подбросила в спальню сережку. Голубенькую, чешского стекла.
– Голубенькую? – переспросила Алла и бессмысленно улыбнулась. – Серьги и ожерелье, помню. Ужасно шли к белому платью из шифона. Что-то невинное, девичье, правда, Гриша?
– Белое платье еще не всплыло, – вставил я. – Оно в пятнах.
– Заткнитесь вы оба! – не выдержал муж. – Аленька, спать, ты не в себе! – Вскочил, схватил ее за руки.
– Не хочу, отстань!
Она вырвала руки и тяжело прислонилась, привалилась к книжному шкафу у двери: застекленная верхняя половина звенела и подрагивала. Алла говорила несколько бессвязно:
– Она была одета в шифоновое платье, с широким голубым поясом, завязанным бантом… и чешский гарнитур… голубенький, прозрачные стекляшки…
– Когда? – прервал я жуткий лепет.
– В беседке. Мы говорили про шиповник…
– Господи, когда?
– Тогда! Примется или нет. Принялся. А ты читал роман про черного монаха, разве не помнишь? – Она засмеялась, хитренько поглядывая. – С этого романа все и началось, разве не помнишь? Коричневая большая тетрадь, без трех страничек. Я помню. Я пила «Каберне».
Теперь я понял очевидное: матушка вдрызг пьяна – и перевел дух. Гриша тайно страдал. Ну и черт с ним! Мне нужна правда про эту парочку. Я поднялся, уступая кресло.
– Садись, дорогая…
– Отстань! Не хочу.
– Аленька!..
– Отстань! – взвизгнула она с такой злобой к мужу, что он даже вздрогнул.
– Леон, она больна. Ты бы шел…
– Не больна! Не делай из меня сумасшедшую! Он хочет, чтобы я спятила, давно хочет…
– Как «давно»? – Я вошел в роль «сыщика».
– Не скажу, ишь какой хитренький!
– Аленька, голубчик, пойдем поспишь…
– Не пойду! И ты больше не пойдешь.
– Куда? – заинтересовался я.
– На свое озеро. Сегодня все удочки переломаю.
– Да разве Гриша рыболов?
– Это проклятое озеро его зачаровало.
– Люблю воду, ничего страшного. Я – «рыба» по рождению, мартовский…
(«Кот!» – добавил я про себя.)
– …на утренней зорьке посидеть, на вечерней поплавать, – продолжал несчастный муж лепетать в стиле Аллочки. – Безо всех, ото всех, наедине с Богом…
«С дьяволом!» – поправил я про себя, и подумалось в смятении: «Мой рыболов из сна!». Тут наконец с громогласным подтверждением рухнула верхняя половина шкафа. Аллочка успела отскочить и, кажется, несколько протрезветь. Мы втроем так и замерли.
– Уходите оба! – приказал Гриша в сдержанном бешенстве.
Но мы, конечно, бросились поднимать неподъемный шкаф, битком набитый, как тут же выяснилось, папками – две из них выпали наружу и валялись в битом стекле.
– Гриш, надо вынуть все, – выговорила Аллочка робко, – иначе не поднять.
Я с любопытством посмотрел на обложку серой объемистой папки. «Григорий Горностаев, – было выведено четким, в отличие от моего, чеканным лиловым почерком. – Чаша терпения. Роман. 1980 год», – и не мог скрыть удивления.
– Все эти папки – твои…
– Каждая вещь – в пяти экземплярах.
– Так ты пишешь прозу?
– Почему бы нет?
Действительно, почему? Учились мы в одном семинаре на отделении прозы: потом я пошел в театр, а он в критику.
– Но почему тайком? С твоими возможностями…
Гриша, не отвечая, с остервенением запихивал папки в лежащую боком на полу половину шкафа. Я затронул слишком деликатные струны, наступил на пресловутую любимую мозоль… Очень любопытно, очень! Такие глубины открылись вдруг через двадцать-то пять лет.
Аллочка, сыграв роль «каменного гостя», удалилась, пошатываясь. Ученик: «Она вышла в горе, ломая руки, я почувствовал ее страдание». Господи, чем живут эти двое, какие фантазии осеняют его на розовом рассвете или над черным омутом? И почему пьет она? Откуда, наконец, взялись денежки на частное издательство?
Средь всего этого разора и дребезга Гриша сел в кресло, закинул ногу на ногу и закурил. Я поддержал – все молча, остро ощущая пропасть, провальчик в тайну ночную, маниакальную. «Моим стихам, как драгоценным винам, настанет свой черед». Этим «винам», боюсь, не настанет; боюсь, прогоркли.
Гриша заговорил со спокойной иронией:
– Я слишком люблю русскую литературу, чтобы обременять ее… Нет, серьезно: как профессионал я ощущаю недостаток своих вещей. Пока что. Всему свой черед.
– Какой недостаток?
– Тайны.
Четко и профессионально он определил результат настоящего творчества – «тайна». Нечто не от мира сего.
– У тебя этого много? – Я кивнул на поверженный шкаф.
– Кое-что есть.
– Интересно, какую прозу пишет блестящий критик.
– Я же сказал, не блестящую. Пока что. Мне хотелось бы, – произнес он с неким пылом, – открывать собственные потаенные миры, а не блуждать, подсчитывая просчеты, в чужих.
– Ты создал свой реальный мир – издательство.
– Мне этого мало, – обронил он сдержанно и закрыл тему: – Аленька больна, поэтому – будь снисходителен – иногда перебирает.
– Что с ней?
– Давление подскакивает, ну, коньяк расширяет сосуды.
– Что ж вы скрывали? Тут необходим Василий.
– А, что может медик.
– Он – почти невозможное, выхаживает почти безнадежных.
– Отец ваш умер, Татьяна умерла.
– Он в параличе, у нее рак легких. Василий сделал все, что мог, протянул сколько мог.