Текст книги "Сопка голубого сна"
Автор книги: Игорь Неверли
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)
– Ваш отец по-прежнему преподает?
– Нет, после суда надо мной у него было кровоизлияние в мозг и в результате – левосторонний паралич. Он живет в Изволье.
Помолчав, Вера Львовна сказала, что у нее было прекрасное детство и юность. Первые двенадцать лет жизни она провела в Изволье. С одной стороны, мама, няня, гувернантка-француженка, позднее – учителя, с другой – ватага деревенских ребятишек, с которыми ей разрешали играть. Отец любил повторять, что жизненная мудрость состоит в умеренности. Отсюда некоторая простота нравов в их усадьбе. Вера бегала босиком, лазала по деревьям, ходила в лес по грибы и ягоды, делилась своими радостями и горестями с дочкой горничной, Машей, и сыном кучера, Семой, у нее были свои любимые животные, кошки, собаки, пони, косуля. В Киев поступать в третий класс гимназии она приехала здоровой, крепкой девочкой, отлично подготовленной по всем предметам, знала французский и немецкий, а тайком еще играла в куклы, рассказывая им сказки на ночь. В шестнадцать лет она поехала с больной матерью в Швейцарию и прожила там год, до ее смерти. В 1906 году получила аттестат зрелости и отправилась с отцом в путешествие – тут и встретились наши поезда – по Волге к Каспийскому морю и в Персию. Но вообще самые лучшие каникулы у нее бывали в Изволье. А с осени началась «подготовка к жизни», в соответствии с концепцией отца состоявшая в том, что экономка Анна Петровна передала ей управление домом. Разумеется, все шло по-прежнему, и всем распоряжалась Анна Петровна, но Вера Львовна за все отвечала, перед ней отчитывались в расходах, на любые мероприятия и новшества требовалось ее разрешение. Массу времени занимало ученье, но оно не было обременительным, напротив, доставляло удовольствие, ведь она училась не ради диплома, не ради заработка, а для себя. Посещала лекции самых крупных профессоров по предметам, которые ее интересовали, а конкретно – по истории искусства и иногда по философии. В частности, она заинтересовалась философией Гегеля, изучая историю эстетики. Летние каникулы она всегда проводила в Изволье.
– Мои лучшие минуты, самые чистые, безгрешные... Иногда мне снится, как я иду босиком по утренней прохладной росе среди моря цветов, или ем мед с огурцом на нашей пасеке, или танцую на берегу пруда, кружась в вальсе; мы спускаемся по широким ступеням в аллею, где качаются гирлянды разноцветных фонарей, а скрипка нежно и печально выводит «На голубом Дунае...».
Был тихий вечер, вечер бала,
был бал меж темных лип
там, где река образовала
свой самый выпуклый изгиб.
Где наклонившиеся ивы
к ней тесно подступили вплоть,
где нам казалося красиво
столь много флагов приколоть.
– Вы любите поэзию?
– Поэзию? Сам не знаю. То есть я ее не знаю.
– Странно.
– В гимназии нас заставляли зубрить наизусть русские стихи. А потом жизнь у меня сложилась так, что было не до поэзии.
– Ну хорошо. Но правда, это красивые стихи? Вам нравятся?
– Ничего. Они мелодичны.
– Не просто мелодичны. В них почти нет групп согласных и очень много гласных, что создает певучесть почти как в итальянском языке... Это Игорь Северянин. А сейчас я вам почитаю Блока... Что вы знаете про Равенну?
– Я там был. Прекрасный город, масса исторических памятников; мавзолей Теодориха, могила Данте.
– И еще одно: это город, из которого ушло море... Расслабьтесь и слушайте, не опасаясь, что, слушая русского поэта, вы изменяете Мицкевичу.
Она откинула волосы со лба, выпрямилась и начала читать:
Все, что минутно, все, что бренно,
Похоронила ты в веках,
Ты, как младенец, спишь, Равенна,
У сонной вечности в руках.
В строгом ритме вселенской скорби о том, что все проходит, медленно, торжественно звучит траурный рассказ о минувшем, о римских триумфальных арках, о толпах рабов за колесницей победившего вождя, о славе, золоте, великих памятниках прошлого... Море отступило, и «розы оцепили вал, чтоб спящий в гробе Теодорих о буре жизни не мечтал. А виноградные пустыни, дома и люди – все гроба. Лишь медь торжественной латыни поет на плитах, как труба». И только в глазах равеннских девушек скользит порой тень печали об ушедшем безвозвратно море.
Лишь по ночам, склонясь к долинам, Ведя векам грядущим счет, Тень Данта с профилем орлиным О Новой Жизни мне поет.
Я был глубоко взволнован. Никогда не испытывал ничего подобного. Меня окутали запахи италийской земли, влажный холод отмирания над солнечным, волшебно прекрасным краем.
– Знаете, Вера Львовна, эти стихи опьяняют, создают какое-то необычное настроение...
– Поэтическое!
– Возможно... А фонетически я прямо слышу – «ведя векам грядущим счет» – отчетливое щелкание на счетах!
– А теперь, внимание, постарайтесь сосредоточиться. Вот стихи с совершенно иным настроением. Того же Блока.
По вечерам над ресторанами
Горячий воздух дик и глух,
И правит окриками пьяными
Весенний и тлетворный дух.
Действительно, здесь не слышны железные шаги командора, нет истории... «Вдали, над пылью переулочной, над скукой загородных дач, чуть золотится крендель булочной и раздается детский плач». Не то город, не то деревня, где «каждый вечер за шлагбаумами, заламывая котелки, среди канав гуляют с дамами испытанные остряки. Над озером скрипят уключины и раздается женский визг». И среди этой пошлой скуки каждый вечер за стаканом вина сидит поэт, «а рядом у соседних столиков лакеи сонные торчат, и пьяницы с глазами кроликов «In vino veritas!» кричат». И каждый вечер в час назначенный (или, может, это только снится поэту?) «девичий стан, шелками схваченный, в туманном движется окне. И медленно, пройдя меж пьяными, всегда без спутников, одна, дыша духами и туманами, она садится у окна. И веют древними поверьями ее упругие шелка, и шляпа с траурными перьями, и в кольцах узкая рука». Поэт робеет, скованный странной близостью, и за темной вуалью ему видится «берег очарованный и очарованная даль». Он думает: «...глухие тайны мне поручены, мне чье-то солнце вручено... И перья страуса склоненные в моем качаются мозгу, и очи синие, бездонные, цветут на дальнем берегу... В моей душе лежит сокровище, и ключ поручен только мне!»
– Ну, каково ваше впечатление?
– Я не совсем понимаю, чье солнце ему вручено, но что ключ поручен только ему – у меня нет сомнения... Изобразить такую тоску по прекрасному, по необыкновенному среди этой будничной, загородной скуки может только настоящий поэт.
– Большой поэт. Я рада слышать это от вас. Мне было бы очень жаль, если б вы были глухи к поэзии. Но вы с ней просто мало сталкивались, не знаете... А теперь не поесть ли нам? Поэзия, говорят, возбуждает аппетит. Я голодна, да и вы, наверное, тоже.
Она подошла к двери, заглянула на кухню. Там горела лампа. Дуня что-то оживленно рассказывала Митраше. Еще бы, взрослый мужчина пусть с небольшими, но усами, слушает ее излияния и отнюдь не считает их пустячными, детскими.
– Дуня, может, нам накрыть на стол и поужинать вместе?
После ужина мы болтали о разном, о чем – записывать не стоит. Главное, договорились назавтра поехать кататься на нартах.
Я снова долго не мог уснуть. Лежал, видя перед собою кусок соседней комнаты – ножки стола, медвежью шкуру на полу, домашние туфли. Вера Львовна оставила дверь полуоткрытой – знак доверия ко мне. У нее в комнате горела лампа, но я не видел того, что находилось выше уровня стола. Она говорила, что любит почитать на сон грядущий. Что она читает? О чем думает? Всплывали в памяти стихотворные строки – «вижу берег очарованный и очарованную даль». Я в тот момент видел синие домашние туфли на медвежьей шкуре и синюю даль. «В моей душе лежит сокровище, и ключ поручен только мне!»
После завтрака мы повесили на рога оленям бубенцы, Веру Львовну, укутанную в тулуп, я посадил впереди себя, так же уселись и Митраша с Дуней. Когда мы выехали за околицу, я передал Вере Львовне вожжи, сказав, что олени умные, спокойные, пусть бегут свободно, а сам обнял ее крепко за талию, чтобы она не свалилась с нарты. Так мы промчались по заснеженному пути в глубь зимнего леса, до места, где убили Луку Чутких, десять с лишним верст от Старых Чумов и обратно.
За обедом, когда мы наконец разделались с индейкой, Митраша попросил Веру Львовну отпустить Дуняшу с ним к брату, там, мол, будет вечеринка, соберется молодежь. Вера Львовна, разумеется, не возражала, и Дуня с Митрашей ушли. Мы остались одни. Только я закурил трубку, предвкушая приятный разговор, как вдруг в дверь постучали, и ввалились Сидор Емельянов с Пантелеймоном.
Они были слегка навеселе, шумно поздоровались с Верой Львовной, а мне крикнули:
– Здравствуй, герой, здравствуй!
– Почему герой? – спросила Вера Львовна, снова собирая на стол.
– Ну как же, он ведь на медведя с одним ножом ходил! Митраша нам все на листочках описал. Но я хочу от самого Бронислава Эдвардовича узнать подробно, во всех деталях, как оно было, как ему удалось косолапого зарезать!
Мне буквально сделалось дурно. Такого я не предвидел. Немой, а выболтал мою тайну. Я не предупредил его, чтобы он молчал о треноге, и он хвастался мною, раздавал записки направо и налево... Вот тебе и немой! Я совсем забыл, что он умеет писать и всегда пишет, когда очень хочет чем-нибудь поделиться.
– Для начала отведайте моей настойки,– услышал я голос Веры Львовны.
Емельянов притих. Помня, что он зажиточный хозяин, староста, что с марта месяца будет купцом, он все же оценил это угощение из рук, хотя и ссыльной, но дворянки, наследницы имения в восемь тысяч десятин с сахарным и винокуренным заводами, да еще домов в Воронеже и Киеве... И он почтительно называл ее барыней.
– Ваше здоровье, барыня! – сказал он, осушив бокал.
Пантелеймон последовал его примеру.
– И пирога попробуйте. Украинский, в Киеве такие пекут.
Они послушно попробовали, сопоставляя вкус теста и начинки со своими, местными. Сравнение вышло в пользу украинского.
– А теперь, господа, расскажите спокойно, что это была за охота, а то я совсем запуталась. Кто говорит с ружьем, кто с ножом.
Емельянов раскрыл было рот, но я его опередил.
– Давайте уж лучше я сам расскажу... Это старый бурятский способ охоты на медведя. Надо иметь треножную табуретку, которую надеваешь на голову, нож острый, как бритва, и молниеносный рефлекс...
Я взял табуретку и продемонстрировал Емельянову свою атаку на медведя: ударил его, Емельянова, в грудь головой, то есть табуреткой, и в тот же миг полоснул снизу вверх ножом.
– Все длилось секунду. Когда медведь отреагировал и сжал мою голову в треноге, он был уже мертв. У него был распорот живот.
– Ну а если б он не захотел вас обнимать и сжимать,– спросил Пантелеймон своим бабьим голосом,– а просто стукнул бы лапой и повалил?
– Да, да, повалил,– подхватил Емельянов.– Вы держите табуретку слабой, левой рукой, в правой у вас нож, и вот не устояли на ногах, грохнулись... Нет, не делайте вид, что это легкий способ. Медведь – лютый зверь, с ним шутки плохи. Тут полагается Георгиевский крест за храбрость. Во всей Сибири никто еще так в одиночку на медведя не ходил.
Они пообсуждали, повосхищались, выпили еще по бокалу и ушли.
Мы остались одни.
Вера Львовна достала из тумбочки пачку папирос. Плохо дело, мелькнуло у меня в голове. Она курила крайне редко, только в минуты волнения.
– А это в самом деле шкура первого вашего медведя? – спросила Вера Львовна, затянувшись.
– Да, она лежала на полатях, Николай на ней спал.
– А та, вторая?
– Собаки ее немного повредили, вырвали кусок зада. Да и вообще вид этих окровавленных вывалившихся внутренностей настолько омерзителен, что я поклялся больше не охотиться на медведей. А шкуры сменил, новую постелил на полати, старую привез вам.
– И сказали, что пристрелили медведя. Верно, пристрелили, но три года назад. А об охоте с треногой ни словом не обмолвились. Почему?
– Постеснялся. Хотел скрыть от вас.
– В самом деле, убить медведя только для того, чтобы хвастаться своей удалью – стыдно. Такой большой, безобидный мишка, от него в лесу куда меньше вреда, чем от человека... Самец?
– Да, самец.
– Вот была бы пара для моей Маланьи. Ведь ей уже шесть лет, природа требует своего, к маю как бы ей было хорошо родить медвежаток. А то она волнуется, рычит. Я бы ее отпустила на волю, но ведь люди ее тут же убьют. Уж очень она доверчива, не боится человека...
Она задумчиво докурила, резким движением вдавила окурок в пепельницу.
– Нет, не пойму. Как вы могли сделать такое? Выбрали самый рискованный вид охоты не для бравады, не из хвастовства, могли ведь погибнуть. Зачем?
– Так мне захотелось.
– Это не ответ. Я уже который раз вас спрашиваю, для чего? Вы можете объяснить мне эту психологическую загадку?
– Постараюсь. Началось все с рога. Буряты подарили мне охотничий рог, добытый когда-то на Западе основателем их рода, великим Хонгодором. Памятную вещь, родовую реликвию. Они чувствовали, что должны сделать мне ценный подарок, а ничего другого у них не было. Я принял, потому что они преподнесли мне его так торжественно и вместе с тем от всего сердца, что отвергнуть его значило бы смертельно их обидеть. Не раз потом вечером в своей комнате я гладил рукой полустершиеся латинские буквы на серебряной оковке рога XIII или XIV века. Мне казалось, что он излучает не погасшие страсти кровавого средневековья, времени глубокой религиозной веры и ненависти, рыцарских орденов и нищенства, культа прекрасной дамы в сердцах трубадуров и странствующих рыцарей, времени любви – огромной, предначертанной свыше, любви до гроба, как у Тристана и Изольды, времени, которое потом выродилось, измельчало, стало смешным, как смешным, мелким и выродившимся перейдет в историю образ нашего века. И мне захотелось рискованным, никому не нужным, анонимным подвигом доказать самому себе, что я достоин своей великой любви.
– Господи, что за безумие!.. Неужели вы так одиноки, что вам не с кем поговорить?
– Я не могу об этом говорить ни с кем. Только с вами, Вера. Мне достаточно того, что вы есть на свете, и я разговариваю с вами, как со своей совестью.
– И как же вы со мной разговариваете?
– Мы коснулись запретной темы. Я же обещал не говорить о своей любви.
– Но я хочу знать, как вы со мной разговариваете тайком! В конце концов это же касается меня непосредственно!
– Я с вами разговариваю, Вера, потому что душа моя жаждет общения. Иногда советуюсь, спрашиваю вас, например, правильно ли я сделал, приютив беглого каторжника, может, он совершил свое преступление случайно, сгоряча, во всяком случае, на негодяя он не похож... Я ждал, знал, что не надо думать об этом, и тогда ваш ответ сам придет, и верно, вы сказали, да, Бронек, надо дать ему возможность стать снова честным человеком, но, смотри, тебе нравится совершать благодеяния, а ведь так и ошибиться нетрудно... Вы сами признались мне, что не можете быть женщиной, признались во время своей такой нелегкой исповеди, на которую решились из жалости ко мне. Но меня это не вылечило, напротив. Я бы сам ни за что не поверил, что способен любить одну только душу, видение, чистое воплощение женственности. Вы переполняете меня всего, до кончиков волос, и спасибо вам за то, что вы есть...
Как она была прекрасна в тот миг! Побледневшая, с горящим взглядом, сдвинула свои царские, соболиные брови.
– Мне так хорошо жилось, имея вас своим другом... Вы продолжаете любить калеку, Бронислав Эдвардович? Это же бессмысленно. Вы молоды, хороши собой, смелы и добры и встретите еще женщину с нежным сердцем, которая будет вам благодарна за такие слова... Одумайтесь! Чего вы ждете от меня?
– Ничего. В будущем году кончается срок вашей ссылки, вы уедете к отцу... Со мной останется только ваш образ и любовь к вам, Вера Львовна!
– Увы, я никогда не уеду, Бронек, на горе вам, бедный вы мой... Я хочу жить, работать и умереть в Старых Чумах.
«Сопка голубого сна, 16.IV.1913 г. Дорогая Вера Львовна!
Пишу, пользуясь тем, что Митраша с Цаганом и Дандором едут в Удинское за покупками и проездом, как всегда, остановятся у вас.
Прошло три месяца, а точнее девяносто семь дней с момента нашего нехорошего прощания. Мы оба были смущены, взволнованы. Вы внезапно поняли, что я все еще продолжаю безрассудно любить вас, хотя и знаю, что нас разделяет жаба – помните, во время нашего первого объяснения вы сказали, что при одной мысли о прикосновении мужчины чувствуете омерзение, будто вот-вот на вас прыгнет жаба? Я это крепко усвоил и сдерживал себя, хотя у меня дух захватывало, когда я глядел на ваши прекрасные руки, ваши губы...
У вас вырвалось нечаянно «бедный вы мой» – и слово это состраданием обожгло наши души, вашу и мою. Не надо так говорить, не надо так думать. Я, несмотря на все, богаче многих, которые не познали настоящей любви. Не ваша вина, что вы не можете ответить на мое чувство полностью, а лишь частично, даря мне свою дружбу, но для отношений между мужчиной и женщиной и этого много, и это редкая удача!
Теперь я расскажу, что произошло за эти три месяца после возвращения из Старых Чумов.
Сразу в первые же дни, бродя по тайге, я обнаружил постоянную волчью тропу с севера на юг. Я позвал Павла, и мы здесь на высоком обрыве у реки поставили крепкий шалаш, чтобы мне караулить волков.
Двадцатого января Лайка родила шестерых красивых щенят, вылитые маленькие Брыськи.
Неделей позже ударили морозы, и мы сидели дома. Павел продолжал делать мебель для дома.
У нас пали два оленя. Мы их отвезли на санках версты за три к обрыву. Назавтра, в новолуние, я пошел к шалашу и увидел внизу, на оленьих трупах, пирующее волчье семейство. Двоих уложил на месте, туши бросил.
Через три дня пали еще четыре оленя. Мы их оттащили на то же место. К вечеру я отправился туда с Митрашей. Пришло десять волков, я застрелил трех, Митраша – двух. Мы их снова освежевали и туши оставили на съедение.
А на следующий вечер мы засели в шалаше. Вначале, пока ждали, светила полная луна, и в радиусе полутораста шагов было видно все, как на ладони. Потом небо стало заволакиваться тучами, а тут как раз подошли волки, целая стая, штук двадцать с лишним. Началось дикое пиршество на волчьих и оленьих трупах, с хрустом разгрызаемых костей, ворчаньем на соседей, воем тех, кто не мог пробиться к жратве, все клубилось и, казалось, дрожало в свете луны, которая то уходила за тучу, то вспыхивала, заливая мертвящим блеском эту оргию волкоедов, у нас волосы вставали дыбом при мысли, что же будет, если звери учуют нас и поднимутся к шалашу. Мы убьем четверых, от силы пятерых, остальные кинутся на нас и растерзают... Не стоит рисковать. Я кивнул Митраше, и мы потихоньку удалились на лыжах, вернулись домой.
С той поры в наших краях завелись волки и лисы. Они попадались нам и днем. Так я убил еще трех волков и шесть лис.
В марте Павел завел со мной разговор. Я давно знал, что он ходит в юрту к бурятам и что ему нравится Эрхе. Теперь он сказал, что они с Эрхе хотят пожениться, но старик потребовал за дочь калым, сто пятьдесят рублей, и добавил, что просит за Эрхе так мало только потому, что Павел ему нравится и что он мой друг. Павел просил совета, как ему быть. Я спросил: «Ты Эрхе любишь?» – «Очень».– «Тогда отдай триста рублей и бери Эрхе...» Павел удивился, почему триста. Я объяснил, что если за его избранницу просят полтораста, то надо дать, как минимум, вдвое больше, девушка того стоит. Он еще колебался, и я сказал: «Ведь ты не каждый день женишься! Что такое триста рублей по сравнению со счастьем Эрхе и вечным уважением бурят – слава о тебе пойдет по всем улусам, а лет через пятьдесят Эрхе будет рассказывать внукам, совсем уже русским, третьему поколению, сколько ты за нее отдал, как был добр к ней, как она была счастлива... Такая легенда, ей-богу, стоит полутораста рублей переплаты».
Я одолжил ему денег, он ушел и вернулся, сияя. Все произошло так, как я думал. Павел заявил, что не может заплатить за Эрхе сто пятьдесят рублей, старик огорчился и принялся расхваливать дочь. Тут Павел достал деньги и заявил, что за Эрхе он может заплатить только триста рублей, ни копейки меньше.
Старик думал вначале, что Павел его не понял, но тот вывел его из заблуждения – нет, он все отлично понимает, но совесть велит ему дать именно такую сумму. Старый бурят подскочил от изумления, затем успокоился и взял деньги, произнося традиционную формулу – «мал бариху», то есть «я принял скот». Очевидно, в былые времена калым платили натурой, то есть скотом.
Буряты, старик с Цаганом, тотчас же поехали к своим за оленями для себя и для нас – у них тоже был падеж в результате какой-то не установленной болезни. Вернулись только на днях с оленями и с новостью, которая взбудоражила всех – о том, что ликвидирована банда Харьямова. Эта банда бежавших с военной службы казаков вот уже шесть лет терроризировала тунгусские и бурятские поселения, собирала «ясак», то есть дань, или грабила целые деревни: они отлично знали местность, имели свои потайные пристанища и действовали на территории трех уездов, на огромном пространстве в полторы тысячи верст. Именно эта банда разорила дотла семью Хонгодоров; от нее им пришлось бежать в тайгу. Теперь мы узнали, что бандитов с Харьямовым во главе окружили и перебили всех до единого.
– Значит, вы можете свободно возвращаться в родные края,– сказал я, выслушав новость.– Больше вам там ничто не угрожает.
Нет, ответил глава рода, они останутся здесь. Дух Хонгодора спас их и продолжает благоприятствовать им здесь, на их прежней родине.
Они хотят построить себе дома и поэтому едут в Удинское за инструментом, гвоздями, железными печками с конфорками, за стеклом. За меха, добытые в течение года, Цаган с Дандором получат по шестьсот, семьсот рублей каждый, Митраша примерно тысячу сто, я – тысячу триста. Как видите, занимаясь охотой, можно в Сибири жить неплохо. Что касается меня, то мне обеспечивают полный достаток шкуры одних только хищных зверей.
Цаган забрал лайкиных щенков, оставил только первородного. Это прелестный, умный пес, похожий на Брыську. Будет лишь чуточку поменьше. Вы ведь любите животных, Вера Львовна, не возьмете ли вы его себе? Я был бы счастлив, если б вы приняли от меня этот подарок.
Мне Митраша должен привезти, кроме продуктов, холст, олифу и соль. Митраша сказал Павлу, что знает, как делают оморочу, и набросал чертеж этой лодки. Павел сделает, для этого нужны холст и олифа, а соль, много соли мне понадобится на приманку для изюбра, чтобы добыть панты.
Рассказывая, что я буду делать весной, я упомянул о пантах для Войцеховского, и вы, Вера Львовна, с удивлением спросили: «Опять?» Я тогда не успел объяснить, что значит для меня эта охота на изюбра.
Так вот, ежегодные панты для Войцеховского – это дар сердца, свидетельство признательности до гробовой доски. Вскоре после того, как меня обокрали и оставили голого на берегу реки, я был в гостях у ксендза Серпинского и познакомился там с Нарциссом Войце-ховским. Разоткровенничались. Сначала он рассказал свою биографию, потом я. Услышав, что я остался без ружья, что у меня его украли – вы только подумайте, какая щедрость по отношению к человеку, которого видишь впервые в жизни! – пан Нарцисс заявил, что он уже стар для охоты, и подарил мне свое ружье, английский «Парадокс» новейшей марки, стреляющий пулями и дробью – мечту любого охотника. Я знал, что у него пятеро сыновей и что все они любят поохотиться, и отказывался принять это бесценное оружие, но тогда пан Нарцисс сказал, что всякий раз, когда меня одолеет тоска, я могу к тем двум людям, которые питают ко мне доверие и уважение, к Стефании Семполовской и Эдварду Абрамовскому из Варшавы, присовокупить Нарцисса Войцеховского в Сибири... Он протянул мне «Парадокс» над головами своих сыновей, в доказательство того, что уважает меня и не считает провокатором. Поэтому я и охочусь на панты, которые ему нужны.
Ваше ответное письмо будет для меня дорогим сюрпризом и знаком того, что мы понимаем друг друга.
Прощаюсь с вами словами Блока, которые не выходят у меня из головы: «В моей душе лежит сокровище, и ключ поручен только мне...»
Бронислав Найдаровский».
Митраша привез продукты, деньги, вырученные за меха, соль, холст, олифу, а на листочке написал, что Вера Львовна шлет привет, она очень печальна, по целым дням разговаривает с приехавшим из Москвы господином в шикарном костюме и с часами на золотой цепочке в кармашке жилета.