Текст книги "По обе стороны экватора"
Автор книги: Игорь Фесуненко
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 32 страниц)
Авенида узенькая. И чем ближе к центру города, тем она становится проще и неуютнее. Неужели не могли подобрать великому мореплавателю более импозантную улицу? – думаю я, не зная еще, что более импозантной транспортной артерии в этом лежащем на холмах городе просто-напросто нет.
Даже на первый взгляд заметно, что революционные страсти кипят здесь столь же интенсивно, как в Лиссабоне: стены домов расписаны революционными, ультрареволюционными и контрреволюционными лозунгами. Десятки партий приглашают на свои митинги, собрания, манифестации. Объявления, воззвания и плакаты клеются друг на друга. Если содрать со стены этот окаменевший многослойный пласт, а затем, как это делают археологи, разделить его на «культурные слои», получится летопись революционного крещендо со всеми сольными партиями, хоровым многоголосием, отсебятиной и фальшивыми нотами. Каждая партия, даже если ее возраст, история ее возникновения и деятельности исчисляются неделями, а численность активистов не превышает нескольких десятков студентов-недоучек, только себя считает хранительницей абсолютной революционной истины и яростно, с бескомпромиссной ненавистью предает анафеме оспаривающих у нее это право конкурентов.
Мы въезжаем в город в конце дня. Час пик. Люди разъезжаются с работы. На авениде великого мореплавателя – вавилонское столпотворение, усугубляемое бестолковыми манипуляциями беспомощных полицейских. «Революция гвоздик» в разгаре, и одним из самых очевидных следствий этого стало всеобщее презрение к серому полицейскому мундиру. Даже регулировщики уличного движения рассматриваются сейчас португальцами как реликты низвергнутого с пьедестала режима. Поэтому никому и в голову не придет повиноваться руке в белой полицейской перчатке. Никто не рассматривает красный свет светофора иначе, как покушение на обретенную в революционной борьбе свободу. И безответные местные «гаишники» вынуждены кротко терпеть это наплевательское к себе отношение. Никто из них сейчас не осмелится оштрафовать водителя, проехавшего на «кирпич» или на красный свет. Робкие, словно извиняющиеся посвистывания регулировщиков безжалостно подавляются и заглушаются разъяренными автомобильными сиренами, которые пронзают и без того перенасыщенную, густую, как вата, звуковую атмосферу города: разноголосье толпы, текущей по тротуарам, всплески тягучего фадо и яростные причитания Глории Гэйнор, вырывающиеся из бесчисленных магазинов, автомобильных приемников и открытых окон, мегафонные заклинания агитаторов, приглашающие на митинги, крики уличных торговцев, хриплые колоратуры допотопной шарманки, звонки велосипедов, колокольчики дверей в маленьких лавках и протяжная сирена поезда, подходящего к городскому вокзалу, что находится совсем рядом, справа, в двух кварталах от авениды великого мореплавателя.
Над всей этой неописуемой суетой и какофонией, добру и злу внимая равнодушно, слева на холме величественно возвышается серая «торре» – башня с часами, стоящая на площади среди корпусов одного из древнейших в Европе университетов. С момента своего появления в Коимбре в 1308 году он стал главной приметой этого города, его славой, его самой знаменитой, овеянной легендами достопримечательностью. «Коимбра песен, Коимбра традиций, университетская Коимбра», – вспоминается фадо, которое пела в «Возрасте любви» Лоллита Торрес. Коимбра… Надо бы благоговеть при виде этих святых камней и древних стен одного из первых университетов мира. А я никак не могу подавить ощущение неприязни, которое рождается во мне при мысли о том, что самым известным питомцем этого университета, сначала студентом, а потом и преподавателем был все тот же обладатель «твердой руки» и тяжелого взгляда, покоящийся с 1970 года на кладбище Санта Комбы.
И это ощущение не покидает меня и на следующий день, когда мы наведываемся в университет, стоим у подножия «торре», заходим в величественную библиотеку, и дежурный экскурсовод обрушивает на нас хорошо отрепетированные восторги, эпитеты, охи и ахи по поводу не только и не столько пухлых фолиантов, сколько позлащенной резьбы монументальных, уходящих куда-то в стратосферу стеллажей… Мы посещаем импозантный актовый зал, созерцаем гигантские портреты португальских королей, развешанные на стенах, которые снизу покрыты голубой керамикой, а вверху обиты ярко-красной тканью «Дамаском». Вдоль стен – темно-коричневые деревянные скамьи для «докторов». На одной из них сидел и Салазар, нахохлившийся, как одинокий ворон, в своей черной профессорской плащ-накидке с ярко-красной пелериной. Ирония судьбы: именно красного цвета была у «докторов права» в Коимбре важнейшая фирменная деталь профессиональной униформы, свидетельствующая о принадлежности обладателя этого наряда к профессорскому сословию.
Да, Коимбрский университет катапультировал одного из своих самых компетентных докторов в лиссабонский дворец Сан-Бенту. И не потому ли сейчас, в июле семьдесят пятого, революция здесь, в Коимбре, сталкивается с такими сложностями и затруднениями?
– Я знал, что здесь будет трудно, но не предполагал, что до такой степени, – говорит Жоаким Пирес Жоржи, член Центрального Комитета Португальской компартии, только что направленный в Коимбру для координации всей деятельности коммунистов в этом городе и провинции. Пользуясь привычной нам терминологией, Пиреса Жоржи можно было бы назвать «парторгом ЦК в Коимбре». Мы провели с ним весь день: утром в городском партийном комитете сняли большое интервью для фильма, потом ездили и снимали по городу, а теперь, поздно вечером, отдыхаем после трудов праведных над жареным цыпленком в маленьком ресторанчике «Альфонсу». Я очень люблю такие неторопливые вечерние застольные беседы. И именно так стараюсь заканчивать в командировках рабочий день. Какой-нибудь час назад перед объективом камеры Жоаким говорил бойко и складно, интересно и «по делу», казалось, интервью получается таким, что лучше и не придумаешь: «Наша революция идет вперед. Хотя и не так быстро, как нам того хотелось бы. Но мы, коммунисты, упорно работаем. Главная задача сейчас: мобилизовать и повести за собой массы крестьян и рабочих. Мы верим, что эта задача будет решена…»
И вот теперь лампы погашены, камера и магнитофон уложены в кофры, беседа идет вроде бы о событиях и вещах второстепенных, а сидящий передо мной человек вдруг раскрывается в каком-то ином, неожиданном ракурсе. И жалко, что нельзя снова включить магнитофон, чтобы записать этот, уже не энергичный и напористый, а усталый и неторопливый голос: я знаю, что, включив магнитофон, спугну его, и он перестанет размышлять вслух и вновь начнет говорить быстро и гладко.
– Так трудно мириться с предательством социалистов… Казалось, с ними можно идти до конца. А когда дело дошло до решающего момента, когда нужно уже не говорить о социализме, а строить его, они струсили. Нет, не все, конечно. Я говорю о лидерах, об этих «камарадаш» в галстуках и белых сорочках, которые заседают в их ЦК на Ларго ду Рато в столице. Они только называют себя социалистами. А на самом деле их «социализм» – это капитализм, замаскированный красивыми словами о демократии, свободе и равенстве. Все мы знаем, что среди рядовых социалистов, в низах их партии есть немало хороших людей, честных борцов, настоящих революционеров. Но те сеньоры в Лиссабоне…
Он качает головой. Его легко понять: человеку, прошедшему самые страшные застенки, изведавшему пытки, бежавшему из тюрем и всю жизнь сражавшемуся с фашизмом, претит мелочная бюрократическая суета, в которой увязают многие из тех, кого он считал настоящими бойцами. Дискуссии, переговоры, сопоставление позиций, терпеливая разъяснительная работа с колеблющимися и нерешительными, с теми, кого можно привлечь, кто пока не до конца понимает цели и задачи революции, – все это где-то в глубине души раздражает его. Он – трибун. Он хоть сейчас готов в бой. А уточнять платформы, убеждать сомневающихся, наводить мосты и искать взаимопонимания с возможными союзниками – это не по нему.
И мне жалко, что телезрители увидят лишь одну сторону этого могучего, горячего характера: бодрость, уверенность в себе и в своих товарищах, готовность идти до конца и хоть сейчас отдать свою жизнь за народ, за родину и революцию. И не увидят его таким, каким вижу его я за этим поздним ужином: сосредоточенным, ушедшим в воспоминания, спорящим с самим собой.
– Кем я только не был в начале жизни: моряком, токарем, музыкантом (играл на кларнете и саксофоне), потом стал водителем такси. Кстати, это очень помогло мне в партийной работе: в моей машине устраивались заседания подпольного секретариата ЦК.
…Я слушаю его с благоговением, ибо хорошо понимаю, что за человек передо мной. О нем можно писать книги со множеством восклицательных знаков на каждой странице. И снимать нескончаемые телевизионные сериалы, от которых зритель не сможет оторваться. Ведь вся его жизнь – это легенда, ставшая явью. Сейчас, когда мы беседуем с ним, ему шестьдесят семь. Сорок четыре из них он – в партии, причем почти половину этого срока – двадцать один год – в подполье, а семнадцать – в тюрьмах и концлагерях. Полузакрыв глаза и откинувшись на спинку стула, он вспоминает свои первые шаги по этому пути. Первые конспиративные встречи, первый арест, первый побег:
– Меня привели в казарму, и когда этот гад (имеется в виду, естественно, полицейский, который его задержал), захлопнув дверь, отошел, чтобы взять ключ, я подумал: «Или сейчас, или никогда!» Открываю дверь, которая пока еще не заперта, а тут опять появляется он. И ко мне! Я швыряю ему под ноги койку, он падает, я – в коридор, на двор, сзади выстрелы, я – за угол, а часовые кричат: «Эй, парень, давай сюда! Уходи через забор!» И отворачиваются… Тогда еще попадались часовые, которые не стреляли в нас. Потом уже такого не было.
Еще через несколько недель ему снова пришлось стать героем ситуации, сравнимой с кинематографическими подвигами какого-нибудь Фанфана-Тюльпана:
– Уходил от полицейских по лиссабонским крышам. Они стреляют, а я себе прыгаю с одной крыши на другую, – улыбается он. – Молодой еще был, здоровый. Бегу, присяду за трубой, дам три-четыре выстрела – и снова бежать. Целый квартал прошел по крышам. И ушел-таки от них. Вот что значит молодость!
…Слушая его, я стараюсь накрепко врезать в память все, что он говорит. Нужно запомнить это хотя бы до вечера, когда вернусь в гостиницу, и все это можно будет записать в блокнот. А если вытащить блокнот сейчас, то он засмеется и скажет, что ничего особенного в том, что он делал, нет. «У нас в партии таких, как я, сотни…»
Слушаю Пиреса Жоржи и стараюсь запомнить, как еще в начале 30-х отсидел он, точнее говоря, отработал свою первую каторгу в Анголе. Как в тридцать шестом отправился выполнять специальное задание партии в республиканскую Испанию: появились надежды, что ветер революционных бурь занесет семена надежды из Испании на берега Тежу и Доуру, и для этого нужно было крепить связи с соратниками Хосе Диаса и Долорес Ибаррури.
На обратном пути из Мадрида попал в лапы полиции, был выдан ПИДЕ, отправлен в тюрьму на Азорские острова. Еще семь лет за решеткой…
А в сорок третьем он сам «организует» себе очередной побег. Инсценирует «острую зубную боль», добивается визита к дантисту и, убедившись, что из кабинета врача есть второй выход, говорит доктору, что ему нужно в туалет, и исчезает, оставив в дураках охрану, неусыпно бдящую в приемной.
За очередным побегом следуют восемнадцать лет подполья. «Трудные годы. Но работа была интересная», – скупо резюмирует он этот отрезок жизни.
Упрямо, но деликатно пытаюсь вытянуть из него подробности. Узнаю, как в конце 50-х годов по заданию партии он превращается в «инженера», якобы вернувшегося из Анголы после длительной командировки. В аристократическом пригороде столицы Эшториле снимает весьма респектабельный особняк. «Комнат этак на семь, один гараж – на четыре машины, и сад большущий». Для чего это было нужно? Для того, чтобы вывести ЦК из Лиссабона: этот дом стал главной базой ЦК. А в столице тогда работать становилось все труднее и труднее. Почему? ПИДЕ начало особенно сильно свирепствовать. «Доктор Салазар решил покончить с нами раз и навсегда. Для этого он распорядился взять в качестве образца для борьбы с коммунистами американское ЦРУ».
Да, Пирес Жоржи не преувеличивает: именно тогда, в конце 50-х, с благословения Салазара ПИДЕ заключает соглашение о сотрудничестве с ЦРУ. В Вашингтон на учебу отправляются первые четверо чиновников охранки. В 1957 году с помощью американских специалистов в Лиссабоне устанавливается система подслушивания телефонных переговоров. Забегая вперед, можно было бы сказать и о том, что эти братские связи американских и португальских спецслужб крепли и расширялись вплоть до самой революции. Накануне ее победы – в начале семьдесят четвертого года – португальская охранка вела с американцами переговоры о покупке или аренде в США компьютера, который позволил бы фашистам взять на учет и завести досье практически на все взрослое население страны. И вести каждое такое досье от рождения до смерти. До такого не додумались ни Гитлер, ни ФБР. Пуск в ход этой шпионской супермашины планировался на февраль семьдесят пятого.
…Но вернемся к рассказу Пиреса Жоржи. Дом в Эшториле должен был вывести ЦК из-под туч, сгущавшихся в Лиссабоне. И он выполнял эти функции несколько лет. Хотя, как выяснилось впоследствии, одним из соседей Пиреса Жоржи там, в Эшториле, был директор ПИДЕ капитан Пассош. «И именно в этот наш дом, – улыбается Пирес Жоржи, – мы привезли Алваро Куньяла после побега из Пенише».
Побег этот был организован в январе шестидесятого года. Одним из главных его инициаторов, координаторов и руководителей был Пирес Жоржи.
А спустя два года он снова попадает в сети ПИДЕ. Снова – пытки, тюрьма. «Партийная работа в новых условиях». «Так уж и работа?» – улыбаюсь я. «А что? – строго спрашивает он. Ему не нравится мое недоверие, и он не замечает иронии. – Партия и в тюрьме оставалась партией! Да, да!» И начинает увлеченно рассказывать о партийных летучках, проводимых на прогулках в тюремном дворе, о голодовках и других формах протеста, о никогда не обрывавшейся связи заключенных коммунистов со своим оставшимся на свободе, хотя и в глубочайшем подполье, ЦК. Он говорит о том, что в любой тюрьме, в любой камере или блоке все остальные заключенные, даже уголовники, всегда безоговорочно признавали коммунистов своими лидерами: «Нас уважали за стойкость, за мужество. А кто сомневался, так ему говорили, попробуй, как они, выстоять „статую“ на несколько суток или не сойти с ума после недельной пытки лишением сна».
Время позднее. Ресторан опустел, и одинокий официант вопросительно поглядывает на нас. Пирес Жоржи подзывает его: «Еще кофе, пожалуйста!»
– Накануне революции вы были, я слышал, в Париже?
– Да, все последние годы провел там, – отвечает Пирес Жоржи. И рассказывает, что в начале 70-х, когда под давлением нараставшего в стране и во всем мире широкого общественного движения за освобождение португальских политзаключенных власти вынуждены были пойти на некоторые уступки, его выпустили из тюрьмы, и он отправился в эмиграцию. Несколько лет координировал работу эмигрантской коммунистической организации в Париже. Там его и застало сообщение о победе революции 25 апреля. Хотел сразу же рвануться на родину, но нет: партия велела поработать во Франции – нужно было организовать быстрое и четкое возвращение зарубежных партийных кадров в страну. Лишь совсем недавно ЦК разрешил ему вернуться и сразу же направил на один из самых трудных участков: в Коимбру.
– Сообщение о смерти Салазара застало вас в тюрьме?
– Да, конечно.
– И как вы прореагировали?
– Спокойно. Мы, коммунисты, прекрасно понимали, что уход старого, выжившего из ума и уже выдворенного в отставку диктатора мало что изменит в жизни страны. Тем более, что новый глава правительства Марселу Каэтану следовал салазаровским курсом. И поэтому у нас не было причин ликовать, хотя этот разбитый параличом старец был нашим заклятым врагом и непосредственным виновником страданий, которые испытывала вся страна, а мы, коммунисты, в особенности. И все же его смерть мы не считали праздником. Мы знали, что впереди – новые бои, победа в этой борьбе может быть достигнута только ценой больших жертв. И мы готовили себя к этой борьбе и к этим неизбежным жертвам.
– Я замечаю, что здесь, в Коимбре, и особенно в самом поселке Салазара – в Санта Комбе, ощущаются, и притом весьма сильно, настроения в пользу либо открытой и прямой реабилитации Салазара как «великого сына этой земли», либо, на худой конец, к «справедливой оценке» и к пониманию его «исторической миссии», его роли в наведении «порядка», в обеспечении «процветания и благополучия».
Пирес Жоржи закрывает глаза и откидывается на спинку стула. Так поступает человек, у которого где-то в глубине души вдруг зажигается застарелая боль. Он словно прислушивается к этим ощущениям, потом берет стакан, пьет минеральную воду, вытирает пот со лба.
– Знаешь… Это очень трудно: поверить, что люди действительно могут вспоминать об этом чудовище с сожалением. Это же ужасно! Если бы я мог, – его рука сжимается в кулак, жилы на шее и лбу взбухают и напрягаются. – Если бы я мог, я поговорил бы с ними, с теми, кто тоскует по прежним временам, кто по-доброму вспоминает Салазара, я поговорил бы с ними другим языком! Они сейчас ходят к нему на могилу, кладут цветы к его безголовому памятнику. А я отвел бы их в Пенише, в подземные колодцы, где месяцами держали по горло или по пояс в воде моих товарищей. И откуда они выходили уже калеками на всю жизнь! Я показал бы им камеру пыток в Алжубе. Или каменоломню в Таррафале, где солнце, казалось, выжигало нас, испепеляло, превращало в серую пыль. Я заставил бы этих салазаровских «сострадателей» выпить воды из колодца, из которого пили там, на Таррафале, Алпедринья, Чико Мигель, Бенту Гонсалвиш и сотни других узников: там на дне лежали разлагавшиеся трупы собак, птиц и коз, и в этот колодец стекала вода с обезображенных проказой рук и ног женщин, которые приходили туда за водой… Я заставил бы их познакомиться с пыткой «лишение сна». Нет, не испытать самим, а хотя бы посмотреть, как это бывает с другими… Как это сделали с Антонио Жервазио, которому не давали заснуть четыреста часов подряд. Ты представляешь себе, что это такое: четыреста часов без сна! Шестнадцать суток. Человек сходит с ума, у него начинаются галлюцинации, он слышит плач родных и близких, начинает биться головой о стену. И если бы и после этого кто-то из них понес цветы к статуе своего «доктора», то я бы…
Он бьет кулаком по столу. И смотрит пронзительно и нервно сквозь меня, куда-то вдаль. Словно видит себя в том страшном прошлом. И я не хотел бы, чтобы в эту минуту здесь перед ним оказался тот крестьянин, который рассуждал с нами о «порядке и тишине» в добрые старые времена, когда люди жили «спокойно и никто не боялся за завтрашний день».
…А ведь в тот июльский день, когда мы беседовали с Пиресом Жоржи, ни он, ни я, никто не мог еще предвидеть, что три года спустя, в феврале семьдесят восьмого, в Санта Комба будет создана «общественная комиссия», которая от имени «народа» этого поселка возьмет на себя хлопоты по реставрации обезглавленной статуи «великого сына земли своей». А когда другие жители Санта Комбы воспротивятся этому, поселок окажется расколотым и охваченным чем-то, напоминающим маленькую, но яростную «гражданскую войну». И что самое невероятное – среди сторонников всепрощенческого тезиса: «Салазар все-таки был сыном нашей земли», окажется президент муниципальной камеры Санта Комбы Лауро де Фигейредо Гонсалвес, избранный на пост «мэра» Санта Комбы от… социалистической партии!
Узнав об этом, я вспомнил яростный монолог Пиреса Жоржи о лидерах социалистов, о том, какой социализм они защищают, чего они хотят, чего добиваются и к чему пытаются привести страну. И понял, что старый революционер, не привыкший, казалось, к тонкостям политической игры, задыхавшийся в атмосфере политических интриг, дискуссий, компромиссов, оказался все-таки самым прозорливым и мудрым из всех, с кем беседовал я в Коимбре, в те бурные дни июля семьдесят пятого года. Он тогда категорически сказал: «Салазара не удастся вернуть. Ни в Португалию, ни даже в Санта Комбу. Они пошумят, пошумят, а потом успокоятся. Поносят цветы к могиле и к памятнику без головы, а потом поймут, что прошлого не вернешь».
…Когда я начал писать этот очерк, со времени смерти Салазара прошло уже пятнадцать лет, а со дня того памятного разговора в Коимбре с Пиресом Жоржи – десять. И решив разузнать, чем закончились попытки реставрировать статую старого диктатора в Санта Комбе, я позвонил в Лиссабон Виктору Аникину, работающему там корреспондентом нашего телевидения, и попросил его связаться с коммунистами Коимбры и выяснить у них судьбу обезглавленного памятника. Через несколько дней от него пришла записка: «…По данным местных коммунистов того самого памятника Салазару в Санта Комба Дао уже нет на месте, где он раньше стоял. Других данных о нем не имеется. Посылаю тебе любопытную информацию на ту же тему».
К записке была приложена вырезка из газеты «Диарио» от 29 мая 1985 года. Речь в ней шла еще об одной статуе Салазара, которая до революции стояла в одном из лиссабонских скверов. Привожу эту заметку целиком: «Неизвестные лица обезглавили статую Салазара, которая была сооружена от имени „матерей, благодарных ему за то, что Португалия не вступила во вторую мировую войну“. Отсечение головы последовало в ходе нападения на склад муниципальной камеры Лиссабона, где эта статуя работы Леопольдо де Алмейда хранилась после того, как в разгар революции 25 апреля она была убрана из сада, в котором в свое время была установлена».
Да, положительно не везет скульптору Алмейде, который избрал объектом своего творчества человека, ставшего для португальцев «персоной нон грата». На вечные времена.
…и поэтому жизнь продолжается
У каждой истории бывает конец. И у каждой человеческой жизни тоже. «Никак не можем помириться с тем, что люди умирают не в постели, что гибнут вдруг, не дописав поэм, не долечив, не долетев до цели». Человек уходит, но всегда оставляет что-то после себя. Прежде всего – память о себе. И незавершенные дела. Дом, который предстоит достроить. Урожай, который нужно собрать с посаженной им яблони. Книги, которые нужно будет вернуть в библиотеку.
Незавершенные дела будут заканчивать друзья, родные и близкие.
И именно в эти минуты с особой силой почувствуют они боль утраты и ощутят, кем был для них ушедший. Наступит время последних и окончательных оценок. Которые уже никто и ничто не сможет исправить. Никогда.
…Я много раз встречался с Пиресом Жоржи и там, в Коимбре, и в Лиссабоне, где он впоследствии работал, и в Москве, где он жил несколько лет. Наша последняя встреча была в семьдесят девятом. А еще через пять лет он скончался от тяжелой неизлечимой болезни. И рассказ о последних днях и минутах пускай сделает тот, кто был одним из самых близких его друзей, – Мигель Урбано Родригес.
Все, что будет сказано ниже, я беру из газеты «Диарио», в которой Мигель опубликовал статью о Пиресе Жоржи к первой годовщине его кончины. Читая эту статью Мигеля Урбано Родригеса, я не мог не вспомнить рассказ француза Роланда Фора о последнем интервью Салазара. Не хочу никому навязывать эту родившуюся в моей душе ассоциацию. Читайте, судите сами. Делайте свои собственные выводы.
Итак, Мигель Урбано Родригес вспоминает о своем Друге:
«Писать о Жоакиме Пиресе Жоржи, когда он был жив, всегда было для меня радостью. Говорить о нем сегодня очень нелегко. И не только по причине грусти, но и потому, что осознаешь неизмеримую разницу, которая разделяет воспоминание о каком-либо житейском эпизоде и суждение, пускай даже краткое, о человеке, столь сложном в своей кажущейся простоте, каким был Жоаким Пирес Жоржи.
Спустя несколько месяцев после его смерти, когда мы с друзьями вспоминали о нем, все молча и единодушно согласились с тем, что он был человеком ОСОБЕННЫМ. Не таким, как все. И те, кто знал его, понимают, о чем идет речь. Но не находят легкого объяснения, вспоминают, что на протяжении своей жизни очень мало встречали они людей, которые вызывали бы у них столь сильное чувство дружбы и восхищения.
Почему? Если нет двух одинаковых людей, что же особенного было в неповторимости Пиреса Жоржи?
В такой партии, как Португальская коммунистическая, полная самоотдача борьбе на протяжении поколений рождает многих героев, людей, необычных своей отрешенностью от мелких обмещанивающих нас тривиальностей, личностей, выделяющихся своим мужеством, талантом, самоотверженностью, умом и способностью к творчеству.
Жоаким Пирес Жоржи сконцентрировал в себе многое из того, что мы привыкли определять как редкие качества. Но не только это притягивало нас к нему и восхищало. Однажды, увидев, как он смеется, я сказал ему: „Ты помогаешь ощутить по-настоящему, что такое смех“. Он ничего не ответил, потому что понял меня без лишних слов.
В каждом существе человеческом живет постоянное стремление к счастью. Мы стремимся к нему, но достигнутая, обычно изменчивая доза всегда достается с привкусом неудовлетворенности. И случается это не так уж часто. Жоаким Пирес Жоржи прожил жизнь, полную страданий. И несмотря на это, был лихорадочно счастлив. Из него прямо-таки била радость, которая заражала, которая, казалось, переливалась искрящимися в брызгах волнами.
…Хорошо понимая, что красота жизни коротка и бесконечна, Жоаким Пирес Жоржи научился любить каждое существо, каждую ситуацию, каждый предмет, каждую идею, каждую схватку – с необычайной интенсивностью, но вместе с тем и со способностью по-особому оценить свое чувство. Именно так любил он Революцию, партию, свою дочь, своих друзей, поле, животных, морской пляж, собор церковный и простенький дом.
Частенько в нескончаемо долгих беседах мы говорили буквально обо всем. И я постоянно у него учился… (И тут, прервав на минуту воспоминания Мигеля Урбано Родригеса, хочу пояснить, что он, Мигель, – это один из крупнейших и известнейших португальских писателей, лауреат многих премий, образованнейший человек. Его без колебаний можно было бы отнести к той категории людей, которых принято именовать „интеллектуальной элитой нации“. Напомню и о том, что говорит он эти слова о Жоакиме Пиресе Жоржи, чей образовательный уровень, если судить терминологией кадровиков, никогда не поднимался выше „начального“…) Я постоянно учился у него, – продолжает Мигель Урбано Родригес, – потому что в понимании незримых, не лежащих на поверхности истин он мог пойти гораздо дальше и глубже, чем я.
Если мы говорили о книге, он не растекался в долгих аналитических рассуждениях. А говорил что-то конкретное, что полностью изменяло понимание того или иного персонажа или словно поворотом ключа открывал двери, которые я просто не замечал. Я очень любил слушать, как он рассуждает о картине, о фильме, о городе, и делает это с естественностью, свойственной тому, кто культуру ощущает прежде всего как какое-то внутреннее свойство человеческой натуры, как способность к динамичной ассимиляции знаний, неразрывную от взгляда, которым смотришь на мир.
…Пирес Жоржи называл „фаррас“ – „загулы“, семейные обеды с друзьями. О последнем из таких „загулов“ храню мельчайшие воспоминания. Я знал, что следующего не будет.
Это было 1 мая. После того как закончились демонстрация и митинг на Аламеде, мы с женой, а также Антонио Дуарте отправились навестить Пиреса Жоржи к нему домой в Прагал.
Хотелось обнять его в этот день. Рассказать о подробностях грандиозного праздника, в котором он из-за болезни не смог участвовать. Мы нашли его в постели, а комната была полна друзей, у которых родилась та же идея.
Смерть уже как бы обозначила на его лице свое приближение. Но настроение вокруг было бодрым. И сам он источал радость и веру в будущее.
Я чувствовал, что он устал. Но когда попытался распрощаться, он подмигнул мне, потянул за рукав рубашки и строго сказал: „Ты не уйдешь сейчас, потому что я тебе не разрешаю. Оставайся с Дуарте и с Зилой!“ Мы повиновались. И он объяснил: „У меня тут есть немного овечьего сыра, из тех сортов, что ты любишь, потом еще чокиньос, которые моя Меседес состряпала, винцо мне дали недавно, оливки, способные с ума свести, и алентежанский хлеб!“
Он улыбнулся одной из тех своих улыбок, которые словно накладывали свет на его морщины, и пояснил: „Ты знаешь, я не могу есть все эти вещи, врач запрещает мне, да и аппетита у меня нет, но я люблю смотреть, как друзья это кушают с наслаждением. Я гляжу на вас, и мне кажется, что это я“.
Мы поели, и выпили (все кроме него), и поговорили.
По телевидению показывали программу о Первомае. От имени Интерсиндикала Жозе Луис Жудас участвовал в „круглом столе“, посвященном профсоюзным темам. Другими участниками беседы были депутат и социолог Сезар де Оливейра и профессор филологического факультета Пачеко Перейра, специализирующийся на антикоммунизме. Пирес Жоржи говорил с нами о разных вещах, но краешком глаза внимательно следил за тем, что происходило на маленьком экране.
В какой-то момент Сезар де Оливейра стал почти грубым. Он резко выступил против забастовок, выходящих за рамки сугубо трудовых требований. И спросил, могут или не могут иметь место в Португалии забастовки политические? Уравновешенный и спокойный Жозе Луис Жудас, который четко и логично говорил о профсоюзной проблематике, назвал своих собеседников людьми образованными, интеллигентными, однако не согласился с высказанной ими точкой зрения.
Пирес Жоржи, выслушав выступление Сезара Оливейры, взорвался: „Хотел бы я оказаться сейчас там, в студии. И сказать, что эти типы не имеют никакой культуры и способны только говорить глупости. Они невежды. Я хотел бы сказать им прямо в лицо, что в Португалии имеется рабочий класс, который выступает в защиту своих революционных завоеваний и которому нет никакого дела до теоретических сомнений этих сеньоров насчет того, как в учебнике следует классифицировать забастовки. Португалия – это не Европа „Общего рынка“! У нас здесь уже был 25-й апрель!“
И он задохнулся в кашле. Потом мы беседовали еще больше часа. О политике правительства, о Первомае, о партии, об Афганистане (стране, в которой мы оба бывали). Пирес Жоржи расспрашивал о новостях сегодняшних, с огромным энтузиазмом говорил о будущем, более близком и отдаленном. Он буквально заполнял комнату своей радостью.








