355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хуан Карлос Онетти » Манящая бездна ада. Повести и рассказы » Текст книги (страница 9)
Манящая бездна ада. Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:03

Текст книги "Манящая бездна ада. Повести и рассказы"


Автор книги: Хуан Карлос Онетти



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)

На третьей фотографии белизна женского тела разгоняла тени плохо освещенной комнаты. Грасия была снята одна – упругое, крепко сбитое тело, голова до боли закинута назад, к объективу, плечи полуприкрыты распущенными темными волосами. Не узнать ее было невозможно, словно ее снимали в обычной фотостудии, где она изобразила перед объективом самую нежную, самую многозначительную и самую двусмысленную из своих улыбок.

Риссо испытывал теперь только неизбывную жалость к ней, к себе, ко всем, кто любил в этом мире, к их сбывшимся и несбывшимся надеждам; жалость, потому что любовь проста до бессмысленности, а люди так усложняют эту бессмыслицу.

Он разорвал и эту фотографию и понял, что не сможет жить, если ему придется взглянуть еще хотя бы на одну. Но в том магическом измерении, где Грасия и Риссо начали общаться и вели свой молчаливый диалог, женщина должна была знать, что он станет рвать фотографии, как только получит их, и что с каждым разом они будут вызывать у него все меньше любопытства и угрызений совести.

В этом магическом измерении наспех выбранные мужчины – и грубые, и робкие – были всего лишь некоторой помехой: из-за них ритуальное действо неизбежно оттягивалось, приходилось выбирать на улице, в ресторане или кафе самого доверчивого, самого неопытного, кому можно было бы отдаться, не вызывая у него подозрений; кто чувствовал бы смешное тщеславие перед аппаратом с автоспуском, наименее отталкивающего из всех, кто способен был поверить заученному доводу разъездного торговца:

– У меня никогда не было такого мужчины. Ты совсем особенный, ни на кого не похож. С этими вечными гастролями я никогда не знаю, где окажусь завтра и увидимся ли мы. Пусть у меня хоть фотография останется: когда тебя не будет рядом и мне станет тоскливо, я смогу на нее посмотреть.

Обычно уговорить мужчину не стоило особого труда, после чего, думая о Риссо или отложив мысли до завтра, она делала то, что сама вменила себе в обязанность: располагала освещение, подготавливала фотоаппарат и возбуждала мужчину. Думая о Риссо, она снова и снова вспоминала то давнее событие, мысленно упрекала Риссо, который, вместо того чтобы попросту поколотить, с умной улыбкой на лице прогнал ее от себя навсегда. Прогнал, никак не оскорбив, хотя оскорбление смутно угадывалось во всем его поведении, а слова, сказанные им при этом, ставили ее в один ряд со всеми другими женщинами. Он расстался с ней, так и не поняв, показав, что, несмотря на все произнесенные слова и все их ночи, он никогда ее не понимал.

Вспотев, без особого воодушевления, занималась Грасия любовью в душном и грязном гостиничном номере, соизмеряя расстояние между собой и фотоаппаратом, помня об освещении, следя за позой и движениями мужчины; любая ложь, любая уловка годились, чтобы заставить очередного партнера обратить к ней циничное и недоверчивое лицо. Она заставляла себя улыбаться, старалась быть соблазнительной, ласково щекотала мужчину, как щекочут грудных детей, думая при этом только о том, сколько прошло секунд, и прикидывая, с какой остротой эта фотография напомнит Риссо об их любви.

Но поскольку этого она не знала, поскольку ей было даже неизвестно, доходят ли до Риссо отправляемые ею фотографии, Грасия стала делать их все более и более откровенными – и тогда они перестали иметь отношение к ним, к Риссо и Грасии.

Более того, она допустила и сделала так, чтобы заострившиеся от страсти, искаженные извечным стремлением к обладанию мужские лица смотрели прямо в объектив с жесткой вымученной улыбкой, со стыдливой наглостью. Подумав, она решила, что обязательно должна позволить и себе проскользнуть на фотографию, и тогда ее маленький нос и большие безмятежные глаза выплыли из существующего за пределами снимка небытия, слились с грязью жизни, стали частью фотографического отражения этой жизни, отражения неверного и неумелого, частью тех пародий на любовь, которые она поклялась регулярно посылать в Санта-Марию. Но главной ошибкой женщины было то, что она стала менять адреса на конвертах.

Через полгода после свадьбы им впервые пришлось расстаться; разлука оказалась и желанной, и слишком томительной. «Эль сотано», ставший муниципальным театром Санта-Марии, отправился на гастроли по побережью и доехал до Эль-Росарио. Там Грасия вовлеклась в старую захватывающую игру, когда, будучи окружена актерами-мужчинами, она начала воспринимать происходившее на сцене всерьез. Публика чаще всего встречала их восторженно, подолгу хлопала, но иногда оставалась равнодушной. К приезду труппы исправно печатались программки, потом появлялись рецензии, люди включались в игру и допоздна обсуждали увиденное и услышанное, во что обошлись билеты, с вымученным воодушевлением говоря об игре актеров, декорациях, монологах и поворотах сюжета.

Эта завораживающе-грустная игра начиналась со слов ее героини. Подходя к окну, за которым открывался вид на фьорд, Грасия произносила их шепотом, долетавшим до последних рядов: «Как знать… Ведь и я живу прошлым, о котором никому не ведомо». Пьесу хорошо приняли в Эль-Росарио, зал всегда откликался на реплики героини, игра захватывала, и уже невозможно было отвлечься и смотреть на происходящее на сцене со стороны.

Первая разлука длилась пятьдесят два дня, и все это время Риссо старался жить точно так же, как они жили с Грасией Сесар в течение шести месяцев их брака. В то же самое время отправлялся он в кафе или ресторан, куда они ходили вдвоем, встречался с теми же друзьями, так же – только молча и в одиночестве – прогуливался по набережной, пешком возвращался домой, до боли, до помрачения рассудка предвкушая их встречу: сильно приукрашенные воспоминания и несбыточные желания рождали в его сознании и на губах не дававшие покоя образы.

Так же – через продуваемую промозглыми и ледяными ветрами темень, по зыбкой грани, отделявшей зиму от весны, – проходил он десять-двенадцать кварталов, но в одиночестве и медленнее, чем проделывали они этот путь вдвоем. Дорогой он ощущал всю свою обездоленность и бесприютность и понимал, что их безумие не лишено величия, поскольку у него нет будущего и оно никуда не ведет.

Она же поверила, что точнее всего их любовь выражали слова, которые с легким недоумением и растерянностью шептал, лежа на кровати, Риссо:

– Что бы ни случилось, мы всегда будем счастливы и всегда будем любить друг друга.

Слова эти выражали не просто отношение к их любви или веру в будущее – они были им посланы, внушены, подтверждали очевидную истину. И ни один их поступок, ни одна мысль не могли смягчить это безумие – любовь, от которой невозможно было уйти и с которой ничего нельзя было поделать. Можно было использовать все имеющиеся у человека возможности, но каждая только неминуемо подпитывала их чувство.

Грасия поверила, что вне их мира, за пределами их комнаты, простиралась лишенная смысла пустыня, где обитали существа, которые не стоили внимания, и что все случавшееся вне их мира – ничтожно.

Поэтому Грасия думала только о Риссо и об их любви, когда незнакомый мужчина начал поджидать ее после спектакля у выхода из театра, когда он пригласил и привел ее к себе и когда она сама начала снимать с себя одежду.

Шла последняя неделя их гастролей в Эль-Росарио, и она решила, что нет смысла писать Риссо об этом, потому что происшедшее было каким-то образом связано с ними и в то же время не имело к ним никакого отношения; потому что она вела себя как любопытный и грациозный зверек, испытывая смутную жалость к этому мужчине и смутное презрение к убогости того, что могло добавить к их любви с Риссо это происшествие. И вернувшись в Санта-Марию, Грасия решила подождать до вечера среды, потому что по четвергам Риссо не ходил в редакцию; подождать той ночи, когда время для них не существовало, до рассвета, как две капли воды похожего на двадцать пять других рассветов в четверг, что они прожили вместе.

Еще одетая, она начала рассказывать, испытывая гордость и нежность, словно просто придумала новую ласку. Сидя у стола без пиджака, Риссо прикрыл глаза и улыбнулся. Потом он заставил ее раздеться и рассказать все сначала. Она повторила, стоя босиком на ковре, крутясь на одном месте, поворачиваясь к нему то боком, то спиной и чуть покачиваясь, чтобы удержать равновесие, когда переступала с ноги на ногу. Грасия то видела худощавое, вспотевшее лицо Риссо, который сидел, навалившись отяжелевшим телом на стол и прикрыв плечом стакан с вином, то ей только казалось, будто она видит, потому что на самом деле женщина отвлекалась, стараясь передать все как можно точнее, радуясь возможности заново пережить ту пронзительную любовь к Риссо, какую она испытала в Эль-Росарио рядом с мужчиной, лица которого не запомнила, – рядом с пустотой, рядом с Риссо.

– Хорошо, а теперь оденься, – сказал он тем же хрипловатым, чуть удивленным голосом, каким повторял, что все случившееся с ними только усилит их любовь.

Она внимательно посмотрела, как он улыбался, и оделась. Они посидели молча, разглядывая узор на скатерти, пятна, пепельницу с птицей, у которой был отломан клюв. Потом Риссо оделся и ушел, весь свой выходной, весь четверг потратив на то, чтобы убедить доктора Гуиньязу в необходимости немедленного развода, заранее насмешливо отклонив все предложения помирить их.

Затем наступил долгий и мучительный период, когда Риссо хотел, чтобы Грасия снова была с ним, и одновременно с горечью и отвращением представлял себе их примирение. Потом он решил, что Грасия нужна ему, и теперь даже больше, чем раньше, что необходимо помириться, и он готов заплатить любую цену, лишь бы ночами она снова была рядом, но при условии, что это произойдет без его вмешательства и ему не придется давать согласия, даже молчаливого.

По четвергам Риссо снова стал гулять с дочерью и после обеда, сидя за столом, выслушивал сетования ее бабушки, без конца повторявшей, что она предсказывала – именно этим все и кончится. Стороной до него доходили о Грасии самые неопределенные слухи, и она стала превращаться для Риссо в незнакомую женщину, поступки и мысли которой надо разгадывать, как загадку; женщину, которую ничто не связывало с другими людьми и с окружающим миром, потому что она предназначалась именно ему, и с первой же встречи он должен был полюбить ее.

Через месяц после того как они расстались, Грасия уехала из Санта-Марии, оставив самые противоречивые сведения о том, куда она направляется.

– Не волнуйтесь, – сказал ему Гуиньязу, – я хорошо знаю женщин и ожидал чего-нибудь в этом роде. Поступок ее только подтверждает, что она оставила семейный очаг, и упрощает всю процедуру. Это уловка, призванная оттянуть развод, свидетельствует только о безрассудстве ответчицы; на ходе дела она никак не отразится.

Началась дождливая весна, и часто по вечерам, возвращаясь пешком из редакции или из кафе, Риссо разговаривал с дождем, как с живым человеком, раздувал свое страдание, как раздувают гаснущий огонь, отстранял его от себя, чтобы увидеть с расстояния – откуда оно казалось невероятным, – выдумывал любовные сцены, которых никогда не было, и тут же с отчаянной неутоленностью и безнадежным сладострастием начинал вспоминать их.

Последние три конверта Риссо разорвал, не вскрывая. Он чувствовал себя – и это чувство уже не покидало его ни в редакции, ни дома, – как животное в норе, как зверь, который слышит выстрелы охотников у входа в свою пещеру. От смерти и от мысли о смерти могли спасти лишь неподвижность и незнание. Скорчившись, зверек принюхивался, шевелил усами, носом и дергал лапами – он мог только ждать, пока другой устанет от ярости. Не разрешая себе ни слов, ни мыслей, Риссо поневоле начал понимать: образ Грасии, искавшей и выбиравшей мужчин, их позы на фотографиях, постепенно накладывался на образ девушки, которая много месяцев назад придумывала для его дочери наряды, гримировала ее и разговаривала с ней, чтобы завоевать сердце безутешного вдовца, завоевать мужчину, который зарабатывал мало и женщинам мог предложить только удивительное, постоянное непонимание.

Он начал верить, что та же девушка, писавшая ему длинные восторженные письма во время их коротких летних разлук, пока длилась помолвка, теперь, посылая фотографии, хочет довести его до отчаяния и уничтожить. И он начал думать, что любящий, который в неутолимой одержимости страсти различил мрачный запах смерти, навсегда обречен стремиться к разрушению – себя и другого, – к безграничному покою небытия.

Он думал о девушке, которая, взяв под руку двух подруг, прогуливалась вечерами по набережной в просторных и вышитых платьях из плотной ткани – такими они помнились ему, – о девушке, лишь на минуту останавливавшейся послушать увертюру к «Севильскому цирюльнику», которой заканчивал свои воскресные выступления оркестр. Он думал о том, с какой молниеносной быстротой исчезало с ее лица выражение вызывающей готовности, и она являла ему красивое, не по-женски вдумчивое и решительное лицо; о том, как быстро она остановила свой выбор на нем, искалеченном вдовством мужчине. И постепенно Риссо все больше и больше допускал, что та девушка и обнаженная, чуть располневшая, казавшаяся самоуверенной и прочно стоящей на ногах женщина, что посылала ему фотографии из Лимы, Сантьяго и Буэнос-Айреса, – один и тот же человек.

И он начал думать, что и фотографии, требующие такой сложной подготовки, и их регулярная отправка вполне могли быть порождены той же любовью, той же тоской и той же врожденной верностью.

Следующая фотография была прислана из Монтевидео, но не на домашний адрес и не в редакцию, и он ее не увидел. Риссо выходил вечером из «Эль либераль», когда услышал за спиной прихрамывающие шаги старика Лансы, который, догоняя его, торопливо спускался по лестнице; услышал покашливание за спиной и вполне безобидную первую фразу, таившую, как оказалось, ловушку. Они отправились поужинать в ресторанчик «Бавьера», и Риссо мог бы поклясться, что чувствовал – этот неаккуратный, бородатый, больной человек, который то и дело вытаскивал изо рта и клал на стол влажную сигарету, старательно избегал его взгляда, изрекал прописные истины и, ни на минуту не умолкая, говорил о новостях, поступивших в течение дня в редакцию, что этот человек был весь пропитан Грасией или тем странным дурманящим запахом, который источает любовь.

– Скажу вам как мужчина мужчине, – произнес наконец Ланса, сдаваясь, – или как старик, у которого не осталось другой радости в жизни, кроме сомнительной радости, что он до сих пор жив. Я говорю вам как человек, проживший жизнь, и я не знаю, что у вас в душе, потому что этого никогда не знаешь о другом человеке. Мне известно о некоторых событиях, я слышал кое-какие разговоры, но мне уже неинтересно тратить время на то, чтобы верить им или сомневаться. Мне все равно. Каждое утро без всякой горечи и без благодарности я убеждаюсь, что еще жив. Я таскаю по Санта-Марии и по редакции свою больную ногу и свой атеросклероз, вспоминаю об Испании, правлю гранки, иногда слишком много болтаю, как сегодня. Я получил омерзительную фотографию, и совершенно очевидно, кто ее послал. Я не знаю, почему ее прислали мне. На обороте написано: «Передать Риссо для его коллекции» – или что-то в этом роде. Я получил фотографию в субботу и два дня раздумывал, стоит ли говорить вам. И решил, что, наверное, стоит, потому что посылать эту фотографию мне – конечно, безумие, и вы должны знать, что эта женщина сошла с ума. Теперь вы знаете. Я только прошу, разрешите мне порвать фотографию, не показывая вам.

Риссо согласился и ночью, лежа до рассвета без сна, разглядывая отблеск уличного фонаря на потолке, понял, что его второе несчастье, месть, легче первого – предательства, но выносить его гораздо мучительнее. У него было ощущение, что все его большое тело похоже на нерв, открытый разлитой в воздухе боли, от которой негде укрыться и нет облегчения.

Четвертую фотографию из тех, что были посланы не ему, в следующий четверг швырнула на стол бабушка его дочери, когда девочка уже отправилась спать. Внутри конверта снова оказалась фотография. На продолговатый конверт, который упал между сифоном и сахарницей, легла тень от бутылки; адрес был написан веселыми голубыми буквами.

– Как ты понимаешь, после этого… – задыхаясь, проговорила бабушка. Она помешивала кофе, глядя Риссо в лицо, словно пыталась прочитать на нем, в чем же причины всеобщей развращенности, найти ответ на вопрос о смерти своей дочери, объяснение тому, что она только подозревала, не имея мужества поверить до конца. – Как ты понимаешь… – повторила она с яростью, смешной из-за ее дрожащего старческого голоса.

Она не знала, что именно необходимо понять, и Риссо, несмотря на все свои усилия, тоже этого не понимал, глядя на лежащий прямо перед ним конверт.

Ночь была душной, и проникающая через открытые городские окна млечная тайна неба смешивалась с тайнами жизни людей, с их трудами и привычками. Ворочаясь на кровати, Риссо подумал, что начинает понимать, что понимание совершается внутри его без участия воли и ума – так сами по себе приходят болезнь или хорошее самочувствие. Понимание начинало пронизывать все существо Риссо – от кончиков пальцев на ногах до слез, которые стекали по щекам и шее. В нем совершалось понимание, и Риссо не хотел знать, что именно он понимает, пока он вспоминал или пока видел свои слезы и свое недвижное безучастное тело на кровати, облака за окном, картины былого и будущего. Он видел смерть и приятие смерти, горделивое пренебрежение правилами, которые договорились чтить все люди, подлинное откровение свободы. Не отрывая взгляда от белеющего прямоугольника окна, медленно и тщательно, методично и бесшумно, Риссо разорвал фотографию на мелкие клочки, держа ее перед собой. Потом он почувствовал дуновение нового воздуха – кажется, таким Риссо дышал в детстве, – воздуха, который наполнял комнату и с неловкой медлительностью распространялся по улицам, захватывал врасплох здания, чтобы встретить и защитить его утром – завтра и всегда.

И до рассвета Риссо познавал – как познавал бы казавшиеся ему ранее недосягаемыми города – бескорыстие, беспричинное счастье, принятие одиночества. А когда среди дня он проснулся и, распустив галстук, ремень брюк и браслет от часов, подошел к окну, оттуда пахнуло гнилостным запахом грозы, и Риссо впервые в жизни захлестнула волна отеческой любви к людям, к тому, что они сделали и построили. Он решил узнать адрес Грасии и попросить ее вернуться или самому уехать и жить с ней.

Вечером в редакции Риссо был медлительным и счастливым, вел себя с неповоротливостью новорожденного. Он исписал положенное количество страниц и допустил столько ошибок, сколько можно простить только иностранцу. Самой большой новостью было то, что Риберенья не сможет участвовать на скачках во время праздника Сан-Исидро, поскольку, согласно поступившим сообщениям, у фаворита клуба «Эль горьон» утром разболелась передняя нога, и проведенное обследование выявило застарелое воспаление, что свидетельствовало о серьезной болезни лошади.

– Поскольку он вел раздел конного спорта, – говорил Ланса, – пытаешься объяснить внутреннее смятение Риссо, сравнивая его с человеком, который поставил на кон весь свой заработок, исходя из точных сведений, полученных от конюха, жокея, хозяина, да и сам немало знал об этой лошади. Потому что, хотя у Риссо, как станет известно, и были вполне обоснованные причины страдать и проглотить все снотворные, какие имеются в аптеках Санта-Марии, все, что он мне говорил за полчаса до того, как сделать это, не более чем холодное обоснование. Он вел себя как человек, которого надули. Человек чувствовал себя уверенно и в безопасности – и вдруг все оборвалось, а он никак не может понять, почему, где была ошибка в расчетах, из-за которой рухнуло все здание. Он ни разу не назвал сукой эту тварь, которая рассылала по всему городу непристойные фотографии; он даже не захотел воспользоваться соломинкой, которую я ему протягивал, намекая – хотя сам нисколько в это не верю, – что эта сука, которой нравилось фотографироваться в чем мать родила и обязательно в полный рост или когда она ласкает причинные места кобелей, о существовании которых мы узнали только потому, что они участвуют в подобных сценах, – что эта сука просто-напросто спятила. Нет, уперся и все. Это он ошибся, и не тогда, когда женился на ней, а в другой раз, о котором Риссо не хотел говорить. Он считал, что сам виноват во всем, и наш разговор даже представить себе страшно: он ведь мне прямо сказал, что покончит с собой и что бесполезно его отговаривать, приводить какие-то доводы. Риссо держался со мной очень холодно, и я не смог его напоить. Он настаивал, что ошибся сам, он, а не эта поганая тварь, которая послала фотографию ребенку в монастырскую школу. Может, она думала, что конверт вскроет мать-настоятельница; а может, ей и хотелось, чтобы конверт оказался прямо у дочери Риссо. Она была уверена, что уж на этот-то раз не промахнется, попадет в самое уязвимое место, в то, что для Риссо дороже всего.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю