Текст книги "Рассказы израильских писателей"
Автор книги: Иехуда Бурла
Соавторы: Яков Хургин,К. Цетник,Иехошуа Бар-Иосеф,Беньямин Тамуз,Йицхак Ави-Давид,Йицхак Орпаз,Иехуда Яари,Мириам Бернштейн-Кохен,Иехудит Хендель,Аарон Апельфельд
Жанр:
Народные сказки
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
На следующую ночь джин снова явился царю во сне. Царь хотел произнести заклинание, но язык его не послушался, и он сказал: «Стрела мне в глаз! Стрела Лилит мне в глаз!»… Джин уселся рядом с царем на кровати и заплакал. Плачет, заливается слезами, а уходить не хочет…
Царь испугался еще пуще и даже, когда совсем рассвело, не мог прийти в себя. Целый день у него дрожали коленки. Следующей ночью произошло то же самое, а утром царь ни дать ни взять походил уже на мертвеца. И сказал он тогда своим волхвам и волшебникам: «Цена вам всем ломаный грош! Сошлю я вас всех в пустыню!»
И была там одна старушка, она была не волшебница, а простая нянька. И сказала она царю: «Послушай меня, великий государь, да будут дни твоей жизни бесконечны! Когда придет к тебе ночью джин, встань с постели, сними светильник, что стоит за занавескою, поставь его на стол и скажи джину: „Друг любезный! Ты мой гость! Друг любезный! Ты мой гость!“»
Придворные эту ночь не спали, все думали о царе и его снах. А когда настало утро, волхвы и волшебники ждали царя в великом страхе. Царь вошел в приемный зал, сел на свой трон, и все увидели, что лицо его радостно светится, будто солнечные лучи заиграли на нем.
Я кончил. Стало тихо, все задумались. Слышалось только звяканье ложечек и стрекотание сверчка, пиликавшего на своей скрипке в темном углу. Мой рассказ не развеселил слушателей, мне показалось, что они еще больше помрачнели.
– Нашел, дядя, время рассказывать всякие небылицы… – пробормотал Аарон.
– Кто-то, кажется, ходит по двору, – сказал я негромко. Мне послышалось шлепанье босых ног во дворе. Все сидевшие за столом стали напряженно прислушиваться. Но тут я вспомнил про собаку. Ведь если кто-либо войдет во двор, она же залает. Я подошел к двери и стал смотреть во двор. В глаза мне бросилось одинокое голое дерево, отчетливо видное на фоне неба. Его торчавшие кверху ветви казались на этом фоне черными и безжизненными. Я взглянул на Дебору. Она сидела опечаленная, крепко сжав губы. В это время собака тихо, почти беззвучно завыла.
– Томится она, – сказала тетя Мириам. – Ты как думаешь, Аарон?
В эту минуту маленькая Тырца закричала:
– Деда! Деда!
Все повернулись к девочке, потом к двери. Восклицание Тырцы удивительно подкрепляло мое прежнее ощущение, будто чьи-то босые ноги шлепают по двору. Лицо Деборы было по-прежнему печальным и замкнутым. Только она одна из всех присутствующих не обратила внимания на восклицание дочери.
– Деда! Деда! – снова радостно воскликнула девочка и протянула ручки по направлению к двери.
У входа промелькнула чья-то тень, это было похоже на привидение, выступившее на сером ночном фоне. Но вот где-то вверху вспыхнуло белое пятно. Это, должно быть, луна проплыла в просвете меж облаками. А может, это сверкнули чьи-то глаза?..
– Что с тобой, Тырца? Перестань! – прикрикнул на девочку отец. Однако он в ту же минуту потянулся к кобуре и вынул револьвер.
– Ты что, рехнулся? – сердито сказала Дебора. – Что ты смотришь на меня разбойничьими глазами? Вот так он меня «успокаивает». Только каждый раз пугает!.. – Лицо ее при свете лампы казалось желтым, а губы дрожали.
Прохладный воздух проник в открытую дверь, расколов на части устоявшийся дневной зной в комнате. Дебора взяла дочку на колени. Девочка заплакала и продолжала сквозь слезы тянуть:
– Де-да-а! Де-да-а!
Аарон вдруг резко привстал, его побледневшее лицо выражало смятение, глаза расширились, и казалось, выскочат из орбит. Он произнес дрожащим голосом, как заклинание:
– Друг любезный! Ты мой гость! Друг любезный! Ты мой гость!
Мы посмотрели на него с удивлением и страхом. Неожиданно, без всякого перехода, он вдруг разразился громким, истерическим смехом. Его смех звучал нескончаемо долго, это был смех безумца, потерявшего над собою власть. Я отпрянул от Аарона и придвинулся поближе к лампе. Смех оборвался так же внезапно, как начался, будто его отрезали ножом. Лицо Аарона стало серьезным. Он сел, обхватил голову руками и прошептал:
– Простите меня, пожалуйста!
Удрученные, напуганные, мы распрощались.
На дворе было тихо. Лишь издали, со стороны маабары, слышались возгласы увлеченных игрой детей.
– Я провожу вас до автобуса, – сказал Аарон. Немного помолчав, он добавил: – Я знаю, что нам придется покинуть это место. Дебора не может здесь больше жить. Вы заметили, как она нервничает? Ночью во сне плачет и будит своим плачем дочурку. Просто с ума можно от них сойти!.. «Деда! Деда! У собаки нет дедушки, поэтому она и скучает». Вы слышали? И Дебора все время фантазирует. Ей чудятся кошмары. «Этот араб время от времени навещает нас», – твердит она. Как тот джин из твоей сказки… «По ночам он пересекает границу и приходит сюда»… Глупая фантазия! Знаете, я решил переехать в Беэр-Шеву[4]4
Беэр-Шева – крупнейший город Негева – южной, пустынной части Израиля.
[Закрыть]. Пэре! Пэре! – стал он звать собаку. – Пэре!
Мы немного постояли возле дверей. Пэре не шевельнулся, даже цепь не звякнула. Аарон посветил карманным фонариком.
– Собаки нет, – прошептал он испуганно.
– Действительно, странная собака, – сказал я. – Ведь она была на цепи.
– Да, она была на цепи, – ответил Аарон.
A. Амир
Проза
Пер. с иврита Л. Вильскер-Шумский
Писатель открыл глаза. Рядом с ним на широкой кровати нежился его старший, шестилетний сын.
– Папочка, – сказал он, – пора вставать.
Было уже утро, но в комнате с закрытыми ставнями царил полумрак.
– Да, сынок, – откликнулся писатель сонным голосом и сбросил легкое одеяло, которое натянул на себя под утро. «Не надо было возвращаться так поздно, – подумал он, – никак не могу раскрыть глаз. С удовольствием поспал бы еще часок…»
Повернувшись к круглой головенке, лежащей рядом на подушке, он спросил:
– Ты уже завтракал, сынок?
Ресницы миндалевидных глаз утвердительно взмахнули.
«Надо вставать, – подумал писатель. – Пока побреюсь, пока дойду до бюро… А может, не бриться? Успею и после обеда…»
– Что ты ел, яичницу?
Ответ ребенка с трудом пробился сквозь плотную перегородку сна: писатель уже сладко посапывал…
Когда он проснулся снова, в комнате стояли жена и оба сына.
– Мы уходим, – сказала жена.
– Да, да, – невнятно пробормотал писатель и торопливо вытащил из-под подушки ручные часы. Было двадцать минут девятого. – Ого! – растерянно воскликнул он. – Н-да-а?!
– Мы едем кататься на велосипеде, – радостно объявил младший сын.
– Да, мы идем гулять! – подтвердил старший.
– Но нам, папа, нужно несколько лир, – добавила жена, – я хочу кое-что купить.
Босой, в пижамных брюках, писатель слез с кровати, сходил в кабинет, раскрыл шкаф, вынул из бумажника несколько банкнотов и, вернувшись, отдал жене.
Спустя несколько минут он был уже один и сразу же задал себе вопрос, окончательно ли он проснулся? Да, он чувствовал, что вполне уже бодр, работоспособен и готов встретить новый день. Он раскрыл ставни и сладко потянулся при свете прозрачного, свежего дня, наполнившего комнату. На мгновение он задержался у окна и поглядел на шоссе, по которому мчались машины меж двух рядов светлых, высоких зданий.
Тут он вспомнил, что необходимо позвонить в бюро, предупредить, что он немного задерживается, и дать срочные поручения мальчишке-курьеру.
Теперь он, пожалуй, не станет бриться и завтракать не будет дома. Право же, жалко терять время… В бюро он выпьет чашку кофе и закажет булочку…
Внезапно он вспомнил про рассказ, который обещал написать…
– Напишу сегодня! – Это был вызов самому себе.
Сборник в память любимого учителя был уже передан в типографию (с опозданием на один год). С той минуты, когда зашел разговор о сборнике, писатель твердо обещал свое участие. Но так как он был человеком очень занятым, да и увлекался всем на свете (кроме работы над собственными произведениями), он попросил разрешения представить рукопись своего рассказа, когда сборник уже будет сдан в типографию. Этот срок уже прошел, и он ежедневно обещал себе, что завтра, именно завтра, заколдованный круг разомкнется и он наконец напишет рассказ.
Может быть, даже лучше, что сегодня утром он встал поздно и этот день проведет вопреки обычному, за последние годы сложившемуся распорядку. Он напишет рассказ именно сегодня – и начнет и кончит.
– Да, я напишу рассказ сегодня.
Пока он брился, хорошее расположение духа не покидало его. Взглянув в зеркало на гладкие щеки и тщательно причесанные волосы, он показался себе моложе, бодрее. Он сам сервировал себе завтрак. Съел большой сочный персик, с удовольствием выпил кофе, а закусил холодным, кисловатым яблоком.
Вызов, который он сам себе бросил, возбуждал его все сильнее и сильнее. Сам факт, что он готов написать рассказ, подтверждал его веру в самого себя, в свой созидательный талант.
Написанные им до сих пор произведения прошли незаметно. Так случилось со сборником его юношеских рассказов, который не произвел на читателей никакого впечатления. Так незаметно прошел за ним и его единственный роман, который он сам не прочел ни разу со дня его опубликования. С тех пор писатель занимался больше сочинениями других писателей. Он сознавал, что чем больше читает произведения других писателей, тем больше теряет право считать писателем себя. А прозвище «писатель» прибавляют ему только потому, что нет более подходящего определения для его особы. Тем не менее он хранил твердую уверенность, которая частично опиралась на прежний опыт: стоит ему только решить, что он свободен, просто решить писать, и он откроет в себе какой-то кран, все без задержки начнет сыпаться, как из рога изобилия. То, что он написал так мало, а также незначительный интерес, который вызывали его произведения у читателей, не смогли лишить его уверенности в своем даровании.
«Сегодня не пойду в учреждение, позвоню и скажу, что хочу написать рассказ». На кончике его языка болталась первая строка стихотворения Саула Черниховского[5]5
Саул Черниховский (1873–1943) – крупный еврейский поэт, писавший на иврите.
[Закрыть] которое он когда-то так любил: «В этот день родится стих!» Правда, в данном случае должен родиться рассказ, но какая разница, главное, что родится!
Было уже половина десятого, но ему казалось, что только сейчас восходит заря на девственно-бледном восточном небе. Он вынул из шкафа выглаженную рубашку, надел новые носки и тщательно почистил брюки.
Итак, он готов идти, ибо, по совести говоря, он должен идти. С того дня как он стал самостоятельным, у него было заведено – вначале из-за обстоятельств, а затем в силу привычки – писать вне дома. И вообще вся его литературная деятельность, которой он когда-либо занимался, за исключением той, какая казалась ему слишком механической, проходила в общественных местах, в основном в кафе. Около полутора дюжин кафе в четырех-пяти городах родины и за границей он мог связать в памяти с определенными стихотворениями, рассказами или статьями. Поэтому ему не надо было принимать особое решение, чтобы направиться в кафе и там писать то, что он решил написать.
Он подошел к письменному столу – хотел достать несколько листов бумаги, – но бумаги не оказалось. Это не слишком ослабило его рвение, он только проверил, хватит ли заряда в его шариковой ручке. Убедившись, что ручка работает как следует, он уверенными шагами спустился по лестнице на улицу и повернул к ближайшей автобусной остановке. Ему-то, конечно, было ясно, что прежде всего он поедет к себе на работу. Забежит на одну или две минутки, ради нескольких мелочей, о которых все-таки необходимо позаботиться, и, конечно, воспользовавшись случаем, захватит бумагу. Немного. Для этого он сунул под мышку пустой портфель.
Автобус не заставил себя долго ждать. Другим пассажирам, видимо, нужен был не этот номер, они остались. Он один вошел в полупустой автобус. На следующей остановке даже освободилось место справа, где солнце не припекает в утренние часы. Он уселся и, наслаждаясь красотой улиц, решил, что жара в последние дни спала, что люди одеваются более тщательно и что дети, идущие на берег моря, шумят меньше обычного.
«Может быть, они стали более сдержанными потому, что послезавтра начинается учебный год?» – мысленно пошутил он.
Он вспомнил, что послезавтра его старший сын впервые пойдет в школу и что он обещал купить ему ранец и до сих пор не купил. «Завтра вместе с ним отправимся и купим», – поспешил он успокоить угрызения совести. Он надеялся увидеть эвкалиптовую аллею, ему хотелось вдохнуть тяжелый, густой запах набухших и переполненных соком, искусанных пчелами плодов сикоморы.
Он вспомнил начало учебного года в пятом классе гимназии несколько лет… о, это было уже двадцать пять лет тому назад, когда в класс впервые вошел покойный учитель, памяти которого посвящался предстоящий сборник. Учитель был низкорослый, в очках и усатый. Он вкатился как мяч, полный огня и скептицизма, простоты и лукавства, с сияющим лицом и мягким сердцем и с какой-то угрюмой жизнерадостностью. Это было, конечно, более позднее заключение, к которому писатель пришел не скоро, но он считал, что эта характеристика самая удачная.
«Двадцать пять лет!» – подумал писатель, выходя из автобуса и направляясь к первому же попавшемуся ему на пути продавцу газет. Ему все-таки хотелось знать, что делается на свете. Но газеты, которую он обычно читал, у продавца уже не было, сегодня он запоздал. Тогда он перешел на теневую сторону и подошел к киоску. Здесь он получил нужную газету и, замедлив шаги, стал просматривать все заголовки.
С центральной улицы он повернул налево, в свое учреждение. Он обратил внимание, что жалюзи наполовину спущены, это из-за солнца. Он поздоровался с товарищами, поручил машинистке что-то перепечатать, дал мальчишке-посыльному какое-то поручение – на самом деле его следовало дать еще вчера – и попросил побольше бумаги в одну четверть листа. Он взял бумагу, положил ее в портфель вместе с газетой и сказал, что уходит. Сегодня он, видимо, не вернется.
Когда он уже собирался уйти, зазвонил телефон. Его попросили взять трубку. Он хотел сказать, что его уже нет, но не успел. Выбора не оставалось. Он взял трубку и услышал, как на другом конце провода с ним говорят на хорошем английском языке. По совести говоря, писателю следовало бы помнить, что он условился сегодня встретиться с литературным агентом, который завтра улетает в Лондон. Не подлежит сомнению, что до отъезда им надо увидеться.
– Может быть, встретимся вечером?
– Можно, конечно, и вечером.
– Превосходно! Жена будет рада вас видеть.
– Ну, скажем, часиков в восемь.
– Прекрасно!
– Если так, до свидания, в восемь часов у нас дома. Вы ведь помните адрес? Итак, всего хорошего!
Промежуток свободного времени, который рисовался в его воображении с утра до полуночи, а если бы он захотел, и до утренней зари, теперь все уменьшался. Первое предчувствие заставило его вздрогнуть: по-видимому, задуманную сегодня работу сделать не придется… Но он не сдался: «Нет, сделаю, наперекор всему…»
Он застегнул портфель. На ходу бросил «до свидания» своим товарищам по работе и направился к табачному ларьку на центральной улице. Ясно, что он не должен забывать о таких мелочах. В его кисете остались лишь сухие крошки, их недостаточно, чтобы набить даже одну трубку.
«Действительно, зачем ему создавать лишнюю помеху, которая может стать причиной перерыва в плавном течении его мыслей? Времени и так в обрез. Необходимо его использовать как можно лучше».
– С добрым утром, господин Биншток… Мне один пакетик моей любимой смеси. Да, да, того табака, который я обычно беру, и коробку спичек… Что? Хорошо, дайте мне, пожалуйста, еще прочищалок для трубки… Что, господин Биншток? А, цензовый налог? О, да, я не стану удивляться, если после выборов снова повысят налог на табак. Большое спасибо. До свидания, господин Биншток, до свидания…
«Вот оно… Начинает припекать, правда, не так, как вчера или позавчера. Но теперь – к делу. В кафе. Конечно, „Фаянс“ в этот час не подходит. Надо что-то более близкое к морю и менее шумливое. В „Монике“ теперь, наверно, бабский балаган, а в „Щегленке“ слишком много унылых деловых людей… Но перестань ты, наконец, рассуждать здесь, посреди улицы. У тебя было много времени на раздумье. Может быть, лучше всего прыгнуть в автобус и проехать три-четыре остановки в сторону моря? И в автобусе принять решение. Ну, конечно. Подыми немного ногу, прыгни и не зевай. Великолепно! Каждая сбереженная минута – это одна написанная строка. Спокойно! На удар, который ты получил по лодыжке, не реагируй. В спор не ввязывайся. Поблагодари за вежливость этого змееныша, который просит у тебя прощения… Клянусь жизнью, быть джентльменом нет времени… Пот экономит кровь, вежливость – время… О, какой он несчастный, этот пассажир, даже не знает иврит… Улыбнись туристу. Но довольно. Ты с успехом уже можешь выйти. Нажми звонок. Не надейся, что другие сделают это для тебя. А теперь налево. Направление: море. Ось движения: с востока на запад. Какой прохладный ветер!»
А вот «Тырца». Этот ресторан переполнен, как в старые времена, в предобеденное время. Так или иначе, столики здесь маленькие. Вообще что-то ужасное творится во всех кафе за последние годы, столики стали величиной с булавочную головку, чувствуется настойчивое стремление лишить тебя ощущения комфорта и приятности, погасить всякое желание сидеть здесь долго… Ладно, не важно. Сюда мы не зайдем…
Гостиница «Балдахин» – маленькая, похожая на семейный пансионат. Может быть, стоило бы попросту снять здесь комнату на день? Что за странная идея?!.. А почему бы нет? Закрыться на весь день и на всю ночь, побыть совсем одному, без соседей и без телефона, а утром выйти, расплатиться и знать, что все в порядке: рассказ написан. Осталось только пробежаться по рукописи, кое-что подправить, кое-что переставить и послезавтра отдать рукопись в типографию. Ну как?
А не зайти ли вот сюда, где когда-то, когда еще в стране не было порядка, находилось кафе «Штраус»? Здесь музыка была и во время чаепития, вечером же играл целый оркестр, а по субботам устраивались концерты. Теперь, говорят, здесь организовано что-то более целесообразное, более положительное, даже более культурное – клуб для интеллигентов, которые нуждаются в попечении, клуб, который предоставляет товарищеские услуги без всякой дискриминации и по общедоступным ценам. Пожалуй, это подходящая идея. Может быть, этот клуб – действительно самое подходящее место. Ведь в конце концов все шары попадают в лузы.
Когда писатель вошел в клуб «Все и вся», он уже предвкушал облегчение от кондиционированного воздуха. Ему почему-то казалось, что в клубе воздух должен быть обязательно кондиционированным. Но его ожидало разочарование. Правда, здесь были какие-то вентиляционные приспособления, но они были выключены, по-видимому, электроэнергию экономили, да и посетителей было немного. На окнах жалюзи были спущены. В углу маленькой сцены стоял громадный рояль, на стенах висели акварели в рамках, пять-шесть посетителей сидели за сиротливыми столиками, перелистывая газеты. Но, несмотря на все это, пустота громадной залы отдавала основательной, пастеризованной скукой. Писатель пал духом, но все же не захотел сдаться сразу. Он направился к окну и поднял жалюзи, словно находился у себя дома. На мгновение его обдало ветерком с моря, близость к которому вдруг показалась ему необычной. Затем он уселся в плетеное кресло у столика, почти у самого окна. Напротив него сидел старик, который, казалось, состоял из одних протезов; опираясь на спинку кресла, он читал книгу. Старик снял пенсне и на мгновение вперил удивленный и пытливый взгляд в нашего писателя. И, судя по тому, как он приподнял брови, можно было заключить, что эта птица ему не известна. Писатель достал газету и начал неспеша читать. Надо же ведь полностью удовлетворить все те желания, которые могут возникнуть и отвлечь его перо, когда оно наберет скорость и будет скользить по листам бумаги. Поэтому лучше ознакомиться с последними известиями до того, как он начнет писать. Странно только то, что никто не подходит к его столику, никто не принимает заказа. Кстати, из кухни доносится знакомый запах готовой пищи.
Морской ветер приятен, но запах пищи доставляет еще большее удовольствие. Над всем же царит скука!
Берлин! Что наконец станет с Берлином, черт возьми! На одно мгновение он дал волю своей богатой фантазии и прикинул в уме, что, может быть, это, в конце концов, последнее лето не только в его жизни, но и в жизни всех людей. А если так, то его дорогой и добрый учитель (мир его праху!) потерял не больше двух лет жизни, и в некотором отношении его смерть, можно сказать, в несколько раз лучше той, которая уготована в ближайшие месяцы всем живущим на земле.
«Но, кажется, на одном столике я вижу рюмку с недопитым вином. Значит, здесь все-таки подают. Конечно, официанты себя не хотят затруднять и в эти часы выглядывают в зал раз в полчаса. Но, если мне повезет, эти полчаса уже скоро пройдут. Правда, я не очень-то хочу пить, тем более что меня здесь не ждет какой-то особый напиток. И есть еще не хочется, и еда пока не готова… А как все-таки результаты подсчета голосов среди солдат могут повлиять на окончательные итоги? Нет, тут никакого сюрприза не будет, но вопрос с Берлином…»
«Черт знает что, в затылок дует ветер, а лоб покрыт испариной… А официанта пока не видно… Удивительно, как физиономия мальчугана, изображенного на объявлении о пожаре, похожа на моего малыша… Если мне еще несколько минут ничего не подадут, я уйду восвояси. Что они думают, черт возьми! Я уже и пить захотел! Как тут жарко!.. Нет, тут, конечно, я ничего не успею сделать. Правда, оркестр для вдохновения мне не нужен, но, с другой стороны, здесь и в самом деле неблагоприятная атмосфера…»
«Щекотливый это вопрос – об атмосфере», – подумал писатель, после того как уже ушел из кафе. Особенно если у тебя нет привычки писать, а ты испытываешь в этом необходимость… И как ее определишь? Потребность в кондиционированном воздухе? Это все равно что после продолжительной болезни человек наконец выздоровел и захотел принять ванну. Он, вероятно, особенно тщательно регулирует температуру воды: то немного завинтит кран с горячей водой, то чуть-чуть больше приоткроет холодную… «Ах, как прекрасно море! Лето снова прошло, а я даже еще ни разу не купался. Почему?.. Почему, почему!.. Тротуар – место для прогулки, но сколько лет прошло с тех пор, как я прохаживался по нему просто так, невзначай, в какое-нибудь обыкновенное утро… Вскоре все начнется сначала, с детьми. Дети – это наше второе детство… Да, мы уже это слышали. Ты так говорил два, три, четыре года тому назад, с момента рождения детей».
«Где же все-таки устроиться? У Штиглица? К черту! Это уж пахнет ностальгией. Зайду в любое, какое попадется по пути. Как, например, называется это? „Рококо“? В вечерние часы, по-видимому, чей-то клуб, но днем место довольно подозрительное. Но, позволь, тебе-то не все равно? Изволь же садиться и писать! Если сию минуту ты не начнешь писать, можешь проститься с заданием, и тогда…»
– Для меня? Что для меня? Сок грейпфрута, пожалуйста.
«Да, так что „и тогда“?..»
«Первым делом, ты нарушаешь свое обещание, чуть ли не обет».
«Но это уже слишком сильно!..»
«Может быть, но бьет в цель… Этот сборник выйдет в честь того, кто, в конце концов, был для тебя всего-навсего учителем и воспитателем в течение двух-трех лет, но если ты, именно ты, будешь в нем отсутствовать, в этом найдут что-то… Более того, если вдуматься, то этим самым покойный как бы принесет определенную жертву тебе, так сказать, посмертно…»
«Ладно. Минуту спокойствия. Дайте, пожалуйста, мне допить этот раствор, который мне здесь преподнесли, и набить трубку… новым табаком… И немного насладиться морем и жгучим солнцем, которое вскоре доберется и сюда…»
«Мне бы хотелось увидеть, как ты хотя бы раскладываешь бумагу на столе!»
«Все по порядку, по порядку! Не надо нервничать. Хотя… А сколько сейчас времени? Сорок минут первого? Ого! Если я действительно теперь не начну, тогда уж никакой надежды не будет. Собственно, один день, конечно, для рассказа вообще маловато… Ведь надо начать и кончить».
«Друг мой, я хочу видеть все же, когда ты начнешь! Оставь ты пока конец. Конец позаботится о себе сам».
«Хорошо. Но зачем волноваться?! Вот, видишь, начинаю… Но, позволь, ведь у меня до сих пор нет заглавия! У тебя ведь тоже нет? Да, да, простого заглавия. Над каждым рассказом, над любым стихотворением есть сверху, как правило, заглавие! Не правда ли? Итак, надо начать с того, чтобы поставить заглавие. Итак, решено! Первое, что я напишу на этом белом листе, будет заглавие! Но, может быть, у тебя есть заглавие?»
Пламя зажигалки уверенно охватило в трубке медовые и смуглые табачные локоны. Писатель вдохнул дым грудью и невзначай потянул в себя больше, чем обычно. Цепь кашля заставила задрожать его туловище, глаза писателя увлажнились. Он вынул из кармана платок и провел им по лицу. Затем нажал на свою шариковую ручку и положил ее на лист бумаги, который лежал на выцветшей, ощипанной скатерти, покрывающей маленький хилый столик. Ручка лежала удобно, он был готов в любую минуту взять ее и вывести на бумаге заглавие рассказа, как только оно придет ему в голову. Он смотрел прямо перед собой на перила, отгораживащие место для гуляния, и на небольшую крышу спасательной будки, которая стояла на песке по ту сторону перил, и на пенный гребень морской волны, постепенно выползающей и разбивающейся о берег. Он смотрел на тех, кто уже выкупался и выходил из воды, и на оборванцев, которые прогуливались здесь точно так же, как гуляли они в эти часы двадцать, двадцать пять и тридцать лет назад.
На мгновение ему показалось, что это очень утешительная мысль о непрерывности явлений, но вскоре он испугался, что его память способна настолько пятиться назад. Ведь это уже такой отрезок времени, который превышает тот, что остался ему еще провести под этим небом, даже если не учитывать возможности радикальных происшествий типа «Берлин», и если он пройдет столь же быстро, как и тот, что уже прошел, ради чего же тогда…
Тут его взор привлекла красивая молодая девушка. Она вела породистого, мускулистого, высоконогого добермана, который тянул ее за собой вниз к ступеням, спускающимся к берегу. Девушка была одета в легкую матросскую рубаху, короткие красные штаны, на шее у нее было полотенце. Ее каштановые тонкие волосы спускались до плеч. Ей можно было дать лет шестнадцать – она была еще худощава и невысока. Шла она уверенной пружинистой походкой. Кожа у нее была смуглая, с ровным загаром. Писатель смотрел на девушку сквозь темные очки, пока она не спустилась со своей собакой к самому морю. Почему-то в него вошло ощущение, будто его рука срывает цветок. Ему вспомнилась одна шестнадцатилетняя девушка, с которой он встретился много лет назад. Но она ничем не походила на эту, что только что здесь прошла и чье лицо уже виднелось смутно. Неожиданно на память стали приходить разные вещи. Вспомнился барак к северу от «Красного дома», в котором жили юноши из «Зевулун»[6]6
Зевулун – мореходное училище для юношей.
[Закрыть], и тир с высоким полом из дранки, где царила солоноватая тишина, продавцов кукурузы и мороженого, мусульманское кладбище на склоне холма, белые памятники и благоухание той девушки в ту ночь под высоким, очень высоким небом, усыпанным звездами, и глухой рокот моря.
Он не мог объяснить, почему он вспомнил все эти видения, и не знал, как это все продвинет вперед его рассказ или поможет найти для него название. Но он уже твердо знал, что сегодня не напишет ничего, и дело со сборником, если говорить об его участии, надо считать законченным. Он продолжал смотреть прямо перед собой и покорно ждал приближения солнца, которое беззвучным кошачьим шагом подкрадывалось к затененному месту, где он сидел. И он заведомо уже отдавался его знойной силе, впитывал в себя солнечную эллинскую музыку, которая весело пробивалась из громкоговорителя (пела прекрасная Малина Маркури), неумолчный шум моря, его голубые и зеленые волны, дымок, вьющийся из корабельной трубы там, вдали, на горизонте, с интересом наблюдал за усталыми скучающими проститутками, заносчивыми стройными молодчиками, гуляющими у берега и уже изнывающими от разгоревшейся страсти. Он знал, что сейчас все его чувства заострены и восприимчивы до предела, и спасительная бодрящая уверенность пронизывала его с головы до пят. Именно сейчас, в эти минуты, он вдруг почувствовал себя настоящим писателем, более достойным того, кем он был даже в те непродолжительные периоды своей жизни, когда он был еще занят «серьезным» писанием. Он уже покорился мысли, что сегодня ничего здесь не напишет и почти готов был признаться, что вообще уже больше ничего не напишет. Пусть, лишь бы он смог еще вот так смотреть прямо в лицо сильной природе, всему могущественному миру, меняющейся жизни. Он чувствовал, как все это клокочет в нем, как стремится вырваться из него наружу и как он сам, будто уже не он, а частица того, что рвет и мечет, что измельчается в пылинки и ежеминутно изменяется…
Когда он уверенной рукой написал на листе бумаги одно слово «Проза», он уже был целиком облит солнцем.