355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хуан Карлос Онетти » Манящая бездна ада. Повести и рассказы » Текст книги (страница 13)
Манящая бездна ада. Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:03

Текст книги "Манящая бездна ада. Повести и рассказы"


Автор книги: Хуан Карлос Онетти



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)

– Что ж, очень рад, – сказал я. – Но в конце концов это не имеет значения. Я ведь говорил, что меня интересует лишь, правильно это или нет.

– Правильно. Все было именно так. Вот только… – Может быть, он еще не вполне убедился в том, что нашел нужное и с помощью этой выдумки ему удастся стереть память о прошлом. Он опять сел и опять улыбнулся с извиняющимся видом. – Это просто удивительно. В самом деле, был человек, изобретший сказку для приезжающих, потом другой, добавивший козленка – деталь абсурдную, но эффективную. И то правда, что ненависть к козлу она сменила на любовь, что вначале она восприняла козла как унижение, которому ее неизвестно почему подвергли, а потом защищала его всеми доступными ей способами, неизменно, независимо от переездов, от того, кто был с ней, независимо от решений покончить с собой. Так защищают то, что любят, самое дорогое и единственное. Ведь если, кроме этого, есть еще что-то, не следует употреблять слово «любовь», слишком оно громко звучит. У любви один путь, но никогда мы не знаем, насколько сильна и глубока наша любовь и насколько сильна и глубока любовь к нам. И к тому же несомненно, что она пошла на это из-за козла, чтобы его содержать. Я мог бы дать ей эти ничтожные деньги, не принося при этом особых жертв. Но я предпочел превратиться в мужчину, чье лицо, как следует из ваших записок, мне так хотелось повидать, в одного из многих, осужденных на ожидание в комнате, на безымянность. Тот-то ведь исчез, я никогда его не видал и пришел на его место, так и не встретив. Наступил мой черед стать одним из многих, но в некотором смысле и большим. Теперь я ждал ее в одной из тех грязных, постоянно сменяющихся комнат, в которые из-за козла нам приходилось вселяться и из-за него же съезжать с них. Мне чего-то не хватало, что-то было нужно, и вот я это обрел. Год или около того длилось мое падение, все это время я отлеживал бока, не ходил на лекции и хохотал про себя, как только думал о том, что было бы, если бы меня увидел отец: воображаю, как он вошел бы в одну из вонючих коробок, в которых мы обитали, так и представляю его будто наяву – ведь он не в состоянии и строчки грамотно написать, точку поставить, мысль завершить, а скобки он просто указывает движением руки и бровей. Впрочем, весь тот год, что я водил его за нос, я переписывался с ним, как примерный сын. Словом, как говорят дома, я не отбился от рук. Выходя из себя, потея от той смешанной с ненавистью тоски, от которой люди чернеют так, как не чернеют ни от какой разлуки, ни от какого тяжкого труда на холоде, я писал им письма каждую неделю. Ну, и в этом году, ясное дело, тоже. Конечно, тогда мои письма смахивали на списанные из письмовника для любящих детей в разлуке с родителями. Я тут перечел их.

Он насмешливо оскалился, прервав себя, то ли для того, чтобы отдохнуть, то ли проверить производимое впечатление, и налил себе вина.

«Ну, вот и еще, – подумал я, – еще одно свинство; угасший дух мятежа он старается подменить цинизмом, тем более что этот способ доступен кому угодно, любому конченому человеку». Возможно, ему показалось или он уловил у меня в мыслях, в моем молчании или взгляде что-то похожее на одобрение; он снова окликнул через окно лошадь, а потом повернулся ко мне с утомленным видом человека, который долго не спал. И еще мне вдруг показалось, что он ровно на год помолодел; впрочем, это были какие-то мгновения, потому что я уже научился держать его в руках.

– Ну, значит, все обстоит прекрасно, – сказал я, складывая свои провидческие странички, улыбаясь им ласково и гордо. – Потом она столкнулась с вами, или вы спровоцировали встречу, какое-то время жили вместе, потом она заболела и приехала умирать в Санта-Марию. Осталось только написать финал, но это в известном смысле легче, потому что я его знаю: ночь около покойницы, похороны.

– Да, то есть нет, – возразил он тотчас, весь вспыхнув, как будто я его нечаянно обидел, но и с оттенком торжества в голосе. Никто не мог, и я меньше всех, упрекнуть его в том, что для большего эффекта он намеренно затянул молчание. – Все не так просто, потому что женщину, которую мы в том году хоронили («не в прошлом, а в каком-то незапамятном, неизвестно каком»), женщину, что умерла тогда и покоится с миром на кладбище Санта-Марии, звали не Ритой.

Я развернулся в кресле и ошеломленно уставился на него; кажется, он мне поверил.

– Что вы говорите? Ну, или я вообще ничего не понимаю, или мне еще предстоит понять многое. Разумеется, это трудно было угадать. – Мы доверительно улыбнулись друг другу, как люди, владеющие одной тайной. Я колебался какое-то мгновение. Он должен был сообразить, что мне совсем нетрудно будет разузнать имя женщины, которую я помогал хоронить.

– Это была не Рита, – повторил он, все еще улыбаясь, и в голосе его звучали торжествующие нотки. – Это была ее родственница, двоюродная сестра, но не из тех, мнимых, забывчивых, как у вас говорится, родственниц из Вилья-Ортусар, а самая что ни на есть живая и говорящая человеческим голосом, честное слово, да и была она отсюда, из Санта-Марии. Новая женщина и почти новая история. Потому что если у нее и была до приезда в Буэнос-Айрес своя биография, то она испарилась в первые же пять минут, которые она провела в этом хлеву с Ритой, с козлом и со мной – очередным ее спутником, лежащим на кровати, уставившись в потолок. Я хочу сказать, что эта безымянная женщина заменила Риту, перевоплотилась в нее, унаследовала от нее все, что есть самого важного в ваших прозрениях, а именно; любовь к козлу и рабскую зависимость от него.

– Ах, вот что, – сказал я, – кажется, я начинаю понимать, в чем дело. Вы позволите мне начать сначала, – спросил я и увидел, что он в нерешительности, что он лжет и что, настаивая на этой лжи, он в то же время не в состояния подкрепить ее новой выдумкой. – Как, вы сказали, зовут ее, двоюродную сестру, ту, что заняла место Риты, покойницу?

– Я только сказал, что у нее нет имени. Это просто никто, это Рита. Рита была сыта козлом, мной и нищетой уже по горло. Думаю, что сейчас с ней все обстоит благополучно. Но она бы так не поступила, я в этом уверен, если бы не появился кто-то, какая-то женщина, способная сыграть ее роль. Ладно, с вашего разрешения, я возвращусь немного назад для того, чтобы окончательно разделаться с этой историей. Все, что я рассказывал вам год тому назад, было правдой, кроме того, что вы не так поняли и в чем я не стал вас разубеждать, оставив в этом заблуждении, даже желая укрепить его. Той ночью я говорил вам о любви и сострадании, и это было так. Сострадание было настолько очевидным, настолько сильным, что произошли две непостижимые вещи: во-первых, я взял на себя похороны женщины и провел положенную ночь около нее, как будто был ее самым близким и единственным родственником; иначе говоря, моя любовь к Рите в течение всего этого года, года моего падения, оказалась настолько упорной, что вторую женщину также превратила в Риту. И хотя еще задолго до того не только любовь, но и вообще всякое чувство к Рите угасло, мне достаточно было узнать, что эта ее двоюродная сестра умирает, как я дал волю вновь вспыхнувшему чувству. Вы меня понимаете? Не забывайте о существований козла, не забывайте, что, когда эта вторая Рита поняла, что уже не может быть ему опорой, потому что умирает, она перевезла его в Санта-Марию. Перевезла на родину, в страну детства, где все дается легче, где почиют с миром. Она сделала то, что, без всякого сомнения, сделала бы и Рита, не появись некто, пожертвовавший собой во имя избавления ее от рабства.

Итак, это была Рита. Я не видел, как она умирала. И тем не менее всю ночь, проведенную рядом с ней, это исхудавшее, отвердевшее лицо, с застывшим на нем удивлением, казалось мне лицом Риты, и я освободился от своей любви, доведя ее до предела и исчерпав до конца. Я думаю, во мне уже не было никакой любви, когда я с хромым козлом пересек всю Санта-Марию, идя за катафалком; я только засыпал на ходу, сильно нервничал, тосковал от сознания необходимости и смехотворности искупительной процедуры, и все это сливалось в ненависть, почти ничем не походившую на ту прежнюю ненависть, из которой и родилась любовь к Рите. Потому что за тот год, что мы прожили вместе, или еще до того, как мы стали жить вместе, раньше, с тех пор, когда я видел ее каждую ночь, любовь, как это водится, оказалась ни к чему, она успела сгнить за это время, и из нее червем полезла ненависть. Я вдруг ощутил, до меня дошло, что все, буквально все: мы, вы, я, все остальные несем ответственность за это, за эти брачные узы между ней и козлом, что все в ответе за эту нелепую пару, мечущуюся среди потока сходящих с поезда людей. Вина лежит на нас на всех, и, чтобы понять это, не требуется никакой логики, никаким разумным доводам не под силу ни опровергнуть, ни исказить эту истину; все живущие на земле виноваты в том, что это в их присутствии и на их веку, рядом с ними существует такое уродство, такая горесть. И я возненавидел весь мир и всех нас.

А вот и вторая победа, которую одержала любовь: я заставил Риту заниматься тем, на что ее не мог уговорить никто из безликой череды спутников. Потому что вина лежала на всех нас, и на ней в том числе, а ее-то я ненавидел больше всех, ибо она была мне ближе всех.

Прошло что-то около месяца, и появилась двоюродная сестра, с тем чтобы занять ее место, чтобы вместо нее угодить в это противоестественное рабство к козлу, а она, Рита, исчезла. И вот самое-то важное, самую суть того, что происходило в это время, время, когда я осознавал свое падение и наслаждался этим осознаванием, время, слагающееся из тех дней и ночей, когда Рита уходила на поиски мужчин и возвращалась с деньгами, которых нам троим – ей, козлу и мне – хватало на неделю, самую суть этого объяснить нельзя. А если вдруг каким-нибудь чудом я это пойму – ведь мне несколько раз, тогда, ночью, наедине с ней, уже казалось, что я близок к этому, – то все равно пользы от этого не будет, потому что трудно даже предположить человека, жизненный опыт которого позволил бы ему понять меня. Я ни тогда не знал, ни сейчас еще мне не открылось, в чем именно был заложен высший смысл происходящего, но, во всяком случае, внешнее его выражение я усматривал как раз в том, чтобы лежать на кровати, курить и, в отличие от тех, других, ждать ее не в одиночестве, а в обществе козла: смотреть в его желтые бесстрастные глаза, вдыхать присущий ему и уже сливающийся с моим собственным запах, достигая, таким образом, некоего иллюзорного впечатления, впечатления, что приобщаешься к безликой вечности, олицетворением которой и был для меня козел. Говорить ему простые слова о смысле нашего одиночества и нашего ожидания, видеть, как он высится, белея в полутьме низенькой комнатки, в той, всякий раз единственной и непохожей, ночи, что еженощно нисходит на отверженных.

Мы оба одновременно услышали не то испуганное, не то нетерпеливое цоканье лошадиных копыт на дорожке. Хорхе встал, но подошел к окну не сразу. И у нас сегодня тоже стояла та чудесная, всем известная, попусту взбудораживающая, с загадками, да без отгадок, именно та неизъяснимая и колдовская ночь, что нисходит на дураков.

– Вот так, – сказал он, улыбнувшись; бронзовая прядь спадала ему на висок; он по привычке посасывал плохо раскуренную трубку. Затем подтянул бриджи, проверил, хорошо ли сидят сапоги. – Надо было кое-что исправить, и, кажется, я это сделал.

– Надо было еще о многом сказать, и вы это сделали, – ответил я. – Но вы ничего не исправили. Женщина-то ведь та же самая, это уж во всяком случае. Вы провели ночь около Риты и похоронили Риту. А кроме того, и это особенно важно, вы похоронили козла.

– Как угодно. Меня мучила совесть, что я заставил вас поверить в историю без сучка и задоринки, что я дал вам уверовать в то, что история, которую я начал рассказывать во время тех каникул, завершилась столь же идеально. Но так ведь не бывает. Если вы дадите себе труд задуматься, вы увидите, что из-за этого, и только из-за этого, все рушится. Так что я все-таки исправил. Кроме того, я рассказал, что Рита занималась проституцией для моего блага и для блага козла. Согласитесь, такое добавление в известном смысле меняет характер истории.

– Этого я не считаю, – сказал я. – По крайней мере, это не играет никакой роли ни для меня, ни для этих страниц. Вы скажете, что все это я выдумываю, но мне вовсе не хочется вмешиваться.

Лошадь забила копытом, и эхо огласило пустынную площадь.

«Три, – подумал я. – Третье свинство, взрослый грех: он поверил задним числом, что непоправимые поступки нуждаются в нашем оправдании».

Он взглянул в окно и сказал резким, хозяйским голосом коню, ночи и дороге:

– Кажется, исправить ничего нельзя. – Полуобернулся ко мне и затянул пояс. – И самое трогательное в этой истории, что другим ее легче понять, да и всем нам. Что же до этой двоюродной сестры…

V

Вторая встреча тоже, если не полностью, то, по крайней мере, отчасти, была делом случая. Попав в район Старого рынка, я решил прогуляться по солнышку, чтобы избыть гадливость и невеселые мысли, охватывавшие меня при воспоминании о женщине с плоским животом и похорошевшими от горячки глазами, которые бессмысленным, невидящим взором вперились в стену пропахшей лекарствами комнаты. Около меня судорожно метался маленький, худой, чернявый упрямый человечек, враждебно косившийся на меня, слегка возбужденный тем, что может на мне сосредоточить застарелую, упорную ненависть к жизни, испытывавший облегчение оттого, что на время переложит ответственность на мои плечи. Я по обыкновению не задавался вопросом, какой исход сулит ему меньшее несчастье, благополучный или дурной? Он этого тоже не знал. Он проводил меня до выхода на улицу. На его узкой мордочке застыла гримаса, которую можно было бы назвать злобно-саркастической, он рассчитывал услышать одно из двух возможных заключений с тем, чтобы незамедлительно извлечь из услышанного максимум несчастья.

Мы остановились на солнце перед кирпичной стеной Старого рынка. Под приземистыми арками – сооружением колониальных времен – дремали бродяги, одни занимались ловлей блох, другие кидали жребий в ожидании ужина. Выбежала стайка мальчишек и, описав полукруг, вернулась в тень рыночного навеса. Быть может, вид еще большей нищеты, бездеятельной нищеты бродяг и предприимчивой нищеты грязных босоногих мальчишек, утешил этого человека; а может, его вдохновила мысль о том, что капли крови в комнате обозначали не его личное несчастье, но были последним маленьким винтиком, созидавшим и доводившим до совершенства картину всеобщего человеческого несчастья. Во всяком случае, с лица у него сошла гримаса, черты разгладились, уступив место выражению смиренной покорности. Не ненависть светилась в нем, а ее плоды, ее следы. Он предложил мне сигарету, мы оба молча затянулись. Я еще раз взглянул на него и предпочел не говорить ничего конкретного; я сказал, что пока трудно прийти к какому-либо определенному выводу, что следует подождать результата уколов и чтобы он позвонил мне в девять часов.

Он улыбнулся чему-то своему и покачал головой, потом снова затянулся, и сигарета подпрыгнула у него во рту, когда он сказал:

– Я позвоню вам ровно в девять.

– Вы мне скажете, как дела, а там посмотрим.

Он протянул мне руку и пошел прочь, возвращаясь к своим заботам, своей ненависти, к страшному ощущению западни.

Медленным шагом, стараясь прогнать этот эпизод из памяти, я дошел до ворот рынка. Пробрался сквозь нестройные ряды горемык, швырнув несколько монет прямо на плечи и головы, в самое средоточие слабых призывов о помощи. Освежающий сумрак рынка, пустующие прилавки, невнятный, день ото дня крепнущий запах рыбы, сырости, гниющей зелени. Маленькие попрошайки гонялись друг за другом в полосах света, струившегося из расположенных в глубине окошек. За столиком перед стойкой бара сидел полный молодой мужчина и безмолвно улыбался возне ребятишек. Я спросил чего-нибудь прохладительного и внимательно посмотрел на показавшуюся мне незнакомой одинокую фигуру за столиком.

Он был очень молод, и, наверно, я поторопился назвать его мужчиной; он пил фирменный напиток – тростниковую водку с виноградным соком, бутылка стояла на столе. Ворот рубашки был расстегнут, галстук висел на спинке стула, но одет он был по-праздничному: в серый с жилетом костюм, черные блестящие ботинки, из нагрудного кармана высовывался белый платок. Черная с загнутыми полями шляпа была водружена на колено. Потом, уже много позже, я обратил внимание на украшавшую жилет двойную цепочку часов. Левую руку он сжал в кулак, продолжая потеть и улыбаться, глядя в глубь рынка, в ту мерцающую и светящуюся глубь, где между пустыми прилавками змейками пробегали ребятишки. Возле бутылок лежала горсть карамелек.

– Говорят, каждый развлекается, как может, – сказал бармен.

Я посмотрел на него, но эта усатая пятидесятилетняя личность в рубашке была мне незнакома.

– Так ведь, доктор? Целый день я молю бога, чтобы он избавил меня от этого зрелища. Это Перотти, знаете, скобяная торговля. Нет, вы только посмотрите, как вам это нравится.

Маленькие попрошайки неслись в северную часть рынка, когда вожак внезапно свернул, расстроив их ряды. Просочившись сквозь дерево и железо прилавков, они скользнули по куче отбросов. Юноша за столиком протянул вперед руку и раскрыл ладонь с карамельками. Ребята пронеслись с криком, стараясь схватить конфеты на бегу, а его рука поймала худенькую девчушку с крысиной мордочкой и жесткими грязными волосами до плеч. Остальные проскочили дальше.

– Вот так, – сказал за моей спиной бармен, – вот так с часу дня, чтоб не соврать. Смотрите теперь.

Толстяк привлек девчушку к себе, поцеловал в ухо, одновременно в наказание шлепая ее и нашептывая угрозы. Затем отпустил, и она, засунув в рот карамельку, побежала догонять всю ватагу, которая к тому времени уже описала полукруг по залитой солнцем улице и, улюлюкая, снова влетела внутрь, мчась вслед за вожаком в ту сторону, откуда сочился мягкий сероватый свет.

И тогда толстяк вскинул свою поросшую черной щетиной голову к облупленному потолку и, не изменив позы, завелся в приступе самого настоящего, образцово истерического смеха. Внезапно смех оборвался, и он, осушив стаканчик, наполнил его снова и положил в мышеловку ладони еще несколько карамелек. Выжидательно улыбаясь, он следил за вихрем крутящейся в глубине рынка оборванной ребятни.

– Перотти-сын, скобяная торговля, – повторил незнакомец около меня. – Вы должны знать его. Может статься, вы ему помогли на свет родиться, от кори, наверное, лечили или, извините, от поноса. Я смотрю на него весь день, а тянется это чуть ли не месяц, а может, дней пятнадцать, с того самого дня нынешним летом, когда он здесь случайно оказался и открыл игру с девчушками и карамелью. Отец оставил ему кучу денег, и вот он их тратит таким манером. Развлекается. И я даже склонен думать, что он этим занимается без всякого дурного умысла. А если и есть тут умысел, я его не пойму. Я за стойкой с утра и никуда не отлучаюсь. Не окажете ли мне честь выпить со мной?

Я ответил согласием, и мы медленно, молча выпили. Визг оборвышей вновь пронесся мимо стола, и снова повторились шлепки, поцелуй, запрокинутая голова и быстро сошедший на нет невыносимый смех.

– Вот так, – сказал бармен.

– Знаю, кто это, вспомнил, – сообразил я, а говорил я о Тито Перотти. – Я не помогал ему рождаться, и, когда у него была корь, меня не звали, и, поймав триппер, он тоже ни разу со мной не советовался. Нас сроднила язва его покойного отца, астма матери и солитер, которого мы изгоняли у сестры.

– Этот самый, – обрадованно подхватил бармен. – И правильно говорят, что она, сестра его, самая красивая женщина в Санта-Марии.

– Я давно ее не видел. – С этими словами я положил деньги на стойку, но бармен объяснил, что за стаканчик тростниковой водки с вермутом платит он. – Ну а с ним мне есть о чем поговорить.

Бармен откинул доску у стойки и вылез из своей норы, чтобы протянуть мне руку. Я взглянул в его старчески печальные глаза, на его обвислые усы, на лысину вполголовы.

– Фрагосо, – сказал он. У меня это имя не вызвало никаких ассоциаций. Он показал мне на прощание свои ровные белые зубы и добавил уважительно: – Доктор.

Чтобы не помешать ребятишкам приблизиться, я направился к столику медленным шагом. Когда пятеро или шестеро из них стащили с открытой ладони карамельки и он сжал пальцы девочки, я дотронулся до его спины, взглянув с невинной улыбкой ему в глаза. Он посмотрел на меня скорее со страхом, чем с раздражением. Ему сразу стали не нужны ни девочка, ни конфеты, и он подвинул горсть всей ватаге, которая сделала вокруг нас только один виток. А потом с детски обиженным видом следил за ее победным бегом к воротам, к солнцу. Он закинул вверх голову, чтобы посмеяться, но лишь секунду звучал в тишине его смех. Я стоял рядом с ним, и моя рука лежала на его плече. Он встал и поздоровался со мной. И вот тогда-то я увидел серебряную цепочку часов, которая вилась по жилету, обтягивавшему ни с чем не сообразное брюхо.

– Я присяду, если позволите, – тихо сказал я. – Что-то устал.

Мне стало ясно, кто этот юноша, в тот самый момент, когда бармен Фрагосо назвал его. Но вся важность открытия дошла до меня только после того, как он упомянул о его сестре. Тогда я и подумал об истории Риты и козла и предпринятой несколькими вечерами ранее попытке Хорхе Малабии разрушить эту историю.

Я глотнул какого-то сладкого питья из принесенных рюмок. Мы говорили о том о сем, о погоде, о политике, об урожае, об учебных планах, о Санта-Марии и Буэнос-Айресе.

К тому времени я обнаружил у него в галстуке жемчужную булавку и, тайком оглядев его круглое красивое, с детски нежной кожей лицо, вгляделся в чуть простовато-притворную, чуть жестокую легкую улыбку. «Полнеет. Может статься, что та давнишняя непреклонная и агрессивная решимость, так и сверкающая в его холодных зеленых глазах, как раз выражает стойкое намерение полнеть дальше». Он слегка гнусавил, и ему нравилось говорить похохатывая, зорко оглядываясь вокруг, вертя головой, брызгая скапливающейся в углах рта слюной, дергая себя за большой палец левой руки. «Тщеславен, обладает пробивными способностями, на редкость злопамятен и самолюбив».

Но дело было и в другом. Я понял это, когда он склонился к рюмке и я узрел его короткую солдатскую стрижку. Окончательный же смысл всего дошел до меня лишь несколько месяцев спустя, во время выздоровления от последней до настоящего момента болезни, когда меня навещали частью благодарные, частью суеверные друзья и пациенты, стремившиеся и меня развлечь, и душу излить. Я увидел, что он копирует своего отца, владельца скобяного промысла, умершего год назад. И подражал он ему двояко: с одной стороны, об этом свидетельствовали шутовская жемчужина в галстуке, цепочка часов, прическа и тысячи других деталей, обнаруженных мною и носивших совершенно сознательный характер. С другой стороны, под влиянием каких-то подспудных сил у него вдвое толще стала шея, выросли живот и ягодицы, скромно и точно воспроизводя малосимпатичный облик покойного папаши.

«Ну, разумеется, сыновняя любовь, но не только. Ведь как объект для подражания Перотти не мог вдохновить молодого человека. Тут что-то другое. Ну что ж, со временем и с божьей помощью, да если повезет, и в этом разберемся».

– Я кончу юридический, как всегда хотели дома, – говорил он. – Но в отличие от тех, кто только и бредит Буэнос-Айресом, я не хочу уезжать из Санта-Марии. А здесь, вы же знаете, серьезной работы для адвоката нет, дальше присяжного поверенного не пойдешь. Конечно, стоит попробовать, кто его знает, ведь деньги можно зарабатывать и не особенно утруждая себя. А если еще использовать связи папа… Да полегче относиться к этому… Я не хочу лезть в политику. Мое призвание – бизнес, большой бизнес. Вы посмотрите, чего достиг Петрус[31]31
  Петрус – главный герой романа Х.-К. Онетти «Верфь».


[Закрыть]
без всяких столиц. Разумеется, он плохо кончил, хотя ничего еще не известно, последнее слово еще не сказано, и совсем неважно, где он – в тюрьме или в санатории. Он был способен на большие дела, потому что у него были талант и проницательность. Для своего времени Петрус сделал много, но это не более чем начало, пример остальным. Здесь все еще впереди, поверьте мне.

В свои двадцать лет он уже обрел тот же почтительно-покровительственный тон скобяного воротилы, ту же спокойную и суховатую манеру держаться, тот же уклончивый взгляд, те же не дающие друг другу покоя руки и ту же веру в незыблемые начала и успех. К тому же он постиг, как тайна жизни раскладывается на элементарные арифметические составляющие, постиг формулу успеха, требующего только настойчивости, безликости, иллюзорности бытия.

Я поверил ему, и мы опять выпили. Вот только уверенность в том, что его отец никогда не пил, портила картину. Впрочем, эта встреча была мне дарована не для того, чтобы я всю ее потратил на них обоих.

– Вы ведь жили с Хорхе Малабией в пансионе на площади Конституции, – сказал я внезапно.

Но он уже увял и выжидательно смотрел на всегда освещенную дверь рынка, возле которой сейчас было тихо.

– Да, около двух лет. Однако мне кажется, что не этому… Я очень хорошо к нему отношусь, но он трудный тип.

– Очень может быть, я в этом совершенно уверен. Отчасти даже неврастеник, – радостно закивал я: «Попал». – Знаете, здесь есть один момент, который меня особенно интересует. Одна деталь, может, даже просто хитрость, одна метаморфоза. Я говорю об известной вам истории Риты и козла.

Он наклонился над столом, чтобы спрятать от меня свои глаза и улыбку. Сквозь окошки день казался сумрачным; тускло серело громадное пустое пространство внутри рынка, медлительно плыл влажный воздух. Моргая, он выпрямился и насторожился.

– Я знаю эту историю. Но я не думал, что ее знаете вы. Вам, должно быть, рассказал Хорхе. Ну и как же он ее вам рассказал?

Я ему объяснил только то, во что еще сам верил. Что одна женщина по имени Рита под всякими лживыми предлогами выпрашивала милостыню у входа на вокзал и что ее сопровождал козел, которого ей в результате долгих раздумий эстетического порядка всучил человек, именуемый Амбросио. Он воспроизвел слюнявый смешок папаши и тряхнул головой, чтобы расшевелить память.

– Все это так. Тем не менее кое-чего Хорхе не знает. – Он насупился и, казалось, не выражал желания говорить на эту тему.

Я колебался, подбирая к нему ключи.

– Меня интересует одна совершенно элементарная вещь, – сказал я, немного помолчав. – Не вызывает сомнений тот факт, что некая женщина, заболев, возвратилась с козлом в Санта-Марию и здесь умерла на одном из ранчо на берегу. И только хотелось бы знать, была ли это Рита или кто-то другой.

Он придвинулся ко мне с недоверчивым и удивленным выражением, что-то туго и лихорадочно соображая.

– Была ли это Рита? Ну, разумеется, она. Ведь у нее уже была чахотка, когда я ее встретил на вокзале. И она не берегла себя, ей только бы козел был сыт. К тому же подумывала о самоубийстве. Она была не в себе, и самым большим счастьем было для нее, если козел лизал соль прямо у нее из рук.

– Это мне известно, – сказал я и многозначительно поднял палец, хоть этот жест не отличался смыслом. – А не было ли там еще двоюродной сестры? Подумайте. Ритиной родственницы, которая будто бы приехала в Буэнос-Айрес, чтобы вместо нее стать рабыней у козла, а затем возвратилась в Санта-Марию вместе с животным, а может, гонимая им, с тем чтобы в родных краях встретить смерть и обрести покой. Подумайте и ответьте мне.

Он осторожно зажег сигарету перед самым моим лицом, и струйка дыма смягчила презрительное и мучительно-напряженное выражение его лица. Он мне не верил. Я ждал, пока возмущение выведет его из замешательства. Он выпрямился и, совладав с собой, отрицательно замотал головой.

– Так вот как Хорхе вам это рассказал? Впрочем, меня это не удивляет. Потому что он вел себя как сукин сын. И что же он сказал вам обо мне?

– Почти ничего. Вы появляетесь только в начале истории.

Улыбка, которую он нехотя изобразил, была такой отвратительной и такой злобной, что показалась мне позаимствованной не столько у отца, сколько у Перотти-деда.

– Давайте все по очереди, – начал он. – Я встретил Риту и отправился спать с ней. К ней домой, ясное дело, потому что куда еще можно было деться с козлом. Я ее встретил, мы пошли, и я ей заплатил. Она спала со всеми; козел и выдумка про поездку были всего лишь отговоркой на случай, если придерется полицейский. Ведь одно дело, если ее заберут за мошенничество, и совсем другое – за приставание к мужчинам.

В мягкой полутьме опустевшего рынка он казался пунцовым, оттого что сдерживал охватившее его возбуждение и обуздывал свою ненависть, с тем чтобы в нужный момент дать ей выход.

– Да, – тихо согласился я. – Версия Хорхе Малабии в общем-то не противоречит сказанному вами. Но меня интересует двоюродная сестра. Вы уверены в том, что это была Рита, а не она?

– Двоюродная сестра? Она появилась в самом конце, когда Рита была уже в безнадежном состоянии. Ее звали Ихиния, это была темноволосая толстушка, впрочем очень привлекательная. Несколько дней она изображала сиделку, ухаживая за Ритой и козлом, а может быть, и за Хорхе.

У Хорхе в это время было какое-то загадочное недомогание. Я не знаю, говорил ли он вам, что пропустил целый год занятий и что родители считают, будто он на третьем курсе, когда он еще не закончил и второго. Двоюродная-то сестра, должно быть, шляется по танцевальным залам Палермо или у кого-то на содержании, потому что она действительно хороша собой, если ее помыть. Несколько дней она строила из себя святую, но очень скоро почуяла своим собачьим нюхом, что к чему, и исчезла. Однажды она приезжала в гости на машине, взятой напрокат вместе с шофером. Привезла кучу свертков с едой и подарками, и кто его знает, не приезжала ли она только затем, чтобы покрасоваться перед Ритой.

Из тщеславия, в отместку, и не Рите, ведь Рита олицетворяла для нее Санта-Марию, детство и нищету; а может, из жалости, чтобы показать и даже доказать, что в Буэнос-Айресе вполне возможно, да и не так уж трудно покончить с этим нищенским существованием.

Но Рите все это было уже совершенно ни к чему. В тот вечер, это была суббота, я зашел к ним, хотя бывал там нечасто. Я приходил главным образом затем, чтобы обругать Хорхе или, присев на краешек кровати, просто посмотреть на него. Он знал все, что я думаю и могу ему сказать. Рита встретила сестрицу, не понимая ничего. Она уже была тяжело больна и бредила наяву. Должно быть, Рите почудилось, что ей рассказывают волшебную сказку, если ей вообще когда-нибудь ее рассказывали. Одеяние Ихинии, ее перчатки и шляпа, а также свертки с едой, которые она привезла, были для сытых, а не для голодных. Я уж не говорю о машине и шофере в форменной одежде. Она села в эту машину, и они укатили. Вот как это было, а тому, кто скажет, что не так, я набью морду: Ихиния – шлюха высокого полета, и, думаю, ее еще надолго хватит. Она прожила у них всего несколько дней, может, две недели, ухаживая за всеми троими – за ней, за ним и за вонючим козлом. Когда они забывали про соль, козел упрямо лез лизать им руки. Двадцать раз я говорил, сначала в шутку, потом всерьез, потом снова в шутку, чтобы они его прирезали и съели. Когда я в первый раз сказал это всерьез, Рита набросилась на меня с ножом. А он, Хорхе, валялся сутками на кровати, руки за голову, уставившись в потолок, в то время как женщина умирала от кашля и голода. Вот так, только Рита не выдержала. Она приехала с козлом в Санта-Марию в то лето, когда умер мой отец, а когда Хорхе явился на каникулы, то он видел ее в живых всего лишь дня два и потом оплатил похороны. Как господин. Жаль, что она умерла, но виной тому он. Я так и сказал ему и могу повторить. Потому что он, мой друг, без всякой нужды, шутки ради стал жить на ее средства, на то, что она с козлом зарабатывала подаянием, обманом и проституцией. Поэтому ему уже не надо было платить за пансион, он жил в грязной комнате, принадлежащей ей или, вернее, им. На те деньги, что посылал ему отец, он вполне прилично мог бы прокормить Риту и, разумеется, козла; и может статься, она бы выздоровела. Но он дни и ночи возлежал на кровати, созерцая узоры грязи на потолке, в ожидании того, когда она возвратится с промысла, с бутылкой вина и промасленным свертком с едой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю