Текст книги "Манящая бездна ада. Повести и рассказы"
Автор книги: Хуан Карлос Онетти
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
Выздоровление
© Перевод. Татьяна Балашова
Около полудня я обычно чувствовала легкое прикосновение – мягкое щекотание песка, сбегающего с голой мужской ступни. Полусонная, я лениво потягивалась в тени, падающей от его фигуры, и поворачивалась, скользя взглядом по улыбающемуся лицу. Обычно он раздевался, менял плавки. Лицо этого мужчины с резкими чертами оставалось всегда улыбающимся, но непроницаемым. Его выражение очень напоминало мне мордочку какого-то неведомого зверька. Рассеянно наблюдая за ним, я подмечала природный ум и лукавство.
И лишь в конце апреля, уже далеко-далеко отсюда, когда наступила переменчивая осень, я вдруг поняла, что лицо его было похоже на личико веселого, жизнерадостного фавна.
Расположившись в поросшей травами низине, я не могла видеть ни отель вдали, ни скалы. Пляж вокруг меня уменьшился до некоего треугольника, концы которого крепко упирались в горизонт.
Однажды утром море изменило цвет, потемнело, внезапно поднявшиеся волны накатывали на песок. Три девушки не спеша прогуливались по берегу. До меня доносился лишь их смех, звонкий и чистый, не прерывавшийся ни на минуту, подобный мелодии рассветных волн, – там вдалеке, у скалистого мыса.
В определенный час, на рассвете, всегда была слышна эта музыка волн. И где бы я ни находилась, я ощущала их беспокойное и неизбежное присутствие – словно разгоряченные породистые кони неистовым галопом скачут в рассветной мгле по песчаному берегу… Цветовые пятна девичьих купальников казались в лучах палящего солнца холодными, неестественными. Две девушки, шедшие по краям, были в темно-синих купальных костюмах, самая же высокая из них – в голубых брюках и белой короткой рубашке – шагала размашисто, то и дело вырываясь вперед, пока они не догоняли ее.
Мне бы хотелось одеть этих девочек в ярко-желтые, даже оранжевые цвета или в пурпурно-красные. Но потом я поняла, что насыщенная синева купальников и белизна рубашки сочетаются с пространством моря, вступая с ним в некое дружелюбное общение, тайна которого открывается ранним утром только совсем юным существам. Я вновь увидела девушек, когда, звонко смеясь, они шли назад вдоль берега, и свет переливался в каплях воды на их босых ногах, а рядом тихо билась ласковая волна; движения их так гармонировали с цветовой гаммой купальных костюмов…
Совсем близко, из палатки, расположенной рядом с немецким кафе, отчетливо прозвучал незнакомый мужской голос. Ему вторило радостное воркование, загадочный женский смех. И возглас меж взрывами хохота: «Не подсматривай, сюда и солнце не заглядывало!»
До десяти утра я могла наслаждаться полным одиночеством. По извилистой тропинке, вьющейся в зарослях тамариска, приближались шаги, я слышала саксонскую речь. Пара появлялась справа от меня и, укрепив огромный цветастый зонт, располагалась на своем кусочке песчаного пляжа. Мужчина – спортивного телосложения, то ли русый, то ли седеющий, всегда улыбался, словно говоря: «Солнце, воздух, пляж – чудесное утро, не так ли?» Легкий смех его обычно заканчивался вопросом, не требующим ответа. Женщина и не отвечала. Она раздевала ребенка, потом начинала поддразнивать его, чтобы он бежал за ней или полз на четвереньках. На ней были белые шорты, надетые прямо на купальник, и темные очки.
Обычно она шла к морю, решительно пересекая пространство пляжа, скрестив за спиной руки. Чувствовалось, что эта женщина бесконечно доверяет морской стихии. Прямая и стройная, она останавливалась всегда у самой кромки воды, чтобы поздороваться с морем и выразить свое благоговение.
Как-то раз мужчина окликнул женщину в белых шортах: «Тука!» Близился полдень, и чайки, услышав ее имя, закружились в полете узнавания, оглашая пронзительными криками этот пустынный уголок пляжа.
Когда наступало время перевернуться, чтобы лучше загорела спина, я на какое-то мгновение прощалась с пляжем, окидывая взглядом все вокруг. Некая новая и властная мудрость повелевала теперь моим телом, и я покорялась ее неизбежности. Лежа неподвижно, спрятав лицо в скрещении рук, я внезапно попадала в муравьиное царство, царство лугов с сухой, желтеющей травой. Но я так и не смогла постичь сути активности насекомых, смысла их бесцельных передвижений, вечного поиска. Я улыбалась муравьям и легонько дула на песок, наблюдая, как песчинки накрывают их, а они после упорных усилий вновь появляются на поверхности, воскресая из мертвых.
А рядом волновалось и пенилось море, с неожиданной силой поглощая слабые, ничтожные людские голоса, – все это и пробуждало во мне ощущение морского пляжа. И вот, когда солнце начинало нестерпимо жечь плечи и спину, вдруг, откуда ни возьмись, появлялась тень.
– Вы спали?
Я поднимала голову, чтобы поздороваться, к щеке прилипал песок… Вечером, с наступлением сумерек, я неизменно забывала лицо моего соседа по пляжу. И вновь узнавала его утром. Улыбка, удлинявшая разрез его глаз, казалось, вот-вот приоткроет тайну этого странного лица, дав знак, который позволит запомнить его навсегда.
– Ну как самочувствие сегодня?
Я чувствовала себя хорошо, но с его приближением, пожалуй, не так хорошо. Ведь я воспринимала этого мужчину как посланца того мира, воспоминание о котором будило во мне тревогу. Так или иначе, наступал момент, когда этот раскинувшийся рядом со мной на песке мужчина приподнимался, опираясь на локти, и, шевеля в воздухе затекшими ногами, вкрадчиво, с прежней улыбкой, произносил:
– Знаете, что он мне сообщает в сегодняшнем письме?
– Кто, Эдуардо? Каждый день по письму? Иногда мне кажется, вы их выдумываете…
– Не хотите ли взглянуть? Издали, конечно… Ведь они не целиком посвящены вам.
– Нет, даже издали – не хочу. Как еще объяснить, чтобы вы наконец поняли? Я ни о ком ничего не хочу знать. Ни о ком в этом мире – будь то мужчина или женщина. Для меня больше ничего не существует – только я и этот пляж.
– Благодарю.
– И вы для меня сами по себе не существуете – просто часть этого пляжа, и только.
– Ну что ж… Но ему-то почему бы вам не ответить?
– Не могу. Вы же видите: я счастлива. Мне нечего сказать Эдуардо.
Насмешливо улыбнувшись, мужчина замолкал. Но перед тем, как уйти с пляжа, снова возвращался к тому же:
– Конечно, Эдуардо умный человек и все понимает. Но сейчас вам стало лучше. Пора возвращаться. А если вы собираетесь придумывать разные отговорки…
Я махала ему на прощание рукой и снова вытягивалась на песке.
И только однажды утром, когда цветастый тент был установлен раньше обычного, мне случайно открылась тайна молодой женщины в белых шортах. Как всегда, она шла прямо к морю, соединив руки за спиной. Уверенная, что в такое раннее время на пляже никого нет, она отступила от заведенного ритуала: я увидела, как она предоставляет морю возможность ласкать свои ноги, то сгибая, то распрямляя их… Ребенок застыл на четвереньках, в некоей смущенной растерянности, любуясь резкими движениями матери. Я почувствовала морскую природу этих движений – то прерывистых, то скользящих, напоминающих беспорядочное кружение морских раков. Иногда ее ноги замирали в легком изгибе, подобно сверкающим на солнце трепещущим рыбинам, ласково поглаживая воздух легкими прикосновениями. Море, волнуясь, обнимало их, и легкая пена ползла вверх, с шумом рассыпаясь у ее ног – словно стихало хриплое рычание какого-то зверя, который, обнюхав тебя, сразу успокаивается.
Вспоминаю, что с того дня движения этих слабых, беззащитных женских ног будили во мне бесконечную нежность.
Когда-то я уже предчувствовала эту свободу, ощущение свободы на песчаном пляже ранним солнечным утром.
Теперь она переполняла меня, как если бы кто-то невидимый сумел разжать все оковы. Мне казалось, будто я перенеслась в далекие, далекие времена – на необитаемую еще землю, до первого племени и первых богов.
Меж берегом и горизонтом медленно плыл корабль. Слышно было, как стучит клювом по дереву птица. В то последнее утро мужчина произнес:
– Привет! Я вас разбудил? Так вот, очаровательная, дражайшая сеньорита… Дело в том, что… сегодняшнее письмо – ультиматум, моя дорогая. Безотлагательный. До часу дня Эдуардо ждет вашего звонка, так что решайте. Видите эти тучи слева? Начинается буря. Поверьте старому морскому волку. У вас всего полчаса. Уверен, что потом вы будете раскаиваться: ведь вы уже здоровы. Днем раньше, днем позже, все равно вернетесь. Ну как, решились? Смотрите, над отелем уже сверкают молнии, вам не стоит простужаться.
Мужчина поднялся, как всегда с улыбкой, взглянул на приближающиеся тучи. Перед тем как уйти, он еще раз улыбнулся мне, и в это мгновение на лице его не было ничего, кроме злобной насмешки и явного презрения. Он был уверен, что я позвоню Эдуардо.
Чуть позже я встала, набросив халат. Помню, как долго смотрела в потемневшее небо, затем окинула взором пляж. Взгляд мой устремился к морю – и море выдержало этот пристальный взгляд, – коснулся влажной полоски песка на берегу, женщины в белых шортах, играющей с сынишкой, тихих лугов вдали… Все это, столь древнее и вечное, дышащее свежестью и природной чистотой, питало меня день заднем, наполняя своей живительной сутью.
Уже в отеле, ожидая в телефонной будке, пока ответит номер, я слышала раскаты грома и шум дождя, потоками стекающего по оконным стеклам. Раздался далекий голос Эдуардо, повторявший: «Алло, алло… Да! Кто? Алло…» Вслушиваясь в звуки его голоса и представляя лицо Эдуардо, я вдруг ощутила, как в меня снова входит шум города, мое прошлое, боль страдания, чувство абсурдности человеческой жизни…
Уже по дороге на станцию, в машине, со всех сторон стиснутая чемоданами, я обернулась, чтобы в последний раз увидеть тот кусочек пляжа, который стал моим. Песчаный берег, яркие, привычные цвета, ощущение полноты счастья – все это затопила теперь грязная, вспенившаяся вода. И вдруг я почувствовала, как лицо мое быстро стареет, меняясь на глазах, а боль недуга снова впилась в мое тело.
Сбывшийся сон
© Перевод. Раиса Линцер
Шутку эту выдумал Бланес. Он приходил ко мне в кабинет – в те дни, когда кабинет у меня был, или в кафе, если дела шли плохо и кабинета уже не было, – и, встав в позу на ковре, в своем живописном цветастом галстуке, приколотом золотой булавкой к сорочке, опирался кулаком о письменный стол; вскинув голову – темные глаза на его квадратном, гладко выбритом лице сохраняли внимательное выражение не долее минуты и тут же затягивались поволокой, словно Бланес вот-вот собирался уснуть или вспоминал какой-нибудь чистый и трогательный момент своей жизни, какового, разумеется, никогда быть не могло, – вскинув свою безукоризненно причесанную голову, красующуюся на фоне стены, увешанной афишами и портретами, он пропускал мимо ушей все мои слова и только по временам вставлял, округляя рот: «Ну, конечно, вы ведь прогорели на постановке „Гамлета“…», или же: «Да, да, все мы знаем. Вы всегда жертвовали собой ради искусства и, если бы не ваша безумная любовь к „Гамлету“…»
И все эти долгие годы, пока я возился с бесчисленным множеством мелких людишек: авторами, актерами, актрисами, хозяевами театров, газетными критиками, а заодно с их семьями, друзьями и возлюбленными; все время, пока я зарабатывал деньги, которые, видит бог, нужны были мне позарез, но снова уплывали в следующем сезоне, все это время меня донимала, словно капля воды, падающая на бритое темя, словно пинки в бок, эта кисло-сладкая пилюля, эта не совсем понятная шутка Бланеса: «Да, понимаю. На какие только безумства не толкала вас ваша безмерная любовь к „Гамлету“…»
Спроси я у него сразу, что тут смешного, признайся, что о «Гамлете» я знаю не больше, чем о том, сколько денег принесет мне новая пьеса, с этим развлечением было бы покончено. Но я так боялся потока новых насмешек, неизбежных после подобного признания, что только морщился и выставлял его за дверь. Вот и прожил я целые двадцать лет, так и не зная, что такое «Гамлет», так и не прочитав его, но понимал по выражению лица и покачиванию головы Бланеса, что «Гамлет» – это искусство, чистое искусство, великое искусство, и знал также – ведь я, хоть и не слишком вникая, варился в этом всю жизнь, – что есть там актер или актриса (если это актриса, у нее потешно обтянуты черным костюмом пышные бедра), череп, кладбище, дуэль и девушка, которая утопилась. Ну и, конечно, Вильям Шекспир.
Вот почему, когда теперь, только теперь – уже в кое-как расчесанном рыжем парике, который я предпочитаю не снимать даже на ночь, со вставной челюстью, так плохо пригнанной, что я шепелявлю и объясняюсь в основном жестами, – я набрел в библиотеке убежища для прогоревшей театральной братии, которое, впрочем, носит более респектабельное название, на эту совсем маленькую книжечку в синем переплете с вытесненными золотом буквами «Гамлет», я уселся в кресло с твердым намерением никогда не открывать ее и не прочитать в ней ни единой строчки. Я думал о Бланесе, о том, что именно так отомщу за его насмешки, и вспоминал тот вечер, когда он пришел ко мне в отель провинциального городка и, пропуская, как всегда, мимо ушей все, что я говорил, покуривая и поглядывая на потолок и на входивших в ресторан посетителей, выпячивал губы, чтобы произнести при той несчастной сумасшедшей: «Подумать только… Такой человек и прогорел на „Гамлете“…»
Я пригласил его в отель, собираясь предложить ему роль в короткой нелепой пьеске под названием, если не ошибаюсь, «Сбывшийся сон». Среди действующих лиц этой бредовой выдумки был безымянный любовник, и любовника этого мог сыграть только Бланес, поскольку эта странная женщина явилась ко мне, когда в городе не было никого, кроме его и меня; остальная труппа уже смылась в Буэнос-Айрес. Женщина пришла в отель днем, но я спал, и она снова вернулась к тому часу, когда для нее, да и для всех жителей этой жаркой провинции, наступил конец сиесты, а я уже сидел в самом прохладном уголке ресторана, угощаясь телячьей отбивной и прихлебывая белое вино, единственное пристойное вино, какое можно было здесь получить.
Я не сказал бы, что с первого же взгляда – когда, впустив с собой дыхание жаркого дня и вглядываясь в полумрак ресторана, она остановилась на пороге зашторенной двери, а официант указал ей мой столик, и она, шагая по прямой линии, направилась ко мне в своей развевающейся на ходу юбке, – я заметил в этой женщине нечто странное, похожее на мягкую, полупрозрачную ленту безумия, которую она снимала потом осторожными рывками, словно присохший к ране бинт, с прожитых ею одиноких лет, чтобы спеленать им меня, как мумию, меня и те несколько томительных дней, что провел я в этом унылом городишке, набитом тяжеловесными, безвкусно одетыми жителями. Впрочем, нет, было в улыбке этой женщины что-то, вызывающее тревогу, и я невольно отводил глаза от ее маленьких неровных зубов, выглядывающих из-под губ, словно у спящего с приоткрытым ртом ребенка. Волосы у нее были почти седые и заплетены в косы с закрученными локонами на концах, а одежда напоминала о давно прошедшей моде; но в прежние времена так одевалась бы не взрослая дама, а скорее юная девушка, почти подросток. Длинная темная юбка, чуть не до самых башмачков – тогда их называли ботинками, – колыхалась при ходьбе, то развеваясь, то опадая при каждом ее шаге. Отделанную кружевами, плотно облегающую блузку украшала большая камея, приколотая между острыми девичьими грудями, а блузка с юбкой соединялись и вместе с тем разделялись розой у пояса, пожалуй, как сейчас мне кажется, искусственной, – цветком с крупным венчиком, повисшей головкой и колючим стеблем, грозившим впиться ей в живот.
Женщине было лет пятьдесят, но поражало в ней – я и сейчас чувствую это, когда вспоминаю, как шла она ко мне через зал ресторана, – сходство с юной девушкой прошлого века. Она словно бы уснула сто лет назад и внезапно проснулась, слегка растрепанная, чуть постаревшая, но уже вот-вот готовая достичь своего настоящего возраста и сразу безмолвно рухнуть здесь и рассыпаться в прах, источенная тайной работой времени. Потому-то и было так трудно смотреть на ее улыбку; невольно представлялось, будто, вопреки неведению этой женщины о приближении старости и внезапной смерти, улыбка ее или, по крайней мере, эти открытые зубки предчувствовали грозящую им злую гибель.
Тогда это видение возникло передо мной в полутемном ресторане, и я встал, неловко отодвинув прибор.
– Вы сеньор Лангман, театральный антрепренер?
Улыбнувшись, я склонил голову и пригласил ее сесть. От еды и питья она отказалась. Сидя напротив, я украдкой поглядывал на ее рот, неправильно очерченный, чуть подкрашенный как раз на середине губ, откуда исходил ее певучий голосок, проскальзывая между двумя рядами неровных зубов. В ее небольших спокойных глазах, которые она старалась раскрывать пошире, прочесть мне не удалось ничего. Надо было ждать, пока она выговорится, и я подумал, что какой бы образ женщины и жизни ни возник из ее слов, он будет соответствовать ее странному виду и самый вид этот покажется менее странным.
– Я хотела поговорить с вами относительно спектакля… – сказала она. – Дело в том, что у меня есть одна вещь для театра…
По-видимому, она еще не кончила, однако же остановилась, ожидая моего ответа. Улыбаясь, она предоставляла мне слово своим настойчивым молчанием, спокойно выжидала, сложив руки на коленях. Я отодвинул тарелку с недоеденной отбивной и спросил кофе. Предложил ей сигарету, но она покачала головой и улыбнулась чуть шире; очевидно, это означало, что она не курит. Я закурил сам и заговорил, раздумывая, как бы выпутаться из этого дела без грубости, но быстро и решительно, – выбирая, однако, сам не зная почему, самые осторожные выражения.
– Сеньора, я крайне сожалею… Полагаю, вы ни разу еще не ставили свои пьесы на сцене, не так ли? Разумеется, так. А как называется ваша вещь?
– Нет, она никак не называется, – ответила она. – Это трудно объяснить… Это не то, что вы думаете. Конечно, можно дать название. Можно бы назвать это «Сон», «Сон, который сбывается», «Сбывшийся сон».
Я уже не сомневался, что она сумасшедшая, и почувствовал себя свободнее.
– Отлично. «Сбывшийся сон». Недурное название. Это очень важно – название. Видите ли, у меня всегда было стремление – так сказать, глубоко личное, вполне бескорыстное – помогать начинающим. Дарить новые сокровища национальному театру. Но должен заметить, сеньора, что нечасто платили мне благодарностью. Многие обязаны мне своими первыми шагами, сеньора, многие из тех, кто пользуется неограниченными правами на улице Коррьентес и получает премии года. Теперь они и не вспоминают о тех временах, когда чуть ли не умоляли меня…
Даже официант, который, отмахиваясь салфеткой от мух и жары, сидел в уголке возле холодильника, мог бы понять, что до этого фантастического создания не доходит ни одно мое слово. Я бросил на нее последний взгляд сквозь поднимавшийся над кофейной чашкой пар и сказал:
– Итак, сеньора. Вам, должно быть, известно, что театральный сезон здесь закончился полным провалом. Нам пришлось прервать его, и я остался только для улаживания некоторых личных дел. Но на будущей неделе я тоже отправляюсь в Буэнос-Айрес. Что поделаешь, я снова ошибся в своих предположениях. В этом городе среда совершенно не подготовлена, и хотя я и согласился заполнить сезон опереттами и прочими пустяками… видите, к чему это привело. Таким образом… Но у нас есть выход, сеньора. Если вы оставите мне копию пьесы, я посмотрю, может быть, в Буэнос-Айресе… Сколько там актов, три?
Она вынуждена была ответить, но только потому, что, пользуясь ее же приемом, я замолчал и выжидающе наклонился к ней, гася о дно пепельницы свою сигарету. Она заморгала глазами:
– Где?
– В вашей пьесе, сеньора. В пьесе «Сбывшийся сон». Три акта?
– Нет, нет, это не акты.
– Может быть, картины? Теперь принято называть…
– И у меня нет никакой копии, – продолжала она. – Моя вещь не написана.
Это был самый подходящий момент для отступления.
– О, я оставлю вам свой адрес в Буэнос-Айресе, и как только вы ее напишете…
Она как-то вся сжалась, сгорбилась, но голова ее по-прежнему была вскинута, и застывшая улыбка не сходила с губ. Я ждал в полной уверенности, что сейчас она встанет и уйдет; но, помолчав, она провела рукой по лицу и снова заговорила:
– Нет, это совсем не то, что вы думаете. Это один момент, можно сказать, одна сцена, и там ничего не происходит, ну вот, как если бы мы с вами разыгрывали сейчас эту сцену в ресторане, и я бы ушла, и больше бы ничего не происходило… Нет, – перебила она себя, – дело не в сюжете. Там действуют несколько человек на улице, и стоят дома, и проезжают две машины. Там должны быть я, и один мужчина, и какая-то женщина, которая выходит из лавки напротив и подает ему стакан пива. Больше никого, только мы трое. Молодой человек перебегает через улицу, а женщина выходит из дверей ему навстречу со стаканом пива, потом он снова перебегает через улицу и садится за тот же столик, рядом со мной, как вначале.
Она умолкла, и теперь улыбка ее предназначалась уже не мне и не зеркалу в стенном шкафу со столовым бельем. В заключение она спросила:
– Понимаете?
Тут я уже мог вывернуться. Вспомнив термин «интимный театр», я заговорил о нем, о невозможности творить чистое искусство в подобном окружении, о том, что никто не пойдет в театр смотреть такой спектакль и что, наверно, только я один во всей провинции способен понять всю глубину этого произведения и символический смысл проезжающих машин и женщины, подносящей пиво человеку, который переходит улицу и садится рядом с ней, рядом с вами, сеньора.
Она посмотрела на меня, и что-то в ее лице напомнило мне выражение лица Бланеса, когда он приходил просить у меня денег и говорил о «Гамлете»: легкая усталость, а главное, насмешка и неприязнь.
– Все это не то, сеньор Лангман, – сказала она. – Смотреть эту вещь хочу я, и никто другой ее смотреть не будет, никакая публика. Я и актеры, больше никого. Понятно? Тогда будьте добры, скажите, сколько нужно для этого денег, и я вам их дам.
Незачем мне было разглагольствовать об интимном театре и прочих высоких материях здесь, лицом к лицу с сумасшедшей женщиной, которая раскрыла сумку и извлекла из нее два банкнота по пятьдесят песо.
– Это на оплату актеров и на первые расходы, а потом вы скажете, сколько потребуется еще.
Деньги мне нужны были позарез: я не мог выбраться из этой проклятой дыры, пока кто-нибудь в Буэнос-Айресе не откликнется на мои письма и не вышлет мне несколько песо. Итак, я улыбнулся самой очаровательной из моих улыбок и спрятал сложенные вчетверо бумажки в жилетный карман.
– Отлично, сеньора. Мне кажется, я понял характер спектакля, который вы… – Говоря это, я старался не смотреть на нее; я думал о Бланесе, и мне неприятно было видеть на лице этой женщины унизительное для меня выражение его лица. – Оставшийся день я посвящаю нашему делу, и мы увидимся… может быть, вечером? Отлично, на этом же месте. У нас будет уже первый актер, вы подробно объясните нам эту сцену, и мы обо всем договоримся, дабы ваш «Сон», «Сбывшийся сон»…
Пожалуй, дело было просто в том, что она сумасшедшая; но скорее она поняла, так же, как понял я сам, что для меня совершенно невозможно украсть у нее сто песо. Во всяком случае, она не спросила у меня расписки, даже не подумала о ней и, протянув мне руку, направилась к выходу. Юбка ее колыхалась то вправо, то влево при каждом шаге, а она, выпрямившись, уходила из полутемного ресторана на раскаленную улицу, как бы возвращаясь в температуру вековой сиесты, в которой сохранила эту обманчивую юность, готовую вот-вот рассыпаться в прах.
Бланеса я нашел в мрачной неубранной комнате с кое-как оштукатуренными кирпичными стенами, окно было защищено от предвечернего влажного зноя вьющимися растениями и зелеными жалюзи. Сто песо лежали нетронутыми в моем жилетном кармане, и я знал, что, пока не увижусь с Бланесом и не уговорю его помочь мне выполнить просьбу безумной женщины, я не в состоянии истратить из них ни сентаво. Я растолкал его и терпеливо ждал, пока он умылся, побрился, опять улегся на кровать, снова вскочил, чтобы выпить стакан молока, – верный признак, что накануне он был мертвецки пьян, – и, устроившись наконец на своем ложе, закурил сигарету: до этого он решительно отказывался меня слушать. Но даже теперь, едва я придвинул ломаное кресло, на котором сидел, и с серьезнейшим видом наклонился, собираясь сообщить о своем предложении, он перебил меня:
– Взгляните только на этот потолок!
Над нами были черепичная крыша и несколько балок, покрытых невесть как попавшими сюда длинными сухими листьями бамбука. Я смотрел на потолок, а он заливался хохотом и качал головой.
– Ладно, выкладывайте, – сказал он наконец.
Я объяснил ему, в чем дело, но Бланес прерывал меня на каждом слове, смеясь и уверяя, что все это выдумки и кто-нибудь разыграл меня, подослав эту женщину. Потом снова расспрашивал о подробностях, и в конце концов мне не осталось иного выхода, как пообещать ему половину того, что останется за вычетом расходов, и признаться, что и сам толком не понимаю, ни что все это значит, ни о чем идет речь, ни какого черта хочет от нас эта женщина; но она уже дала мне пятьдесят песо, а значит, мы можем уехать в Буэнос-Айрес, или, по крайней мере, могу уехать я, если он предпочитает валяться здесь и дрыхнуть. Он снова расхохотался, но вдруг сразу стал серьезен и тут же потребовал двадцать из полученных, по моим словам, пятидесяти песо. Пришлось дать ему десять, в чем я горько раскаялся тем же вечером, потому что в ресторан он явился совершенно пьяный и, наклонясь с кривой улыбкой над блюдцем со льдом, завел свое:
– Вы неисправимы. Меценат с улицы Коррьентес, с любой улицы мира, где бушует ураган искусства… Человек, сотни раз прогоревший на «Гамлете», бескорыстно рискует всем ради безвестного гения в корсете…
Но когда пришла она, когда за моей спиной возникла эта женщина, вся в черном, в вуали, с крошечным зонтиком, висящим на кисти руки, с часами на длинной цепочке, и, поклонившись мне, протянула руку Бланесу, приоткрыв рот в странной улыбке, слегка смягченной электрическим светом, он перестал дразнить меня и только сказал:
– Сеньора, сами боги привели вас к Лангману. Этот человек истратил сотни тысяч ради совершенной постановки «Гамлета».
И тут, когда она взглянула на меня, потом на него, мне снова почудилась в ее глазах насмешка; но она сразу же стала серьезна и сказала, что очень торопится, что объяснит нам нашу задачу, не оставляя места ни малейшим сомнениям, и вернется, лишь когда все будет готово. При ясном мягком свете лицо женщины и все, что поблескивало на ее теле, – шелк платья, ногти на руках без перчаток, рукоятка зонтика, часы с цепочкой, – будто освободившись от пытки знойного дня, приобрело свой естественный вид. Я сразу же проникся к ней доверием, за весь вечер ни разу не подумал, что она безумна, забыл, что все это слегка отдает мошенничеством, и совершенно успокоился, чувствуя, что занимаюсь повседневным привычным делом. К тому же мне не о чем было беспокоиться – рядом сидел Бланес: он был безукоризненно корректен, пил без передышки, беседовал с нею так, как будто они уже не раз встречались, предложил ей стаканчик виски, вместо которого она попросила чашку липового чая. В конце концов все, что она должна была сказать мне, было поведано ему, но я и не возражал, поскольку Бланес был премьером труппы и чем больше вникнет он в пьесу, тем легче будет нам выпутаться из этого дела. Вот какого представления хотела от нас эта женщина (Бланесу она объясняла совсем другим тоном и, хотя даже не смотрела на него, хотя, говоря об этом, опускала глаза, я чувствовал, что на сей раз она рассказывает о чем-то глубоко личном, будто доверяя интимную тайну своей жизни, а со мной говорила, словно человек, рассказывающий о том же в официальном месте, чтобы попросить паспорт, например, или что-нибудь в этом роде).
– На сцене – дома и тротуары, но все это не очень ясно; действие происходит в городе, и вот нужно все нагромоздить, чтобы создать впечатление большого города. Я выхожу, та женщина, которую я буду играть, выходит из дома и садится на край тротуара, рядом с зеленым столиком. За столом на кухонном табурете сидит молодой человек. Это и есть ваш персонаж. Он в свитере и фуражке. На той стороне улицы – зеленная лавка, у двери стоят ящики с помидорами. Вдруг появляется машина, она проезжает через сцену, а молодой человек – вы – встает и переходит улицу, и я пугаюсь, что машина сшибет его. Но вы успеваете проскочить перед ней и ступаете на противоположный тротуар в тот самый момент, когда навстречу вам выходит женщина, одетая для прогулки, со стаканом пива в руках. Вы залпом выпиваете пиво, и тут опять мчится на полной скорости машина, на этот раз снизу вверх; но вы опять перебегаете, точно рассчитав время, и садитесь на кухонный табурет. А я тем временем прилегла на тротуар, словно девчонка. И вы наклоняетесь, чтобы погладить меня по голове.
Сделать все это было несложно, но я сказал ей, что теперь, когда я все обдумал, затруднение для меня представляет этот третий персонаж – женщина, которая выходит на прогулку, держа в руке стакан с пивом.
– Кружку, – сказала она. – Глиняную кружку с ручкой и крышкой.
И вдруг Бланес, кивнув головой, подтвердил:
– Конечно, и с каким-то рисунком вдобавок, расписную.
– Да, да! – сказала она, и можно было подумать, будто слова Бланеса безмерно обрадовали ее, осчастливили, во всяком случае, лицо ее просияло счастьем, как может просиять только лицо женщины; увидев такое сияние, я невольно отвожу глаза, словно воспитанному человеку на это смотреть не подобает.
Мы снова заговорили об этой второй женщине, и в конце концов Бланес простер руку и объявил, что у него есть то, что нам надо, и чтобы мы больше не беспокоились. Очевидно, безумие этой безумной было заразительно, потому что когда я спросил у Бланеса, какую актрису он предназначает на эту роль, он ответил, что играть ее будет Ривас, и, хотя я не знал ни одной актрисы с такой фамилией, я промолчал, почувствовав на себе яростный взгляд Бланеса. Итак, все было улажено; уладили, правда, они вдвоем, мне ни о чем думать не пришлось. Я тут же отправился искать хозяина театра и нанял помещение на два дня, уплатив, как за один, но дав при этом слово, что в театре, кроме актеров, не будет никого.
На следующий день я договорился с человеком, который разбирался в электротехнике; кроме того, за шесть песо он помог мне установить и немного подмалевать декорации. К вечеру после пятнадцати часов работы все было готово, и я, обливаясь потом, в одной рубашке, присел подкрепиться сандвичами и пивом, вполуха слушая городские сплетни, которые сообщал мне мой помощник. Он помолчал немного и добавил: