Текст книги "Город энтузиастов (сборник)"
Автор книги: Илья Кремлев
Соавторы: Михаил Козырев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)
Мне дали имя – Анна,
Сладчайшее для губ земных и слуха.
А. Ахматова
То была обыкновенная студенческая вечеринка. Устраиваются они теперь, как и прежде, под каким-либо благовидным предлогом, начинаются с доклада, отмечающего особое значение того дня, которому выпала честь стать предлогом для вечеринки, затем следует концертное отделение, где выступают артисты – все равно профессионалы или свои самодеятельные, так сказать, музыканты, певцы и чтецы, а заканчиваются отнюдь не танцами, которые строго осуждены новой морально, как мещанский ппережиток, а играми, очень похожими на те же самые танцы.
Наши друзья пришли в тот момент, когда концертная часть кончилась, спешно выносились из залы скамьи, чтобы освободить место для второй неофициальной части, а участники вечера длинным коридором проходили в буфет за порцией чая и пирожного.
– Смотри, сколько их, – шепнул Алафертов и проглотил неуместно накопившуюся слюну – выбирай любую…
– Я вовсе не собираюсь обзаводиться семейством, – ответил Бобров.
– Где ты был – семейство! Теперь у нас просто – выбирай и… Небось, каждая по четыре аборта…
Бобров поморщился. Несмотря на то, что его взгляды мало чем отличались от только – что высказанных его товарищем, но, может быть, сохранилось в нем нечто от отрицаемых пережитков, и грубое замечание Алафертова не могло не покоробить его.
– Какие ты гадости говоришь!
– Вот и видно, что интеллигент, – ответил Алафертов. – Настоящий пролетарий к этому просто относится.
Почему вздумалось щеголять Алафертову своим пролетарством, довольно-таки к тому же сомнительного качества, но такова сила слов, что Боброву стало неловко от проявленной им слабости. Неизвестно, почему малейший оттенок романтизма в отношениях к женщинам считается в известных кругах достаточным основанием для обвинения в презираемой всеми интеллигентщине. И потому не диво, что Бобров смутился и, приняв вид знатока живого товарка, с самой непринужденной беззастенчивостью стал рассматривать «цветник», собранный со всей губернии.
Девушки проходили мимо него, раскрасневшиеся и нарумяненные, с притворной улыбкой на губах и искренне веселые, томные и меланхолические – и наоборот – живые, беззаботные и озабоченные завтрашним ли экзаменом, вчерашней ли изменой и влюбленностью.
Они проходили мимо-черноглазые брюнетки со смуглыми точеными лицами, с завитушками, опущенными на виски, шатенки со вздернутыми, покрытыми веснушками носиками и карими смеющимися глазами, пухлые, румяные блондинки. Глаза голубые, глаза зеленые, глаза щелевидные китайские, круглые выпуклые, как бы испуганные глаза, глаза смеющиеся и грустные.
– А ты посмотри, какие ножки! – сказал Алафертов.
Бобров смутился.
«А ведь он прав… Я раньше всего смотрю на глаза». И поспешил исправить ошибку: вот и ножки – в виде ли строгой вазочки античных очертаний, в виде ли неуклюжей бутылки, тонкие и пухлые, в туфлях, ботинках, в серых, черных, телесного цвета чулках.
– А вот еще посмотри! – нашептывал Алафертов: – вот, у двери! Да ты не туда смотришь – вот!
У двери при входе в зал сидела зеленоглазая шатенка и смеялась, разговаривая с подругой и попыхивая папиросой. Низко остриженные волосы, некоторая, так идущая к папиросе, небрежность в костюме, манера закладывать ногу за ногу – все обличало в этой шатенке истинную дочь современности, так что при первом же взгляде на нее Боброву вспомнились алафертовские слова:
– Каждая небось по четыре аборта…
Более внимательный наблюдатель разглядел бы за небрежным костюмом и за весело попыхивающей папироской глубину ее зеленоватых глаз, мягкость и женственность нарочито грубых движений.
– Ножки-то, ножки – смотри, – искушал Алафертов. – Что, зацепила? Такая сердцеедка – не уступит московским. Ну, смотри, смелее… Благословляю!..
Еще от памятной победы на бревне Бобров втайне относился к Алафертову с некоторым уважением и даже побаивался его. Если сейчас на глазах у него разводить «фигли-мигли» – выражение того же Алафертова, – то можно навсегда уронить свою репутацию в глазах старого товарища.
Бобров закурил папиросу, чуть-чуть залохматил гладко причесанные волосы. Уменье не быть самим собой пригодилось ему:
– Можно к вам присесть, – развязно сказал он и, не дожидаясь ответа, примостился на скамейке рядом с заинтересовавшей его девушкой.
– Место свободное – не гонят, – ответила она и, набрав полную грудь табачного дыма, пахнула им прямо в лицо Боброву и добавила – Если не боитесь задохнуться.
А минуту спустя – подруге:
– Наша шпана в буфет удрала. Пойдем и мы пошамаем…
Эти слова, сказанные на том языке, который считается среди некоторой части нашей молодежи верхом приличий и благовоспитанности и полный словарь которого, кстати сказать, недавно заботливо издан управлением уголовного розыска республики под скромным названием «блатная музыка», окончательно убедили Боброва, что тут стесняться или вернее – «барахолиться» – нечего, и он, вставая вслед за подругами, сказал:
– И я с вами пойду… пошамаю…
Последнее слово он выдавил с большим трудом, но девушки не обратили на это внимания.
Знакомство, таким образом, состоялось. Разве нужно непременно, чтобы кто-то посторонний назвал твою фамилию, твое социальное положение, сколько тебе лет и каково твое отношение к воинской повинности? Знакомство завязывается в разговоре, знакомство скрепляется в буфете, знакомство, наконец, упрочивается во время игр, заменивших злополучные танцы, знакомство окончательно утверждается, если пойдешь провожать свою новую знакомую до ее дома на Гребешке – кстати сказать, неподалеку от Грабиловки, где живет наш герой.
Бобров без посторонней помощи узнал, что его новую знакомую зовут Нюрой, что она этой же весной оканчивает педтехникум, что она занята общественной работой, что любовь – буржуазный предрассудок, что детей должно воспитывать государство и что если она захочет иметь ребенка, то ни у кого не спросит позволения, и что она не ощущает полового влечения ни к кому в частности.
– Это мало интересует меня – общественная работа заставляет забывать о таких глупостях…
Последнее замечание растравило Боброва.
– Ага – ты так! Ну ладно же!
Он чувствовал, что понравился Нюре: может быть, потому, что он был старше, чем ее товарищи, которых она скромно называла – «огольцами», может быть, потому, что успел ее познакомить со своими планами и предположениями, может быть, потому, что пустил в ход все известные ему анекдоты и все мысли, вычитанные из самых последних брошюр, – она оказывала ему видимые знаки внимания и не без удовольствия узнала, что им по дороге.
В кепке и в верхней одежде, смахивающей на двубортную тужурку, Нюра со своими стрижеными кудрями и папироской казалась мальчишкой – очаровательным шалуном и забиякой – всеобщим любимцем, которому ни в чем нет запрета. Бобров испытывал рядом с ней то, что сам он называл здоровой чувственностью, и не раз пытался незаметно коснуться ее груди, крепко прижимая к себе ее руку. Нюра продолжала говорить о своей работе, об экзаменах, о студенческом кооперативе и комсомоле, не обращая внимания на явное ухаживание Боброва.
– Что ж она – ледяная?
У калитки они задержались. Подавая ему руку, она спросила:
– Мы больше не встретимся?
Вместо ответа Бобров крепко прижал ее к палисаднику и поцеловал прямо в губы. Она засмеялась, вырвалась из его рук и убежала.
Всю дорогу потом его не оставляло радостное щемящее возбуждение. Оно не прошло и утром, когда, едва раскрыв глаза, он увидел и низкий потолок своего убежища, и покрытые паутиной утлы, и слабое солнце, пробивающееся через выходящее во двор окно, и разбросанные в беспорядке предметы его ежедневного обихода.
И даже, когда он по обыкновению явился в невзрачное пока помещение строительного кооператива, приютившегося в уголке фабричной конторы, и, когда его соратник по правлению – Метчиков, неуклюжий и добродушный ткач, с усиленно разраставшимися усами, делавшими его похожим на унтер-офицера старой армии, каким он, кстати сказать, и был когда-то, спросил, имея в виду вчерашнюю поездку с архитектором:
– Ну, как? Что там? – Боброва так и подмывало ответить:
– Прекрасно. Вот это девушка, так девушка!
Но вместо того, поневоле, пришлось сказать:
– Отложить придется. Архитектор уверяет, что не так-то легко составить план.
– Вот ерунда – план, – ответил Метчиков. – Свяжешься с этими спецами. Тут надо действовать – а он – план!
Вся полная здоровой жизнедеятельности фигура Метчикова при этом выражала явное нетерпение.
– Что в самом деле тянуть? Строить, так строить! Эх, времена не те!
– Да, не те времена, – согласился и Бобров.
И оба они пожалели о том времени, когда всякое дело было простым и легким, когда можно было ввалиться в кабинет председателя губисполкома и прямо заявить:
– Давай строить.
И постройка была бы решена. Впрочем они забыли одно – что в то время ни у кого и мысли не могло возникнуть о каких бы то ни было постройках.
* * *
Вечером Бобров поймал себя на том, что ходит по Гребешку, все время возвращаясь к одному и тому же домику, который ото всех прочих таких же домиков, трехоконных и с неизменной геранью на окнах, отличался разве тем, что от него пахло кожей и у калитки висела проржавленная от времени вывеска «Сапожный мастер». Самая улица тоже была мало приспособлена для гулянья – ни единого деревца, ни чего-либо похожего на тротуар: гораздо лучше было бы прогуляться по набережной, подышать там свежим речным воздухом, послушать веселый говор праздной отдыхающей толпы.
Но он скоро понял, почему предпочел для прогулки именно это место. Из домика с вывеской «сапожный мастер» вышла Нюра в голубой кофточке, сшитой на манер мужской косоворотки, и с неизменной папироской.
– Что? Ждешь? – просто спросила она: – Если нечего делать – пойдем на набережную.
По на набережную они не пошли. Невдалеке оказалось место, более подходящее для прогулок: это было кладбище, которым оканчивался Гребешок. И, когда там, прижимая Нюру к решетчатой ограде, Бобров опять пытался поцеловать ее – она не вырвалась и только прошептала:
– Ах, какой ты гадкий мальчишка!
* * *
Покамест Юрии Степанович предавался радостям любви, так неожиданно нарушившим мирное течение его жизни, месяц, назначенный архитектором для составления плана и сметы, прошел. Архитектор этим временем возился на пустыре, ставил вешки, производил какие-то раскопки, растирал на ладонях кусочки земли, добытой из глубоких слоев почвы, неодобрительно при этом покачивая головою, и нимало не удивлялся тому, что Юрий Степанович, обычно такой нетерпеливый, не торопит и не беспокоит его. Работа эта увлекала архитектора, он видел в ней, может быть, последнее и самое главное дело своей жизни и к такому делу не мог относиться легкомысленно. Закончив работу, он в тот же вечер отправился к Боброву, чтобы поговорить с ним с глазу на глаз, и был очень удивлен, не застав его дома.
Чтобы не терять времени на вторичную бесполезную ходьбу, он решил дождаться Боброва и кое-как поместился в малюсенькой комнатке, а наскучив ожиданием, достал из кармана планы и сметы и принялся за вычисления. Человек, предоставленный полному одиночеству, имеет вообще довольно-таки странный вид – тем более странен был в одиночестве Галактион Анемподистович. Вычисляя и соображая, он разговаривал сам с собою, иногда привставал, иногда бессмысленно бродил глазами по потолку, иногда щурился, иногда лукаво улыбался. Он не заметил даже, что все допустимые сроки давно прошли, а хозяина нет и нет. Но он отлично заметил, что Юрий Степанович вернулся в странном состоянии, одновременно и взволнованный и возбужденный и безмятежно спокойный. Увидав архитектора, он смутился; поспешил принять вид человека, засидевшегося на деловом заседании, но обмануть архитектора не удалось.
– Что? Увлекаетесь, молодой человек? Нехорошо, нехорошо… Надо бы сначала дело закончить…
Бобров выразил готовность закончить дело хоть сейчас, но Галактион Анемподистович не поверил.
– Не шутки шутим, – строго напомнил он, – надо такому делу всего себя отдать, а вы что?
Бобров вообще не был настроен обижаться на что бы то ни было, тем более не обиделся на грубое замечание товарища по работе.
– Я не шучу. Чем же мне это помешает?
– Он еще спрашивает – чем!
Галактион Анемподистович еще раз сурово посмотрел на Боброва, словно проверяя, способен ли он понастоящему, серьезно отнестись к делу, и потом уже развернул бумагу и показал готовый план будущего городка.
– Сделали? Наконец! – обрадовался Бобров.
– Я-то сделал, а вот вы, Юрий Степаныч, – ответил архитектор и укоризненно покачал головой.
Бобров не слушал, – он с радостью схватился за долгожданный план и принялся рассматривать.
С невероятной тщательностью были обозначены на этом плане не только улицы или площади, но и каждый отдельный дом и каждый палисадник, каждое деревцо, каждый столбик на тротуаре и каждый фонарь, – не хватало только, чтобы было обозначено и народонаселение. Но чем больше он вглядывался в план, тем больше и больше радость эта сменялась удивлением и недоумением.
– Позвольте, – что ж это такое? – спросил он.
– Как что?
– Так ведь улицы-то… кривые!
Если бы мы с вами, читатель, посмотрели на этот план, то и мы не смогли бы сдержать удивления и недоумения. Так долго, с такой серьезностью и тщательностью разрабатывавшийся, он представлял странное зрелище: словно не чертежник с рейсфедером прошелся по белому листу бумаги, а выпущенная из чернильницы муха, торкаясь туда и сюда, наляпала на нем эти бесчисленные улицы и улучки, переулки и даже тупики, прихотливо изогнутые, то широкие, то узкие, бороздившие вразброд всю территорию будущего городка. Только одна центральная площадь, отодвинутая от реки на большее, чем, казалось бы, надо было, расстояние, да главный проспект, украшенный широкой аллеей, удовлетворили склонный к симметрии и прямолинейности вкус. Боброву этот план показался не просто плохим планом. Этот план возмутил Боброва.
– Я не понимаю, что вы тут наделали!
Но архитектор был возмущен этим замечанием еще больше, чем Юрий Степанович его планом.
– А не понимаете, так берите, как оно есть! – уязвил он: – Значит, люди больше вашего понимают.
Не удовлетворившись этим язвительным замечанием, он попытался доказать Боброву неизбежность именно такого плана.
– Течение ветров, – так объяснял он, – имеет в нашем крае северо-восточнее направление. Местность открытая и высокая, – и, следовательно, просторна ветрам. Прямые улицы потому нерациональны, что открывают всю местность действию этих холодных ветров. Да и что в них красивого, в прямых улицах! Ни одного уютного уголка! Проходной двор, а не город!
Каждую особенность плана он защищал, ссылаясь то на условие почвы, то на профиль местности, то на какие-нибудь другие причины.
– Смотрите живописность какая! Вы представьте себе, что по этому плану построено – сто лет переделывать не надо. А удобство! Все рядом…
Первое попавшееся возражение со стороны Боброва:
– Так ведь этот план похож на план нашего города. Такой же нелепый! – не произвело надлежащего действия.
– Что же вы думаете, что люди, которые наш город строили, глупее вашего были? Не скажите. Да сройте вы хоть сегодня весь город до основания, а будете строить, лучшего не найдете, как весь план восстановить. Ведь он тринадцать веков вырабатывался. Город на памяти историков десять раз выгорал, – а план изменился? Нет. Разве улицы немножко расширили, – ну уж это сами понимаете, – трамваев наши предки предвидеть не могли…
Галактион Анемподистович достал из кармана план города и развернул его перед глазами Боброва.
– Вот посмотрите и вдумайтесь: на этом нелепом плане учиться надо. Какие основные элементы местности: река, вторая река, – значит, две набережных. Набережные поневоле кривые, – неизбежность. К реке нужно спускаться за водой – вот вам четыре спуска. Овраг. Базар. Дорога в один соседний город, – дорога в другой соседний город. Мост – прежде тут был брод. Пристань – место достаточно глубокое, чтобы не сесть на мель. В соответствии с этими элементами и план. Возьмем первое попавшееся место – вот здесь. Дайте циркуль. Как вы отсюда попадете на базар? Как вы спуститесь к реке за водой? Вот вам две улицы, – обратите внимание, – кратчайший путь. Кривые? Так ведь тут же холмы!
– А все-таки новые города строятся по прямым линиям. Возьмите Петербург.
– Петербург, – возмутился архитектор, – нет ничего возмутительнее Васильевского острова. Куда ни пойдешь – все угол делаешь. И пустынно и вечный сквозняк…
Переспорить архитектора не было возможности, да Бобров и не пытался, зная по опыту, что споры ни к чему не приведут. Последним и самым резонным возражением его было:
– Такого плана нам никто не утвердит.
– Тут уж не наша вина. Подчинимся.
– А смета готова?
Еще полчаса на разговоры о смете, о дальнейших действиях, и архитектор ушел от Боброва, всецело предоставив ему заботу о воплощении выработанного им проекта.
Бобров на другой же день энергично принялся за работу.
VЕсли ты пришел к занятому человеку – скажи, в чем дело, и уходи.
Канцелярская истина.
Общее собрание строительного кооператива было пустой формальностью: очень несложно доложить, что проект постройки нового городка разработан, что план согласован с губернским инженером, что строить предположено на том берегу реки, что с фабриками новый городок будет связан мостом, что на это дело потребуются, наконец, такие-то и такие-то миллионы, которых нет ни у правления, ни у общего собрания, если бы все члены правления и все члены общего собрания распродали все свое имущество, что, наконец, эти миллионы надо исходатайствовать у правительства. Мнение некоторых скептиков, указывавших, что теперь не время разрабатывать широкие и неосуществимые потому планы, что следовало бы построить хоть десяток-другой новых домов на Грабиловке и отремонтировать сотню-другую старых, очень несложно было оспорить, опираясь главным образом на ту истину, что чем больше запросишь, тем больше и дадут и потому надо запрашивать больше. Если к этому прибавить, что изверившиеся рабочие не особенно горячо относились ко всему предприятию, считая по прежнему опыту, что разговоры так и кончатся разговорами, то очень легко было добиться желательного результата. Самым трудным делом оказалось – провести план через всевозможные инстанции и, в завершение всего, получить необходимую ссуду.
Только теперь Бобров узнал, что в небольшом сравнительно Городе есть много лиц, от которых зависит прямо или косвенно выполнение его плана: заведующие и их заместители, председатели комиссий и подкомиссии, управляющие делами и просто, бездельники, их секретари и секретари их секретарей, важные лица и люди во всех отношениях безличные – всех предстояло обойти и со всеми так или иначе сговориться.
– На бумажки не полагайтесь, – предупреждал архитектор, – такое дело можно решить, только поговорив лично. Личные отношения много значат… Если не заладится, заходите ко мне – посоветуемся. Ну, начинайте…
Метчиков, увидев только список учреждений, которые предстояло обойти, руками развел.
– Ну это, знаешь, того! Форменная чертовщина!
– Не так страшно – работу поделим, – успокоил его Бобров.
– Ты мне что-нибудь поживее дай – а то в бумагах утонешь.
– Ничего, выплывем, – подбодрил архитектор.
Но несмотря на явные в будущем трудности – Бобров был доволен и поспешил поделиться своей радостью с Нюрой.
– Только смотри, не забывай меня, – сказала она. – А впрочем дело прежде всего, – добавила она, серьезно поджимая губы. Это я так. Если я тебя не буду видеть, мне будет скучно. Я тебя за это время так…
Она хотела сказать – полюбила, но не решилась:
– Я за это время так привыкла к тебе.
* * *
Тонкое и трудное дело обращаться с чиновниками, а особенно с советскими чиновниками, так как эта последняя категория людей включает в себя самые разнообразные элементы.
Одному надо излагать ваше дело, пересыпая речь цитатами из Ленина или Бухарина, или Рыкова, уснащая речь ссылками на постановления цека, вецека, цекака и вецекака, упоминая при этом, конечно, о неизбежном торжестве мировой революции, чтобы в такт вашей речи покачивал головой, подобно лошади, жующей овес, и, в конце концов, заявил, что дачный вопрос надо поставить на обсуждение. Другому необходимо ясно и точно в продолжение не более чем трех минут кратко изложить самую суть дела и в течение остальных двух минут выслушать лаконический ответ:
– Не понял. Повторите еще раз, только пожалуйста покороче.
На третьего, наконец, надо налететь подобно вихрю, кричать, употребляя при том такие слова, которые и сомнений в собеседнике не оставят относительно вашего пролетарского происхождения, хлопать его по плечу, называть с первой встречи «ты» и все это лишь для того, чтобы окончательно убедить его в правоте не вашего, конечно, а его собственного мнения. Нужна необыкновенная находчивость, нужно уменье с первого взгляда угадать, с кем вы имеете дело – а всем этим Юрий Степанович если и не обладал, то скоро научился обладать в совершенстве. Первым ли, вторым ли, третьим ли способом он добился от некоторых из начальствующих и распоряжаюшихся лиц поддержки или просто заявления о неимении, как говорится, препятствий или только обещания поддержать и похлопотать. Но что важнее всего – он узнал, от кого главным образом зависит разрешение интересующего его дела.
Мы не будем утомлять читателя повторением до бесконечности знакомой каждому истории о хождениях и мытарствах, перед которыми знаменитое путешествие Данта кажется легкой загородной прогулкой. Достаточно отметить лишь наиболее важные и решающие пункты этих хождений и мытарств.
Прежде всего – Герман Семенович Ратцель.
Сухой, с жесткими рыжеватыми, особенно пышно разросшимися в углах губ и оттуда звездообразно торчащими усами, с глазами, запавшими за сухие угловатые выступы, красными оттопыренными ушами, и в довершение всего стриженый ежиком человек, чертами лица похожий на людей, которых изображают кубисты, – так отчетливо выступали все плоскости, так подчеркнуто прямолинейны движения маленькой угловатой фигуры.
– Чем могу служить, – спросил он, приподнимаясь, но не подавая руки и движением приглашая Юрия Степановича сесть. Голос у него оказался то же сухим и твердым, словно он не разговаривал, а считал на счетах, торопливо отбрасывая костяшки.
Бобров изложил ему суть дела – длинно, но не так, чтобы его речь можно было принять за краткий обзор истории означенного вопроса – он пожалуй коротко изложил суть дела, но не в течение трех минут, и при том был сух и точен, как арифмометр, больше напирая на цифры, рисующие тяжелое положение рабочих, чем на яркие образы жилищной нужды или на цитаты из учителей социализма.
Когда он кончил и внимательно всмотрелся в угловатые черты собеседника, ему показалось, что речь произвела хорошее впечатление, хотя прямолинейная выразительность товарища Ратцеля не была настолько чуткой, чтобы это впечатление отразить.
– Так, – щелкнула первая костяшка – вы хотите строить новый город. Это можно только приветствовать.
Бобров обрадовался было, думая, что нашел союзника – но радость оказалась преждевременной.
– Но вы не доказали нам, почему подобное предприятие надо провести именно в нашем городе, а не в каком-либо другом. Мы не можем нарушить общего плана, а этим планом усиленное развертывание строительства в нашем городе не предусмотрено. Такое дело надо начинать, может быть, с центра, а потом: уже перейти к провинции, начиная с городов более значительных, чем наш…
Далее следовали цифры, цифры, цифры…
– Вообще я полагаю, что подобное дело требует обсуждения во всероссийском масштабе и только после обсуждения можно будет приступить к его выполнению.
– Позвольте, – возразил Бобров, угадывая образ течения мыслей своего собеседника: – может быть, мы подойдем к этому вопросу как к обще-губернскому и решим его в губернском масштабе.
– Возьмем и губернский масштаб, – не останавливался Ратцель. – Нам и здесь необходимо прежде всего выяснить, где и в каком именно пункте и в какой степени силен жилищный кризис. Может быть, имеются города, которые больше нашего нуждаются в специальных рабочих поселках, оборудованных по последнему слову техники. А главное – вы не переубедили меня, что вопрос можно не согласовывать со всесоюзной строительной программой, так как отпущенные на нашу губернию средства не дадут (нам возможности развернуть работу так широко, как вы задумали… требовать же дополнительных кредитов мы можем только тогда…
Мы не будем следовать в точности за мыслями и возражениями товарища Ратцеля. Скажем коротко: не отрицая желательности проведения широкой строительной программы, он предлагал произвести подробное статистическое и экономическое обследование губернии и выяснить наиболее уязвимые в жилищном отношении пункты, составить план постепенной застройки на ряд лет, согласовать план с центром, установить очередность выполнения, а затем назначить специальную комиссию для проведения этого плана в жизнь, которая, конечно, примет во внимание и желания той организации, интересы которой представляет товарищ Бобров.
Чем дальше слушал Юрий Степанович рассуждения Ратцеля, тем больше и больше погружался в тягостное раздумье. Не меньше чем десять лет! Что произойдет за эти десять лет? А ему надо сейчас, сегодня, завтра.
– Мы похороним дело, – возразил он: – надо воспользоваться энтузиазмом, которым горит рабочий класс, – козырнул он неопровержимым для многих аргументом. Но этот аргумент на Ратцеля действия не оказал. Только усы его зашевелились на подобие улыбки, сквозь которую можно было видеть его более чем ироническое отношение к такого рода доказательствам.
– Не похороним, а введем планомерность, – мягко, насколько было возможно это для такого жесткого человека, возразил он. – А вы на что опираетесь? На то, что вам хочется это сделать? Скажем откровенно – на то, что вы чувствуете в себе желание и энергию начать это дело? Мы не можем опираться на ваше желание, несмотря на все уважение к вам…
– Убедительно говорит – чёрт возьми, – думал Бобров: все возражения, заготовленные заранее, заранее же разбивались о сопротивление логического аппарата товарища Ратцеля. Составленный из прямолинейных плоскостей и углов, как хорошая машина, товарищ Ратцель работал так же прямолинейно и точно, как машина. Все доводы, опирающиеся не на цифру, не на силлогизм, все доводы от чувства или авторитета не действовали на Ратцеля.
– У вас есть заявление? Смета? Вот это хорошо!
И взяв от Боброва бумагу:
– Подождите – недельки через две мы поставим этот вопрос в президиуме губисполкома. Я дам свое заключение…
Прямая линия – товарищ Ратцель поднимается с кресла – биссектриса – рука, протянутая Ратцелем и делящая угол его вежливо согнутой фигуры пополам, жесткие усы шевелятся в вежливой улыбке – и Бобров обескураженный, полный сомнений идет дальше.
Следующее лицо, к которому пришлось обратиться Боброву, трудно даже назвать лицом, до такой степени обросло оно бородою. Борода, не довольствуясь положением, предназначенным ей мудрой природой, постаралась захватить такие части, которым это мужественное украшение казалось не было свойственно: она захватила и щеки и шею, – и даже брови казались продолжением бороды. Лицо, обладающее, или вернее захваченное этой бородой, сидело в кресле и время от времени похлебывало с блюдечка чай, отфыркиваясь, то ли от высокой температуры напитка, то ли от удовольствия.
Увидев Боброва, оно повернуло к нему огромную бороду, и при этом Бобров мог заметить в спрятанных под длинными бровями глазах оттенок некоторой остроты и даже ехидства.
– А! Строитель? Так, так… – сказал обладатель бороды таким: тоном, к которому нельзя было придраться в смысле корректности, но в котором чуткий наблюдатель не мог не уловить недоверия, полупрезрения и еле уловимого нахальства и в то же время чего-то ласково дружественного, даже покровительственного.
Умеют же некоторые люди сказать – ох как умеют!
«Такого человека плохо иметь в числе врагов» – сообразил Бобров и постарался не заметить оттенка ехидства и презрения. Он поспешил принять вид молодого человека, с удовольствием принимающего покровительство умудренного опытам старика.
Бобров начал излагать суть дела – а тот внимательно слушал, устремив на Боброва еще более внимательный взгляд, под действием которого Бобров, не закончив своей речи, умолк.
«Дурак я… Все пропало».
Но оказалось, что ничего еще не пропало. Борода допил чай, перевернул стакан, положил на донышко огрызок сахару.
– Так что же, – спросил он, не скрывая уже презрения и ехидства: – ты думаешь, ничего из этого дела не выйдет?
Бобров был окончательно уничтожен. Он собрал все силы, чтобы поднять голову, взглянуть открыто и смело в глаза бородатому «лицу» и гордым уверенным тоном ответить:
– Я к вам не за этим пришел, товарищ Ерофеев.
Ерофеев засмеялся.
– Я ведь пошутил, дорогой мой, пошутил. Почему же не удастся? Наверное, удастся! Шесть лет я на этом месте сижу и все знаю. Не такие вздорные дела удавались. Только у вас смелости нет. Скуксились сразу. Куда ж вы после этого годитесь? Да вам свиного хлева не выстроить – вот что! Нельзя, молодой человек, нельзя…
– Вовсе не скуксился, – ответил Бобров и тот-час же почувствовал, что отвечать не надо было.
Оборвать разговор и уйти. Но как оборвать? А дело?
Ерофеев приподнялся с необычной для тучного человека легкостью, подошел к двери, крикнул курьера:
– Палладия Ефимовича позовите!
И снова усевшись в кресло:
– Ну так вот, молодой человек, можете мне и не объяснять. Мы вас поддержим. Почему, вы спросите, поддержим? Потому что понравились вы мне, – и все тут. Только имейте в виду – даром я ничего не делаю… Дорого вам это будет стоить, ох как дорого!
Ерофеев лицемерно вздохнул.
«Шутка или шантаж» – подумал Бобров. Но казалось, ни одно движение мысли не ускользало от Ерофеева.
– Конечно, я шучу. А вот сейчас мы с умным человеком поговорим. Погодите. Может быть, вам чайку? У меня всегда чай, что же делать, привычка.
И – уже без иронии и ехидства:
– Давно уж никакого хорошего дела не было, Я, признаться, не большевик. Староват для этого. А люблю всякие такие штуки. Ну-ка ты – заново строить, на новом месте! Петр Великий, да и только… Вот еще что нам на это Палладий Ефимович скажет – умнейший, я вам скажу, человек, прямо Соломой но разуму, и что самое главное – практик. А ведь мы с вами мечтатели, Юрий – как вас по батюшке то? Юрий Степанович?
Дверь кабинета приоткрылась, и в узкую щелку пролез худощавый тонконогий человек, с длинной вьющейся книзу кольцами бородой, красноватыми веками и совершенно плешивым черепом.