355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хуан Карлос Онетти » Манящая бездна ада. Повести и рассказы » Текст книги (страница 12)
Манящая бездна ада. Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:03

Текст книги "Манящая бездна ада. Повести и рассказы"


Автор книги: Хуан Карлос Онетти



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

В это лето я больше не разговаривал с Хорхе; он не хотел подходить ко мне и приветствовал издали взмахом трубки – с несколько преувеличенным выражением радости на лице.

III

Хорхе желал посмотреть на этого мужчину; он был уверен, что, доведись ему взглянуть на него, все стало бы понятнее. И не только необыкновенная история Риты и роль козла, но и то, что избрало Риту, дабы явить себя миру в ее лице: абсурд, нищета, мрак бездны. Впрочем, мужчина, тот, что сейчас ожидал ее в комнате или в баре неподалеку от железнодорожного моста, в гнусную обстановку которых козел вписывался с естественной легкостью, не мог быть никем иным, кроме как одним из череды ее приятелей. Нет, не тот, не изобретатель, не Амбросио, который дни и ночи напролет напряженно думал, куря, уставившись в потолок, на убогом ложе, не шевелясь, не зажигая света, боясь рассредоточиться и потерять из виду уже близкое, но ускользающее открытие. Нет, не Амбросио, ибо он уже исчез, его выдворило собственное творение, небольшое усовершенствование, которое он рискнул внедрить. Просто небольшое усовершенствование. Ведь на втором году ее пребывания в Буэнос-Айресе у него был предшественник. Он появился после какого-то неопределенного, достаточно умеренного количества мужчин, после случайных заработков: служанки, рабочей, продавщицы в лавке.

Вначале у этого типа, у первооткрывателя, возникла мысль о номере с возвращением в родную деревню и несколькими песо, которых не хватает на билет второго класса только в один конец, потому что выяснилось, что Рита абсолютно не способна устроиться в большом городе, и потому что возможность отделаться от нее раз и навсегда весьма соблазняла ее жертвы. Какое облегчение чувствовали они при мысли о том, что достаточно распроститься с несколькими песо, и жизнь гарантирует никогда впредь не сводить их с этим грязным, дурно пахнущим, навязчивым образчиком слабого пола. Многие поначалу отдавали то, что у них требовали, до раздражения легко, понуждаемые к тому суеверием. Но у каждого прибыльного дела есть своя необъяснимая полоса везений и неудач. Неожиданно люди стали выказывать тревожную склонность – они быстро соглашались и предлагали пройтись вместе до кассы с тем, чтобы там добавить недостающую сумму. Не раз и не два получалось так, что не только деньги благодетеля, но и ее собственные, те, которые она хранила, скомкав, в грязном цветном платке, уходили полностью на ослепительно белый кусочек картона с двумя, всегда невероятными, чудовищными словами: Санта-Мария. Такое бывало на втором году у Ретиро.

Так что этот первооткрыватель не один раз, едва оправившись от изумления, с отвращением проклинал людскую подозрительность и тот собственнический инстинкт, который побуждает людей требовать гарантий, даже милосердствуя. И как-то ночью, на пустой желудок и ясную голову, он решил, недолго думая, что номер может еще послужить, если его вывернуть наизнанку, как перчатку, ну, вроде бы поменять местами голову и хвост. Итак, она уже не была сокрушена безразличием и враждебностью большого города; она только что приехала, и угроза поражения еще только нависла над нею, пока же она удивленно глядела на дивные, недоступные стремительные блага цивилизации. Таких, как Годой, которые никуда не торопились и любопытство которых простиралось настолько, что они сопровождали ее до такси и давали шоферу денег на поездку, было немного. Подновленный номер оправдал себя на трех станциях, на которых она работала ежедневно – зимой, весной и летом.

Вероятно, первооткрывателя уже не было, когда на балансе, подводимом в полночь на ресторанном столике неподалеку от парка, стала сказываться конкуренция. Во всяком случае, по ту сторону столика всегда сидел мужчина, на лице которого было написано презрение, разочарование, а то и угроза, и его не удавалось умилостивить ни скудными пачками кредиток, разглаженных пальцами, ни на ходу придуманными оправданиями, ни заверениями, что она научится. Кроме того, иногда беспокоила полиция. До тех пор, пока первооткрыватель или какой-нибудь другой мужчина покровительственно, по-отечески не посоветовал ей перебраться на площадь Конституции. Наверно, он имел в виду поезда, прибывающие из Мар-дель-Плата и набитые удачливыми игроками. Так или иначе, но она согласилась переменить место; к тому же она уже жила в южной части города, пронизанной терпким запахом Риачуэло.[30]30
  Риачуэло – река, протекающая по Буэнос-Айресу.


[Закрыть]

Тогда-то сразу, а может, несколько месяцев спустя, появился Амбросио. Изобретатель вошел в жизнь женщины, как любой другой ее избранник, – человек вполне приличный, если смотреть издали. Осторожно используя те немногие средства, которыми мы располагаем, можно воссоздать его образ, представив себе низкорослого парня, здорового, молчаливого, косматого. Можно вообразить его не просто молчаливым, а почти немым, постоянно сидящим в своем углу с задумчивым видом человека, которому никак не удается вцепиться в хвост ускользающей мысли. И опять-таки, не просто тихого, а такого, о котором поневоле думаешь, что он еще не выучился говорить или что он давно и упорно пытается создать язык, на котором единственно и можно выразить те идеи, что его еще не посетили.

Он мог сойти с какого угодно поезда, с каким угодно прошлым за плечами, с каким угодно небольшим и едва ли имеющим к нам отношение жизненным опытом, и с ним он появился в высоком освещенном туннеле, где она выжидала, оценивала, нападала. По обыкновению он шел быстро, неосмотрительно приближаясь к тому квадратному метру каменных плит, который уготовила ему судьба, дабы он исполнил свое предназначение. И как и было предначертано, он несколько помедлил, подойдя к первой ступеньке: таинственные летние сумерки трепетали в листве и реяли на открытом воздухе площади, всколыхнув столько вековечных несбыточных надежд, объяв его и удержав его шаг. Он сознавал, что колеблется, выбирая между женщиной, вереницей приятелей и второй женщиной, у которой он мог бы попросить денег; и не сознавал, что колеблется, выбирая между своим истинным рождением и бытием в пустоте.

Короткопалой, унизанной кольцами рукой он поискал сигарету, сунул ее в прокуренный мундштук и зажег. Тогда она робко отделилась от стены, нервно улыбнулась, с усилием, перебивая себя, заговорила. По-видимому, что-то заставило ее руку повиснуть в воздухе и даже сделать движение назад, так, будто она схватилась за невидимый поводок. По мере того как твердила заученные слова, она все больше раскаивалась; она увидела, что пышная шевелюра нуждается в гребенке и ножницах, что воротник рубашки засален и обтрепан, что галстук с блестками истерся, а зимний костюм прослужил не одно лето.

(«Он выглядел мальчиком, потерявшим в толпе маму; он смотрел на меня, шевеля губами, как будто хотел выговорить какое-то изобретенное им самим слово, слово, никогда мной не слышанное и способное прозвучать как осуждение или помилование. Кажется, он не произнес этого слова, да и вообще ничего не сказал. Я избавила его от этого труда, я избавила его от всякого труда в ту ночь и в последующие месяцы. Я думаю, мы и сейчас были бы вместе, если бы не Херонимо. Потому что это ему вздумалось изобрести Херонимо, а когда бедняжка вырос и я к нему привязалась, он не вытерпел. Только и всего. Из всех, кого я когда-либо знала, он был самым большим бездельником. Конечно, это не значит, что все прочие тоже никогда ничего не делали. Я просто поверить не могла. Казалось, что он недавно испустил дух. Но не совсем. Он ел, хоть и без вина. Курил. Пытался затащить меня в кровать каждый раз, когда я оказывалась рядом. Что же до всего остального, то это был мертвец: глаза в потолок, руки за голову и посасывает прокуренный мундштук, безнадежно погрузившись в думу».)

Вероятно, ей казалось, что подобное времяпрепровождение не только более сосредоточенно и более целенаправленно, чем ничегонеделанье его предшественников, но и вообще иное. Должно быть, именно это ощущение рождалось у нее по вечерам, когда она уходила из дома, и по утрам, когда возвращалась. Никогда, даже потом, он не произнес ни слова в подтверждение. Но она знала – нечто странное и неотвязное целиком поглощало этого неразговорчивого человека, лежащего навзничь, всегда в полумраке, безразличного к смене дня и ночи, вечно посасывающего свой мундштук. Вначале она решила, что он болен, потом привыкла судить о других по его мерке, а когда пришел час, оказалась в полной растерянности, ибо была не в состоянии ни желать перемен, ни надеяться на них.

В тот день он тоже почти ничего не говорил. Однако, когда ее разбудил гулкий и визгливый перестук колес грузового поезда, она увидела, что он на ногах, только что умывшийся, в свежей рубашке с металлическими зажимами на рукавах, втягивает, не шевеля губами, дым из торчащего вверх мундштука и стоит у затворенного окна, в котором едва можно было разглядеть монастырский дворик. Он повернулся боком к окну – на стекле краска, время и люди оставили свои следы – и еще не отваживался выглянуть наружу, хотя наконец пробудился, но пока не обрел равновесия; он был и несчастным, и счастливым оттого, что стряхнул с себя оцепенение лунатика и только-только входил в жизнь. Он почти ничего не сказал.

– Дай, сколько можешь, из того, что ты принесла с ночи. Этого должно хватить. Впрочем, не знаю.

Она отдала ему все деньги, все заработанное ночью, и еще несколько песо, лежавших в шкафу. Она была уверена, что больше его не увидит. И, опустившись на стул, принялась лихорадочно перебирать в памяти прожитые вместе месяцы, выуживая из них основания для запоздалой нежности, которая удержалась бы лишь до встречи со следующим мужчиной, а может быть, долго и постепенно угасала бы, вспыхивая время от времени по странной воле случая. Кто его знает. Впрочем, она-то знала, на что нужны Амбросио те деньги, которые она отдавала ему, возвратившись, те грязные кредитки и пригоршни монет, которые она выкладывала на кровать и которых он у нее не требовал, ограничиваясь спокойным и безразличным: «Дай, сколько можешь». Потому что он никуда без нее не ходил и даже не пил вина. Так что если исключить еду и не поддающуюся оценке стоимость занимаемой им половины кровати, трудно было и вообразить еще какой-нибудь расход, кроме ежедневных двадцати сигарет.

Она увидела, как он, уже одетый, поднимает матрац и роется в набивке; видела, как вынимает кредитки, разглаживает и складывает их в стопку на столе. Она старалась не смотреть на все это: квадратные руки со множеством колец, манипулирующие деньгами с какой-то невиданной прежде профессиональной ловкостью; ломберный столик, покрытый выцветшей клеенкой с полинялыми цветочками; бронзовый обогреватель; длинный вытянутый чулок; мужская голова с блестящими, слегка приглаженными волосами, и лицо, без тени алчности, склонившееся над деньгами, еще не вполне проснувшееся, отуманенное девятимесячным сном. Ей хотелось увидеть не это, а то недолгое, простое и нищее прошлое, которое вынуждало ее как-то выкручиваться, изобретать какие-то способы, вынашивать их в себе и производить на свет. И каждое такое детище Рита должна была окрестить и взлелеять. Все было легко, с удивлением убеждалась она: мужчина (или его подобие) дрожит от холода или потеет в тени; черноволосая голова на подушке, и лицо, обезображенное напряженной мыслью, презрением к миру и тем, что этот человек с гордостью подчинился року изобретательства.

И вот долгая и благодетельная зимняя спячка кончилась раз и навсегда. Так он стоял, еще одурманенный сном, но уже пробудившийся, складывая стопки денег, прощаясь без слов, живя в эти минуты охватившим его порывом дерзости и воодушевления. Она не поднялась, чтобы поцеловать его, и лишь непонимающе поймала посланную из дверей улыбку; она вообразила, как он, ослепленный полуденным светом, медленно удаляется. Затем легла на то место в кровати, на каком всегда лежал он, лежал весь тот короткий период в прошлом, который в конечном счете вполне можно изобразить в виде одной-единственной сцены.

Только по привычке в сумерки она вышла из дома, поздоровалась с продавцом газет и вяло, впрочем, по прихоти случая успешно, повторила свой рассказ о безответственной родственнице из Вилья-Ортусар. Выйдя поздно, она к тому же задержалась в ресторане; заплатила из заработанных денег, так и не удосужившись сосчитать их, не видя в них отныне никакого смысла. Уже со двора можно было заметить в комнате свет, который падал на прямоугольник двери, и она шагнула вперед, открыла дверь, отказываясь помыслить, поверить. Мужчина, Амбросио, не лежал на кровати и был одет; с участливым видом, добродушно посмеиваясь над своим занятием, он сидел на корточках около белого козленка, который, неуверенно держась на прямых растопыренных ножках, лизал ему палец. Даже на фоне воспоминаний, в которые Рита теперь уверовала окончательно, мужчина выглядел разговорчивым и сердечным. Он казался стройнее, глаза у него немного запали, и вид был как у человека, свалившего с плеч тяжелый груз и потому смягчившегося.

– Надо достать молока и соску. Я боялся, что ему будет больно, и не связал его.

Какое-то время она смотрела, ничего не понимая и не двигаясь с места.

– Так, значит, теперь нас трое, – сказала она и засмеялась.

Она себя ничем не связывала и не хотела связывать другого. Почувствовав радость при виде мужчины, она тут же стала готовить себя к тому, что он уйдет, и на сей раз уйдет по-настоящему. И еще она почувствовала любопытство и влечение к этому новому для нее блаженно и умиротворенно улыбавшемуся юноше, гладившему мордочку козленка. Однако все это она ощутила потом, идя по двору к задней калитке. Тогда же она снова засмеялась и повторила:

– Значит, нас трое. Но если ты купил его, чтобы съесть, скажи мне сейчас, пока я к нему не привыкла.

– Нет, – сказал он, отступив на шаг, чтобы полюбоваться козленком, удрученный тем, что подобное предположение вообще может прийти кому-нибудь в голову. – Нужно молока. Я купил его за бесценок. Его зовут Хуан.

– Херонимо, – поправила Рита. – Значит, у нас теперь сын-козленок. Мы его будем кормить через соску, а потом, когда он вырастет, переедем за город, в Вилья-Ортусар. И ты полюбишь его больше, чем меня. Ты уже его любишь. – Сейчас она жалела, что Амбросио, зачеркнутый и похороненный, вернулся назад. Она смотрела на козленка равнодушно и неласково.

Не поворачиваясь, мужчина повторил:

– Молока.

Она пошла через двор к соседке за молоком и соской. Бесхитростно улыбаясь, Рита выложила небылицу о новорожденном козленке, посланном ей матерью из какой-то мифической Санта-Марии. Когда она возвратилась в комнату, Амбросио лежал на кровати, а козленок сосал одеяло. Однако на запрокинутом лице юноши уже не было выражения замкнутости и сосредоточенности; это было обыкновенное лицо молодого парня, не чуждого ни благородным порывам, ни заурядному хвастовству, трудновообразимое лицо человека, у которого можно попросить денег на поездку в другой конец города. И пока Рита пристраивала козленка между коленями, чтобы покормить его из соски, он с кровати принялся растолковывать ей, объяснять, как ребенку, медленно и подробно, оставив в стороне владеющее им законное чувство гордости, потому что выказывать его перед ней не было никакого смысла.

И вот, проснувшись после ночи, в которую они любили друг друга особенно пылко, с какой-то неизвестно откуда родившейся страстью, когда она почувствовала – сопротивляясь этому чувству, во всем виня себя, стараясь думать иначе, – что на месте Амбросио мог быть кто угодно, любой его предшественник, так вот, проснувшись уже под вечер, Рита побрела к вокзалу вместе с козленком, то волоча его на веревке, то неся на руках.

Безмолвно стерпела она нелепость ситуации, грязь, раздражающее и изводящее блеяние. А когда ее трудовой день с его неопределенным и случайным расписанием завершился, когда после одинокого ужина в забегаловке, где козленок привел в умиление пьяниц и потаскух, сквозь тьму и безлюдье города, под перестук вагонных колес на мосту она пошла к дому и добралась до него, устав сильнее обычного, едва передвигая ноги, то столкнулась с небывалым Амбросио. Этот Амбросио был как будто наэлектризован, он настолько потерял терпение, что встретил ее во дворе, поцеловал в лоб и взял козленка. Потом они стали считать деньги; она вытаскивала бумажки из карманов пальто и, раскладывая их на столе, как пасьянс, видела, какое горделивое и безудержно-счастливое выражение постепенно проступало на юношеском лице. «Ах, вот оно что, – подумала она, впрочем, без особого разочарования. – Значит, он хотел больше денег, он валялся в кровати, размышляя, как бы сделать так, чтобы я приносила с ночи больше денег. Но куда ему их девать: он не пьет, друзей у него нет, чтобы на них тратиться. Он спрячет эти деньги в матрац, а когда наберется достаточно, купит второго козла, и тогда я принесу вдвое больше, и он их спрячет в матрац, а когда наберется достаточно…»

Он прикасался к деньгам кончиком пальца; на пальце было надето золотое кольцо с черным, гладким шестиугольным камнем, а сам палец сотрясало победное волнение, ибо реальность подтверждала те сны, что ее сотворили.

– Почти в два раза, – пробормотал он. – Если бы ты задержалась еще чуть-чуть, было бы ровно вдвое больше. Ну, что я тебе говорил? Кто же может устоять, увидев козленка. – Он взял ее за плечи и встряхнул; и тогда, наверное, в первый раз она разглядела все его крепкие белые зубы.

Однако причина была не в деньгах. И она это знала, потому что в ту ночь, еще до того, как они улеглись и их снова опалила страсть, впрочем, не имеющая ровно никакого отношения к установившемуся призрачному перемирию, Амбросио отдал ей оставшиеся после покупки деньги.

И не подлежит сомнению, что все эти месяцы он тоже не знал, что делать с деньгами, которые он вежливо просил у нее каждую ночь и прятал в матрац. Он считал, что когда-нибудь они ему потребуются, но на что – этого он себе не представлял. К тому же если сам факт возвращения денег еще не избавлял Риту от недоверия, если она и думала, что он притворяется и хитрит, то очень скоро ей пришлось убедиться в том, что отнюдь не стремление к наживе побудило его купить козла. Потому что на следующий день Амбросио исчез.

Она осталась, подобно вдове или покинутой женщине, покинутой с маленьким ребенком на руках, с существом, которое нельзя ни бросить на произвол судьбы, ни доверить чужим рукам. Она вынуждена была брать его с собой на вокзал; и хотя она этого не понимала, ее история с того момента, как ушел Амбросио, превратилась в историю козла. Потому что то, как она жила, оставшись с козленком, без Амбросио, жизнью назвать нельзя, ибо эта жизнь была всего лишь повторением действий, таких одинаковых, до такой степени зазубренных, что они утратили всякий смысл. Пробуждение к полудню, пустой день с мужчиной или без мужчины, рабочая смена на вокзале, ужин в убогом ресторанчике, возвращение с козлом, с мужчиной или без мужчины. Со временем недоверие к козлу, которое она испытала, только взглянув на него, переросло в необъяснимую, тихую ненависть. Впрочем, ни ненависть, ни недоверие не помогали ей отделаться от него; она чувствовала себя связанной по рукам и ногам, грубо волокла его за веревку, временами не давала ему есть, но бросить не могла.

С этого момента историю можно продолжать бесконечно или бессмысленно повторять одно и то же вплоть до эпилога на кладбище. Но мне кажется все же, что следует сказать еще несколько слов – и вот о чем: о переездах с квартиры на квартиру, потому что козел рос, о выселениях, о скитаниях по ночам с чемоданами и узлами, на сей раз на самом деле набитыми жалким тряпьем. Я как сейчас вижу обиталище козла – каморку на улице Авельянеды и отделенный тростниковой изгородью от несуществующего мира крохотный дворик, где сантиметрах на тридцати бесплодной земли, на отбросах и мусоре, на твердом камне росли сухие стебли травы, без единого листика, годного в пищу скотине. Райская обитель, над которой днем стлался черный дым, а по ночам раздавались гудки пароходов и свистки полицейских; обитель, вокруг которой рыскали молодые, наглые, несмелые хулиганы, пылкие кандидаты в уголовники, и видом своим, и жизнью служившие недостижимому и неотступному мифу.

И еще можно упомянуть о последнем переезде, о домике из жести и фанеры в Вилья-Ортусар – судьбе, которую она накликала на свою голову каждый раз, когда врала на вокзале, – расположенном возле места, где сжигают мусор, у водосточной канавы, где непременно увидишь дохлую кобылу со вздувшимся брюхом и задранными вверх ногами. Комната с серым земляным полом, где она и козел едва могли поместиться и куда уж ни за что бы не вошли никакие тетушки или сестры, никто из тех меняющихся в зависимости от обстоятельств родственниц, что так упорно отсутствовали на вокзале.

Упомянуть о том, чего некоторые мужчины домогались, но не могли добиться. Хотя без этого не обошлось. Достаточно вообразить себе пору, когда народ стал подозрительным и прижимистым, когда бесконечные повторения лишили ее монолог всякой убедительности, когда из-за козла вдвое выросла плата за комнату, когда козлу понадобилось особое, дорогое питание, а может, просто дело было в том, что мне доставляло удовольствие представлять себе, как она продается ради козла. Я счел, что это не лишено смысла и очень к месту.

Упомянуть о козле, о том, что он рос, о его клочковатой бородке, о желтых глазах, которые можно сравнить с чем угодно, о грязных проплешинах и запахе. О тяжести, устрашающей величине, о том, что он сохранял принятую позу с невозмутимостью истукана, не желая двигаться с места, тяготясь и жарой, и холодом, и народом, который толпился у входа на вокзал и мешал ему спать. Он был больше ее и волочился за ней по кривым ночным улочкам, упираясь, сохраняя нарочито величественную и презрительную мину. Козел с подогнутыми под себя ногами, с рогами, которые задевали прокопченные потолки клетушек, с полуприкрытыми глазами цвета ржавчины, с выражением застарелой обиды и невыразимым презрением ко всем жертвоприношениям, которые совершались ему в угоду: траве, овощам, мужчине, проводившему несколько часов в кровати ради того, чтобы ошеломленная ночь в тысячный раз услышала всем знакомую тоскливую повесть.

Громадный и неподвижный, грязно-белого цвета, растущий точно на дрожжах, безучастный к людям и их заботам, вонючий, как ему и на роду написано. Одно слово – козел.

IV

Я собирался написать еще о чем-то, да забыл о чем. Прошел почти год, и я уже начал понемногу отогреваться в лучах очередного лета, когда однажды утром в больнице столкнулся с Хорхе Малабией. Этот Хорхе Малабия ничем не походил на мать, а скорее вызывал в памяти своего родственника, Маркоса Бергнера. Он был больше его, но худее и разговаривал с сестрой приемного покоя, улыбаясь и посасывая потухшую трубку. Он улыбался жесткой юношеской улыбкой, а глаза не могли спрятать ни безграничного страха перед жизнью, ни такой же неистовой жажды жить.

– Привет. – Он был в рубашке и сапогах. – Я узнал, что они решились на трепанацию. Мне хотелось посмотреть, как умирают, увидеть, как погибает мозг. Но они раздумали.

Я пожал плечами и отвернулся.

– Да, но он и был-то почти мертвецом. Во всяком случае, я за него не брался.

– Очень мило. Мы с Тито договорились о встрече, а он не пришел. Понятия не имею, почему: ведь ему-то кандидат в покойники знаком – это, кажется, служащий отца или что-то в этом роде, и что же, его будут неделю накачивать, чтобы он протянул на столе еще несколько минут?

– Вроде этого, – ответил я. – Семьдесят лет, восемь месяцев назад операция по тому же поводу, явное слабоумие с тех пор.

Я поздоровался с Маргаритой, сестрой приемного покоя, и мы вышли, каждый сам по себе, как незнакомые, идущие одной дорогой люди. Я восхитился привязанным к дереву конем и стоял, подняв лицо к солнцу, до тех пор, пока у меня не зачесалось в носу.

– Хороших кровей, но тяжеловат, лодырь, – сказал он.

Прошел год, и ему было двадцать пять. «Все время после нашей встречи, – подумалось мне, – он учился разбираться в людях и не любить их, а это нелегкая задача. Он даже не научился и себя-то самого любить, с самим собой ладить, он смотрел на себя со стороны, воспринимая свою жизнь как цепь неожиданностей, не в состоянии определить, какие из его поступков – его поступки, какие взяты напрокат, а какие просто прихоть. Он переживал пору метаний и страхов и прятался в жесткость и нетерпимость».

Он вскочил на лошадь – она загарцевала – и послал мне улыбку.

– Этот город меня доведет. Вот это все. Живут, как будто у них впереди вечность, и горды тем, что посредственность не иссякает. Еще и недели не прошло, как я тут, но и этого хватило, чтобы у меня все слилось, и я забыл, что хоть с вами можно разговаривать.

Он говорил сверху вниз, обращаясь ко мне с высоты лошади, сознавая преимущества такой позиции и не пренебрегая ими. Во всяком случае, он не был счастлив. Я видел его со спины, как он переходил с рыси на галоп, пригнувшись, чтобы набрать скорость, привстав на стременах, но слившись с конем настолько, что блестящий на солнце круп лошади казался продолжением его собственного тела.

Как я и думал с утра, он приехал ко мне тем же вечером. Или он пытался привести в должный вид лошадь, или ему не хотелось походить на своих сверстников, зачастую все детство проведших в седле, а сейчас если и садившихся на коня, то только затем, чтобы поутру после торжественной воскресной службы погарцевать в компании таких же юнцов. Молодые люди в бриджах, на английских лошадях с короткими стременами, небрежно расслабленные по контрасту с конем; девушки, одетые в точности как их спутники, колено в колено с ними рядом, визжа, требуя дороги, все на одно лицо. А раньше, на рассвете, они любуются собой в зеркале спальни, своей фигурой в полный рост, с хлыстиком в руках, своим видом амазонки; затем следует деревянная гостиница на берегу реки или в Вилья-Петрус, фотографирование рядом с лошадью или верхом – вся эта неловкая игра в гаучо. Ведь у них, у всех друзей его детства, были легковые машины, джипы и мотоциклы. Таким образом они вносили свою лепту, помогая Санта-Марии стереть память о детстве, изжить прошлое, столь недавнее прошлое, с его каретами, колымагами и немыслимыми расстояниями.

Он приехал на лошади в тот же субботний вечер, цоканье копыт звонко отдавалось в павшей на город густой тишине, повисало в черном, жарком, пахнущем сухими травами воздухе, сливалось со скрежетом и ударами, доносящимися с реки. Я услышал свист и высунулся в окно сказать ему, чтобы он заходил.

К тому времени я почти забыл историю Риты и козла. Поэтому, когда я увидел, как он входит с бутылкой вина и ставит ее на стол, то в первый момент подумал, что речь пойдет о какой-нибудь другой женщине, о каком-нибудь пережившем себя гнусном воспоминании немалой давности. Но у него был вид человека, принявшего решение, и ему дорого было время, не то время, которое этой ночью он, может статься, потратит на рассказ, ему было жалко того времени, которое пролегло между прошлым летом и нашей нынешней встречей. Он твердо решился, решился во что бы то ни стало представить мне историю, рассказанную той декабрьской ночью, в другом свете. Он выпил, не садясь, охотно подхватывая любую подсунутую мной тему; я ждал, пока он освоится. Окинув меня взглядом, он принялся набивать трубку, выбирая путь – тот, что покороче, или тот, что полегче. Он еще не знал, что можно сесть и сказать: «Я не желаю брать от жизни обязательно что-либо одно, быть таким или этаким. Я хочу всего, до конца, раз и навсегда. Я твердо намерен отказаться от того, чем довольствуетесь вы, о чем мечтаете, к чему стремитесь. Я не ваш. И я никогда ничего не хочу начинать заново, ни то, ни это. Но я буду и тем, и этим, потому что всему свой черед и так нужно. Тем и этим, но раз и навсегда. Так, чтобы потом не переигрывать, не лелеять про себя надежду, что можно начать еще раз и что тогда тебя оценят за это должным образом. Меня зовут Хорхе Малабия. Мир не существовал до моего появления на свет, а если бы я был смертен, то он умер бы вместе со мной».

И, однако, ничего похожего он не произнес. Хотя я бы выслушал, не возразив ни слова.

– Вы, наверно, помните те каникулы, – начал он виновато, но никак не смущенно. – Встреча на кладбище, ночной разговор. Хромой козел.

– Козел и женщина, – подхватил я. – Ну как же, я ведь попытался угадать, как это было, и написал кое-что. Да и забыл совсем. Мне бы хотелось, чтобы вы взглянули и сказали, что вы об этом думаете. Это очень коротко.

И я стал шарить в письменном столе, а он молчал, стараясь, чтобы я почувствовал это его молчание.

– Всего несколько страниц, – сказал я, протягивая ему листки. – Результат бессонницы, скуки и к тому же единственный способ разделить ваши страдания.

Тогда он посмотрел на часы, другого способа выразить свое неудовольствие у него не было. Впрочем, и он, и я понимали, что он пробудет столько, сколько понадобится, чтобы прочитать. Он сел, и свет упал на его молодое, но по сравнению с прошлым годом возмужавшее, на год постаревшее, слегка искаженное каким-то тайным страхом лицо. Я взял было книгу, но тут же отложил ее.

В течение получаса я смотрел, как он с трубкой в зубах читает то, что я написал. Я знал, что мой взгляд ему мешает, что ему трудно сидеть с непроницаемым видом. Он был уже не тот, что в прошлом году, но я еще не мог понять, в какую сторону он изменился, какого еще свинства он успел нахвататься за прошедшие двенадцать месяцев и что от этого в нем осталось. Окончив чтение, он выколотил трубку и принялся набивать ее снова, не поднимая глаз, сосредоточившись на каких-то своих выкладках, не обращая на меня ровно никакого внимания и в то же время понимая, что я в любой момент могу нарушить молчание. Встав, он прошелся к окну, раскачиваясь всем телом, как человек, уставший от верховой езды, стуча блестящими, только что начищенными сапогами. Слишком новыми сапогами, во всяком случае, слишком новыми для того крестьянского одеяния, в котором он щеголял на этих каникулах. Высунув голову в окно, он ласково окликнул лошадь. А потом медленно возвратился к освещенному пятну письменного стола, улыбаясь, совершенно уверенный в том, что сделанный им выбор очень хорош, лучше некуда.

– Просто отлично, – тихо и серьезно заметил он, как бы обращаясь к самому себе, довольно и слегка удивленно.

Это уже нечто, подумалось мне: он стал принимать себя всерьез и не с прежними отчаянием и безнадежностью, а совершенно спокойно, не подозревая о жалком впечатлении, которое производит, не ощущая насмешки. Почти так же серьезно, как его папаша или любой партнер по игре в покер из клуба «Прогресо».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю