355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хуан Карлос Онетти » Манящая бездна ада. Повести и рассказы » Текст книги (страница 4)
Манящая бездна ада. Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:03

Текст книги "Манящая бездна ада. Повести и рассказы"


Автор книги: Хуан Карлос Онетти



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)

Добро пожаловать, Боб!
© Перевод. Раиса Линцер

Да, ясно, с каждым днем он будет становиться все старее, уходить все дальше от тех времен, когда его звали Боб, и русая прядь падала ему на висок, и блестели глаза, и улыбка озаряла лицо, – от тех времен, когда он входил в комнату, и, негромко поздоровавшись или слегка помахав рукой где-то возле уха, усаживался под лампой, рядом с роялем, и принимался за книгу или просто сидел, задумчивый и отрешенный, и битый час не сводил с нас взгляда, не меняя выражения лица и лишь изредка шевеля пальцами, чтобы поднести к губам сигарету или стряхнуть пепел с лацкана светлого пиджака.

Так же далек он теперь – когда зовется Роберто, напивается чем попало и кашляет, прикрывая рот грязной рукой, – от того Боба, который пил не больше двух стаканов пива даже в самые длинные вечера и сидел за столиком клубного бара, сложив перед собой кучкой монеты по десять сентаво для проигрывателя. Почти всегда в одиночестве, он слушал джаз с мечтательным, счастливым бледным лицом, едва кивая в знак приветствия, когда я проходил мимо, но следя за мной глазами все время, пока я оставался в баре, – все время, пока я мог выносить взгляд этих голубых глаз, без слов выражавший глубочайшее презрение и легкую насмешку. А по субботам он приходил с каким-нибудь мальчишкой, столь же возмутительно молодым, как он сам, и они рассуждали о сольных партиях, валторнах и хорах или же о прекрасном городе, который построит Боб на побережье, когда станет архитектором. Завидев меня, он прерывал беседу, чтобы небрежно кивнуть мне, и уже не сводил с меня глаз, лишь изредка роняя слова или улыбаясь уголком рта своему другу, который в конце концов тоже начинал смотреть на меня, своим молчанием подчеркивая презрение и насмешку.

Иногда я чувствовал себя достаточно сильным и пытался сам смотреть на него: опершись подбородком на руку, я покуривал, пуская дым поверх своей рюмки, и смотрел на него, не моргая, не пытаясь отвлечь его внимание от моего лица, холодного и немного печального. В те времена Боб очень походил на Инес; и я мог наблюдать ее черты в его лице, глядя через весь клубный зал, и, возможно, иными вечерами я смотрел на него так, словно смотрел на нее. Но почти всегда я предпочитал забыть о глазах Боба; я усаживался спиной к нему и поглядывал на тех, кто разговаривал за моим столиком, поглядывал в грустном молчании, желая внушить ему, что есть во мне и другие черты, кроме тех, по которым он судил меня, нечто близкое ему самому. Иногда же я подкреплялся несколькими рюмками и, думая: «Ну-ка, милый Боб, поди расскажи об этом своей сестренке», гладил руки сидевших за моим столиком девушек или же развивал какие-нибудь циничные теории, а они хохотали, и Боб все это слышал.

Но что бы я ни вытворял, ни поведение, ни взгляд Боба нисколько не менялись. Упоминаю об этом лишь в доказательство того, что он замечал мое кривляние в баре. Однажды вечером я поджидал Инес у них в гостиной, стоя у рояля, когда неожиданно вошел Боб. Плащ его был застегнут на все пуговицы, руки засунуты в карманы. Он поздоровался, кивнув головой, потом огляделся вокруг и прошелся по комнате с таким видом, будто меня не существует, будто своим кивком он уничтожил меня начисто; я смотрел, как он ходит взад и вперед мимо стола, топча ковер желтыми туфлями на каучуковой подошве. Он потрогал пальцем цветок, присел на край стола и закурил, глядя на цветочную вазу, повернувшись ко мне своим четким профилем, слегка наклонив голову, в небрежно-задумчивой позе. Нечаянно – я стоял, прислонившись к роялю, – я задел левой рукой басовую клавишу, но вышел из положения, нажав ее еще раз, и стал повторять тот же звук каждые три секунды, не сводя глаз с Боба.

Я испытывал к нему ненависть и какое-то унизительное почтение и продолжал с трусливой яростью бить по клавише в окружавшей нас тишине, пока внезапно не увидел всю эту сцену со стороны, как бы взирая на нее с верхней ступени лестницы или с порога двери: увидел его, Боба, безмолвного, отрешенного, а над ним колебание уходящей вверх тонкой струйки дыма; увидел и самого себя, высокого и неподвижного, отчасти торжественного, отчасти смешного, в полутемной комнате, каждые три секунды упорно бьющего указательным пальцем по басовой клавише. И я подумал, что повторяю этот звук не из пустой бравады, нет, я взывал к нему; эта глубокая басовая нота, которую снова и снова возрождал мой палец, едва замирала последняя вибрация, была тем наконец найденным, единственным словом, которым я мог молить его безжалостную юность о снисхождении и понимании. Он сидел не шелохнувшись, пока Инес не хлопнула наверху дверью спальни, собираясь спуститься ко мне. Тогда Боб встал и, лениво подойдя к хвосту рояля, облокотился на крышку, взглянул на меня и спросил с очаровательной улыбкой:

– Ну как, этот вечер будет вечером молока или виски? Порывом к спасению или прыжком в бездну?

Я не мог ему ничего ответить, не мог разбить ему кулаком физиономию; я перестал стучать по клавише и медленно убрал руку с рояля. Инес спустилась уже до середины лестницы, когда он, уходя, бросил мне:

– Ладно, возможно, вы импровизируете.

Поединок наш продолжался три или четыре месяца, но я не мог отказаться от вечерних посещений клуба – насколько помню, в то время проходил чемпионат по теннису, – потому что стоило мне не появляться там некоторое время, как Боб встречал мое возвращение еще более презрительным и насмешливым взглядом и с довольной гримасой откидывался в кресле.

Настал момент, когда я мог думать только о том, чтобы жениться на Инес как можно скорее, и тут Боб и его тактика изменились. Не знаю, как он догадался о моем стремлении жениться на его сестре и о той страсти, с какой хотел я это стремление осуществить. В этом стремлении моя любовь уничтожила прошлое, оборвала все связи с настоящим. Я больше не обращал внимания на Боба, хотя несколько позже мне вдруг пришло на ум, что он очень изменился за последнее время, и однажды я замер на перекрестке, проклиная Боба сквозь зубы, припоминая, что теперь на его лице отражалась не насмешка, а серьезная мысль и напряженный расчет, – так смотрит человек на грозящую опасность или сложную задачу, стараясь оценить возникшее впереди препятствие и соразмерить с ним свои силы. Но скоро я перестал придавать этому значение и даже стал думать, что на неподвижном, застывшем лице Боба отражается понимание моей подлинной сущности – той далекой, ушедшей в прошлое чистоты, которую мое страстное стремление жениться на Инес извлекло из-под груза лет и событий, чтобы сблизить меня с ним.

Потом я понял, что все время жду встречи, но понял я это, лишь когда Боб, войдя в клуб, присел за столик, где, кроме меня, никого не было, и знаком отпустил официанта. Я выжидал, разглядывая его, – он был очень похож на нее, особенно когда хмурил брови; и кончик носа у него, как у Инес, слегка сплющивался, когда он говорил.

– Вы на Инес не женитесь, – произнес он наконец.

Я взглянул на него, улыбнулся и стал смотреть в сторону.

– Нет, вы не женитесь на ней. Такое дело всегда можно расстроить, если кто-нибудь по-настоящему решил помешать ему.

Я снова усмехнулся.

– Несколько лет назад, – сказал я, – я очень хотел жениться на Инес. Но теперь мне от этого ни тепло ни холодно. Все же я могу выслушать вас, если вам угодно объяснить…

Он поднял голову и взглянул на меня, не произнося ни слова. Очевидно, ответ был у него наготове, и он ждал, пока я закончу свой вопрос.

– …если вам угодно объяснить мне, почему вы не хотите, чтобы я женился на ней? – медленно спросил я и откинулся назад, опершись спиной о стену. В тот же миг я понял, что никогда не подозревал, как и с какой беспощадностью он ненавидит меня. Он был смертельно бледен, улыбка змеилась на его сжатых губах.

– Это можно было бы изложить по пунктам, – проговорил он, – и для этого не хватило бы вечера. Но можно сказать и в двух-трех словах. Вы не женитесь на ней, потому что вы старик, а она молодая. Не знаю, сколько вам лет, тридцать, сорок, это неважно. Но вы уже человек сложившийся, то есть разложившийся, как все люди в вашем возрасте, кроме выдающихся.

Он пососал погасшую сигарету, посмотрел на улицу, потом снова повернулся ко мне; я по-прежнему сидел, опираясь затылком о стену, и ждал.

– Разумеется, у вас есть свои основания считать себя человеком выдающимся. Полагать, что вы многое спасли от крушения. Но все это неправда.

Я закурил, повернувшись к нему профилем; он вызывал во мне тревогу, но я ему не верил; он возбуждал во мне холодную ненависть, но теперь, когда я осознал свое стремление жениться на Инес, я был уверен, что никто не заставит меня усомниться в себе. Нет, мы сидели за одним столиком, и я был так же чист и молод, как он.

– Вы можете ошибаться, – сказал я. – Извольте назвать, что же, по-вашему, разложилось во мне…

– Нет, нет, – поспешно возразил он, – не такой уж я младенец. В эту игру я не играю. Вы эгоист, в вашей чувственности есть что-то грязное. Вы привязаны к пустякам, и пустяки эти вас принижают. Вы никуда не стремитесь, ничего по-настоящему не хотите. Все дело в этом, и больше ни в чем: вы старик, а она молодая. Я даже думать о ней не должен, сидя рядом с вами. И вы еще притязаете…

Но и теперь я не мог разбить ему физиономию и, решив не обращать внимания на его выходки, пошел к проигрывателю, нажал какую-то кнопку и опустил монету. Не торопясь вернулся на место и стал слушать. Полилась негромкая музыка; кто-то тихонько, медленно напевал. Рядом со мной Боб говорил о том, что даже он, даже такой, как он, недостоин смотреть Инес в глаза. «Бедный мальчик», – подумал я, любуясь им. А он все говорил, и, по его словам, самое отвратительное в так называемой старости то, что ведет к разложению и что, пожалуй, и есть символ разложения, – это привычка мыслить готовыми формулами, объединять всех женщин под словом «женщина», бесцеремонно подгонять их под одну мерку, лишь бы они отвечали формуле, выработанной на основании жалкого опыта. «Но, – сказал он еще, – выражение „опыт“ тоже неточно. Никакого опыта не было, только привычка и повторение, избитые слова, которыми обозначают понятия и вещи и тем самым как бы создают их».

Вот приблизительно что он говорил мне. А я сидел и думал втихомолку, упадет ли он замертво или убьет меня на месте, если я расскажу ему, какие картины возникали в моем воображении в то время, когда он говорил, что даже он, бедный мальчик, недостоин коснуться Инес кончиком пальца, поцеловать край ее платья или следы ее ног и тому подобное. После недолгого молчания – музыка кончилась, в проигрывателе погасли огни, и тишина стала еще глубже – Боб произнес: «Только и всего», – и удалился обычной своей уверенной походкой, ни торопливой, ни медлительной.

Если этим вечером в лице Боба мне чудились черты Инес, если в иной момент фамильное сходство, проявляясь в каком-нибудь движении, показывало мне Инес вместо Боба, то надо сказать, что этим вечером я видел ее в последний раз. Правда, через два дня мы были вместе на обычном вечернем свидании, и еще раз – в полдень, когда я вызвал ее, движимый отчаянием, ни на что не надеясь, заранее зная, что и мои слова, и мое присутствие – все бесполезно, что мои докучные мольбы умрут, рассеются, как не бывали, в бескрайнем голубом небе, среди мирной зеленой листвы в разгар прекраснейшего времени года.

Хотя облик Инес, мимолетно возникавший тем вечером в чертах Боба, отвергал меня, дышал враждой, все же в нем чувствовалась горячность и искренность любимой девушки. Но как было говорить с Инес, прикасаться к ней, убеждать ее, столкнувшись на последних наших свиданиях с этой вялой равнодушной женщиной? Как узнать и даже вспомнить Инес, глядя на высокую женщину, оцепенело застывшую в креслах у нее дома или на скамейке в парке, одинаково и неизменно оцепенелую в два разных дня, в двух разных местах; женщину с напряженно вытянутой шеей, неподвижными глазами, сжатым намертво ртом и сложенными на коленях руками. Я смотрел на нее и видел, что все это означает: «нет»; я понимал, что даже воздух вокруг нее означает: «нет».

Я так никогда и не узнал, какую историю выбрал Боб, чтобы добиться своего; но, во всяком случае, я уверен, что он не солгал: ничто тогда – даже Инес – не могло заставить его солгать. Больше я не видел ни Инес, ни этой ее пустой, одеревенелой оболочки; слышал, что она вышла замуж и уехала из Буэнос-Айреса. В те времена, терзаемый ненавистью и страданием, я часто представлял себе, как Боб мысленно рассматривает мои поступки и выбирает подлинное событие или сочетание событий, способное убить меня в глазах Инес и убить ее для меня.

Вот уже скоро год, как я вижу Боба почти ежедневно в одном и том же кафе, в окружении одних и тех же людей. Когда нас представили друг другу – теперь его звали Роберто, – я понял, что прошлое не знает времени и вчерашний день недалек от любого дни десятилетней давности. Лицо Боба еще хранило полустершийся отпечаток облика Инес, а какое-то движение губ сразу вызвало в моей памяти ее стройную удлиненную фигуру, ее легкую непринужденную походку, и те же неизменные голубые глаза вдруг глянули на меня из-под упавших на лоб волос, небрежно стянутых красной лентой. Далекая, утраченная навеки, она все же возникала передо мной, живая и невредимая, ни на кого не похожая, верная своей сущности. Но нелегко было, изучая лицо, слова и жесты Роберто, докопаться до прежнего Боба и снова возненавидеть его. В день первой встречи я долгие часы ждал, пока он останется один или выйдет на улицу, чтобы поговорить с ним и избить его. Я сидел спокойно и молча, поглядывал на его отражение в блистающих окнах кафе или вспоминал Инес и злорадно составлял оскорбительные фразы, предвкушая мирный тон, которым произнесу их, выбирая место на его теле, куда нанесу первый удар. Но вечером он ушел в сопровождении троих друзей, и я решил выждать, как выжидал он много лет назад благоприятного момента, пока он окажется один.

Когда я снова встретился с ним, когда между нами завязалась эта неожиданная дружба, которая, надеюсь, теперь уже не прервется, я оставил мысль о каком бы то ни было нападении. Я твердо решил, что никогда не заговорю с ним ни об Инес, ни о прошлом и молча сохраню все живым в глубине души. Так я и поступал, почти каждый вечер проводя с Роберто и знакомыми завсегдатаями кафе. Моя ненависть не остынет, не ослабеет, пока я смогу видеть и слушать Роберто; никто не знает о моем отмщении, но, ярясь и наслаждаясь, я воздаю его изо дня в день. Я разговариваю с Роберто, курю, пью кофе. И все время думаю о Бобе, о его чистоте, его вере, о былых его дерзких замыслах. Думаю о Бобе, который любил музыку; о Бобе, который мечтал облагородить человеческую жизнь, построив для миллионов жителей город ослепительной красоты на речном побережье; о Бобе, который никогда не мог солгать; о Бобе, который провозглашал борьбу молодых против стариков; о Бобе – владыке будущего и мира. Я обдумывал все это подробно, неторопливо, сидя напротив человека с грязными от табака пальцами, по имени Роберто, который ведет жалкую жизнь, работая в какой-то вонючей конторе, женат на толстомясой бабе и говорит о ней «моя сеньора»; человека, который проводит долгие воскресные вечера, развалившись в креслах кафе, изучая газеты и играя по телефону на бегах.

Ни одну женщину никто не любил с такой силой, как любил я его падение, его бесповоротный уход в грязную трясину жизни. Никакие восторги любви не могут сравниться с моим восторгом перед его мимолетными порывами, беспочвенными проектами, которые порой нашептывал ему далекий неузнаваемый Боб: по ним можно было точно измерить, до какой глубины скатился он навсегда.

Не знаю, приветствовал ли я когда-нибудь в прошлом Инес с такой радостью и любовью, с какой приветствую теперь каждый день Боба в мрачном зловонном мире взрослых. Добро пожаловать! Он здесь еще недавний пришелец и порой страдает приступами ностальгии. Мне случается видеть, как он льет пьяные слезы и, ругая себя, дает клятвы любой ценой вернуться к тем дням, когда он был Бобом. Могу заверить, что в подобные минуты мое сердце заливают волны любви, и оно становится подобно отзывчивому нежному сердцу матери. В глубине души я знаю, что никогда он не уйдет, потому что идти ему некуда; но я проявляю деликатность и терпение, я стараюсь поддержать его. Вместо горсти родной земли, или фотографий улиц и памятников, или песен, которые привозят с собой иммигранты, я дарю ему гордые замыслы, надежды, грядущие дни, овеянные дыханием и светом страны молодости, которую он недавно покинул. И он принимает все; вначале возражает – лишь затем, чтобы я повторил свои посулы, – но в конце концов говорит «да» и улыбается, веря, что настанет день, и он вернется в мир юного Боба, а сам увязает в трясине своих тридцати лет, барахтаясь без усилия и досады среди трупов былых честолюбивых стремлений, среди изувеченных грез, бездумно растоптанных тысячами чужих ног.

Возвращение на юг
© Перевод. Нина Матяш

Оскар сидел за дальним столиком кафе, и перед глазами его неотступно стояло бледное лицо дяди Орасио на каталке; лицо, где, казалось, застыло – теперь уже навечно – выражение легкого вежливого интереса, неизменно появлявшееся, когда речь заходила о жителях южных районов Буэнос-Айреса или о чем-то, связанном с этой частью города, ставшей после карнавала 1938 года для дяди Орасио чужой, как территория другого государства, граница которого проходила по улице Ривадавия. В таких случаях он приподнимал брови и едва заметно улыбался, дожидаясь, пока тема иссякнет. Но и в застывших чертах невозможно было найти ответ на вопрос, как и для чего ненависть и презрение искажали в представлении дяди Орасио юг города и тех, кто там жил, какими они рисовались его воображению, или – возможно, кроме этого ничего и не было – в какие тона окрашивали ненависть и презрение дяди Орасио юг столицы.

В первую субботу карнавала 1938 года дядя Орасио и Перла после обеда решили пройтись по Бельграно; выйдя из дому, они под руку медленно направились к улицам Такуари и Пьедрас. Оскар знал, что потом они заглянули выпить пива в одно немецкое кафе, где проговорили весь вечер и засиделись за полночь. Когда они вернулись, Перла бесцельно побродила по дому, напевая мелодию Альбениса, и почти сразу же легла спать, а дядя Орасио еще немного посидел у стола, за которым занимался Оскар. Он выглядел усталым и отстегнул воротничок рубашки; засунув большой палец в карман жилета, дядя Орасио перебирал цепочку часов, задумчиво разглядывал стол и время от времени рассеянно спрашивал о чем-нибудь. Оскар видел, как дядя Орасио еле заметно улыбнулся, а потом поднялся, немного постоял, широко расставив ноги, и тихо засмеялся, встряхнув головой. Затем он вздохнул, еще раз поинтересовался учебниками и экзаменами и отправился в спальню.

В воскресенье дядя Орасио и Перла не выходили; небрежно одетые, весь день они молча слонялись по душному дому, устраивались в полутемных прохладных уголках, и их присутствие выдавал лишь шелест толстых утренних газет, журналов и старых потрепанных книг. Когда ближе к вечеру Оскар уходил, дядя Орасио сидел за письменным столом и капал себе лекарство. «Она хочет уйти, а он не хочет удерживать ее, показывая свое нездоровье, – подумал Оскар. – Или она хочет уйти, а он ищет способ удержать ее, молча давая понять, что плохо себя чувствует».

Понедельник карнавала дядя Орасио и Перла провели вместе и вне дома. Оскар увидел их только вечером, и казалось, все снова прекрасно. Довольный и несколько возбужденный, дядя Орасио много говорил, и на лбу у него выступали капельки пота, а когда он улыбался, появлялась одышка. Во вторник Оскар вернулся домой, на улицу Бельграно, только вечером; уже начинало темнеть. Дядя Орасио сидел около окна – рубашка выбилась из брюк, в безвольно свесившейся руке болтаются очки, которые он держит за одну дужку, а на полу, возле босых ног, валяется газета. Они поздоровались, и на лице дяди Орасио Оскар не заметил ничего, кроме сонного выражения. Потом, обнаружив в столовой на скатерти, рядом со стаканом молока и бутербродом с ветчиной, которые ему всегда по вечерам оставляла Перла, написанное яркими синими чернилами письмо – расправленное, с отчетливыми следами сгибов, оно лежало на середине стола под вазой, – Оскар никак не мог связать все это с дядей Орасио: так мог вести себя совершенно незнакомый человек, но никак не его дядя. И все же молоко, бутерброд и письмо оставил на столе дядя Орасио – мужчина, который сидел у окна в соседней комнате. Не дожидаясь вопросов, он ставил Оскара в известность, что Перла ушла, попросив за все прощения, попросив забыть ее и пожелав им счастья; ушла, поскольку она имеет полное право жить своей жизнью. Больше они имя Перлы не упоминали. Когда Оскар на рассвете вернулся домой, письма на столе не было, а дядя Орасио все так же смотрел в окно на душную карнавальную ночь, и на лице его уже начало проступать то выражение добродушного отвращения, которое будет ему свойственно до самого конца.

Когда они жили на улице Бельграно, Вальтер, сын дяди Орасио, заходил к ним редко, но после того как они перебрались на Парана-и-Коррьентес, он стал появляться почти каждый вечер – слишком хорошо одетый, пахнущий одеколоном, с длинными, зачесанными назад негнущимися блестящими волосами. Сначала Оскар слышал, как Вальтер, громко стуча каблуками, идет по коридору, а затем видел его сработанное из обескровленного, потертого материала бледное лицо, которое было гораздо старше самого Вальтера, словно он одалживал лицо другому человеку и тот носил его в годы лишений, когда забывают о благородстве и расточают неуверенные фальшивые улыбки.

– Привет-как-дела, – скороговоркой произносило, возникнув над лампой, лицо, которое одно только и выделялось на фоне темной стены и черного костюма. Вальтер здоровался с дядей Орасио и, расхаживая между балконом и кроватью, начинал рассказывать о том, что происходит в театре или на радио, о том, сколько он думает заработать в этом сезоне, и о баснословных выигрышах на ипподроме Ла-Платы. На их глазах Вальтер возводил каркас собственной жизни, а склонившийся над книгами Оскар дополнял его незаживающими ссадинами, отвратительными типами и женщинами без шляп в длинных блеклых платьях, цвет которых навевает тоску; женщинами, которые судачат о чем-то за квадратными столиками, и слов их не разобрать из-за музыки – звуков аккордеона или трубы; или женщинами в махровых купальных халатах, которые собираются в часы послеобеденного отдыха в маленьком внутреннем дворике пансиона.

Именно благодаря Вальтеру по улице Ривадавия пролегла граница, которую они не переступали. У Вальтера не хватило духу сообщить эту новость, глядя старику в лицо, и поэтому, стоя за его спиной, он сказал, обращаясь к Оскару, завязывавшему перед зеркалом галстук:

– Я видел Перлу в кафе на Авениде. Ничего особенного она мне не рассказала, но у нее все в порядке.

Позже, спустя какое-то время, они узнали от Вальтера, что Перла ушла к гитаристу из испанского кафе, и в сознании Оскара воспоминание об этой женщине сделалось неотделимо от смуглого маслянистого лица ее возлюбленного. Дядя Орасио промолчал, и казалось, он просто не понял, что вечерами Перла бывает совсем рядом, всего в пяти кварталах южнее. Но Оскар знал, что дядя Орасио слышал Вальтера, потому что теперь, когда по вечерам они выходили пройтись и выпить где-нибудь некрепкого кофе, дядя Орасио шел по улице Парана до улицы Ривадавия, за которой была видна Пласа-дель-Конгресо, и, взглянув туда с интересом, всегда поворачивал налево, и, не прерывая разговор, они продолжали свой путь по Ривадавия к востоку. И так почти каждый вечер – по улице Парана и дальше по Монтевидео, Талькахуано, Либертад. И хотя они никогда не заговаривали об этом, Оскар понял, что на Ривадавия обрывались и город, и вселенная дяди Орасио и что переступить эту границу невозможно. Названия улиц, магазинов, достопримечательностей южной части города перестали упоминаться и вскоре были забыты. Забыты так прочно, что, если кто-нибудь заговаривал о них в присутствии дяди Орасио, тот моргал и непонимающе улыбался, но старался скрыть свое непонимание, терпеливо дожидаясь, пока люди или события, о которых идет речь, переместятся за улицу Ривадавия, и он сможет представить их себе в пространстве.

Так дядя Орасио и Оскар прожили 1938 год, так жили они и в 1939-м, до самого начала войны, почти каждый вечер натыкаясь на невидимую стену на Ривадавия и зная от Вальтера, что на авениде «полно важных шишек, а недавно там видели даже тореро». Они знали также, что то и дело на авениде открывается новое кафе, где звучат музыка и песни. И в каждом из них Оскар представлял себе гитариста, а рядом помолодевшую и болтливую Перлу; она пила мансанилью и хлопала в такт музыке. «Это все из-за войны в Испании», – говорил Вальтер.

Но война в Испании давно закончилась, а Оскару – и как он считал, дяде Орасио тоже, – Авенида-де-Майо в течение еще многих месяцев представлялась как десять кварталов сплошных кафе, где вечерами стоит невообразимый шум, мужчины и толстые женщины пьют пиво за столиками, вынесенными прямо на тротуар, а днем деловито снуют взад-вперед тореро. И когда Оскар – всего несколько раз – пересек вечером границу, проходящую по улице Ривадавия, он обнаружил, что Авенида-де-Майо совсем не изменилась, но ничего не сказал об этом дяде Орасио и тут же забыл, что именно он там увидел. Поэтому Оскар был уверен, что в душе дяди Орасио живет неизменный фантастический образ потерянной для него земли, где Перла разговаривает и смеется и где ее можно встретить в каждом шумном кафе – она сидит рядом с тореро, рядом с мужчиной с крашеными волосами, склонившимся над гитарой.

Когда дядя Орасио болел в последний раз, врач, делавший ему укол, казался расстроенным. «Я не знаю, сколько, – сказал он потом. – Может, он вас переживет». Оскар поверил ему, а Вальтер – нет, и, не вынимая сигареты изо рта и скривив губы – таким видел Оскар его прямой профиль за стеклами кафе, – шептал: «Придет день, и он нагонит на нас страха».

Этот день наступил в начале лета, когда субботним вечером они втроем отправились пройтись. Дядя Орасио неспешно шел посередине и, не умолкая ни на минуту, рассказывал об объединении канадских производителей зерна. Оскар украдкой поглядывал на него, а Вальтер, громко стуча каблуками и чуть сутуля узкие плечи, кивал, поддакивая; слева, из-под сдвинутой набок небольшой шляпы виднелись его набрильянтиненные волосы. Он кивал так всегда, когда дядя Орасио начинал спокойным отеческим тоном пересказывать то, о чем прочитал в книгах и журналах. Оскар подумал о Вальтере, представил себе, как тот по вечерам пьет мате в пансионе, а рядом галдят шаркающие шлепанцами неопрятные женщины в купальных халатах, перепачканных лаком для ногтей, и Вальтер с серьезным видом повторяет содержание статей, где говорится о распределении продуктов в послевоенное время, о размере бриллиантов и о захлестнувшей Соединенные Штаты волне преступлений на сексуальной почве.

Дядя Орасио рассказывал о Манитобе и переводил бушели в килограммы, когда они дошли до перекрестка улиц Талькахуано и Ривадавия. И дядя Орасио, ни на минуту не замолкая и без единого движения, позволявшего предположить, будто он понимает, что делает, пересек невидимый рубеж и оказался на другой стороне Ривадавия. Здесь он на минуту остановился, глубоко вздохнул и так же неспешно двинулся дальше, к Авениде-де-Майо, до которой было рукой подать, всего несколько домов. За спиной дяди Орасио шедшие по обеим сторонам от старика Оскар и Вальтер переглянулись поверх его головы, и Оскар увидел, как Вальтер радостно ему улыбнулся, словно узнал, что отец выздоровел.

Пока они пересекали первые два квартала Авениды-де-Майо, дядя Орасио сообщил, что из всех втянутых в войну стран бесспорного уважения заслуживает только Китай. Он упомянул несколько географических названий, имена военачальников и местных вождей и сообщил, что ждет Азию в будущем. Около третьего кафе, откуда доносилась музыка, дядя Орасио остановился и сказал: «Зайдем, выпьем что-нибудь». Они снова переглянулись за его спиной, и, увидев, что Вальтер улыбается уже открыто и вот-вот что-нибудь скажет по поводу происходящего, Оскар успокоился и первым вступил в небольшое кафе, где из музыкального автомата лились звуки «Арабского каприччио».

Дядя Орасио заказал три пива и, оглядев кафе, принялся рассказывать об индустриализации колониальных стран. Улучив минуту, Вальтер заметил: «Здесь сегодня мало народу. Может, пойдем напротив?..» Но дядя Орасио все говорил и говорил с тем же добродушно-рассеянным видом. Когда принесли пиво, он взял кружку и на минуту застыл, опустив глаза и не делая ни глотка. Оскар посмотрел на Вальтера, но не смог поймать его взгляд: Вальтер рассматривал людей в глубине зала и поправлял манжеты. Не сводя глаз с дяди Орасио, Оскар откинулся на спинку стула. Он увидел, как тот отпил немного пива, поставил стакан на стол, уселся поудобнее и только открыл рот, собираясь что-то сказать, как вдруг начал медленно сползать со стула. Вальтер вскочил и, обхватив отца сзади, попытался удержать его. Оскар же наклонился ослабить галстук и увидел, как дядя Орасио силится повернуть и приподнять голову, а та клонится на плечо. Вальтер закричал:

– Скорее за каплями!

Оскар выскочил из кафе, поймал такси и помчался на улицу Парана-и-Коррьентес. Мыслей в голове не было; перед глазами стоял только дядя Орасио, который, переходя улицу Ривадавия, терпеливо и спокойно спрашивал сам себя: «В чем же причина такого успеха канадских земледельцев?»

Оскар попросил шофера подождать и бегом кинулся вверх по лестнице. В холле пансиона было пусто: стоял теплый субботний вечер, и все отправились гулять. Он влетел в комнату и увидел, что на кровати сидит Перла; отставив руку, она опиралась на мягкий матрас, и ее располневшая грудь выдавалась вперед еще больше, чем когда она жила с ними на улице Бельграно. Впрочем, она вся раздалась и была сильно накрашена. Женщина улыбнулась, наклонила голову набок, как маленькая девочка, – тем самым движением, которое имело такую власть над дядей Орасио. Перла наклоняла так голову, когда хотела поставить на своем, когда чувствовала себя виноватой или когда хотела увлечь его в постель.

– Как жизнь? – не переставая улыбаться, спросила она и еще больше наклонила голову; теперь щека ее почти касалась плеча.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю