355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хуан Карлос Онетти » Манящая бездна ада. Повести и рассказы » Текст книги (страница 16)
Манящая бездна ада. Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:03

Текст книги "Манящая бездна ада. Повести и рассказы"


Автор книги: Хуан Карлос Онетти



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 16 страниц)

– Кровь, – будил ее мужчина, вернувшись с рассветом. – Кровь на руках и на лице.

– Пустяки, – отвечала она, стараясь снова заснуть. – Мне все еще нравится играть с деревьями.

Однажды ночью мужчина вернулся и разбудил ее. Ослабив узел галстука, он наполнил рюмку. Сидя на кровати, женщина услышала его смех и невольно сравнила этот странный звук с ясным, свежим, неудержимым хохотом былых лет.

– Мендель, – проговорил он наконец. – Твой великолепный, непобедимый друг Мендель. А следовательно, и мой сердечный друг. Вчера угодил за решетку. Мои бумаги и документы здесь ни при чем, просто он неизбежно должен был этим кончить.

Она попросила виски без содовой и выпила рюмку одним глотком.

– Мендель, – сказала она с удивлением, не в силах понять, вникнуть.

– А я-то, – пробормотал мужчина, и голос его звучал искренне, – целый день раздумывал, что будет для него лучше, если я передам судье эти грязные бумажки или сожгу их.

Так шло, пока в середине лета не наступил вечер, который она предвидела очень давно, когда у нее еще был свой одичавший сад и еще не приходили землекопы, чтобы его уничтожить.

Она прошла через задавленный цементом сад и, улыбаясь, уже привычным, давно выработанным движением бросилась в заросли синасины.

И неожиданно наткнулась на мягкость и податливость, словно кусты вдруг превратились в резиновые прутья. Колючки уже неспособны были ранить, из них проступала, стекая ленивыми каплями, липкая, белесая, молочная жидкость. Она потрогала другие стволы, и все оказались одинаковыми – послушными, безобидными, источавшими влагу.

Сначала она пришла в отчаяние, потом смирилась: это уже стало привычкой. Пять часов вечера давно миновало, рабочие ушли. Сорвав мимоходом несколько цветов и листьев, она остановилась помолиться под бессмертной араукарией. Кто-то кричал, от голода или от страха, на втором этаже. Держа в руке смятый цветок, она стала взбираться по лестнице.

Она покормила ребенка, и он, насосавшись, уснул. Потом перекрестилась и побрела в спальню. Порывшись в шкафу, она почти сразу же нашла среди рубашек и трусов бесполезный, ни на что негодный «смит-вессон». Все это была игра, обряд, вступление.

Но, увидев голубоватый блеск оружия, она снова стала повторять первую половину «Ave Maria»; доплелась до кровати, упала на нее, вспомнила, как это было в первый раз, и почувствовала необходимость забыться, плакать, снова увидеть луну той ночи, отдаться всем своим чувствам, как девчонка. Ледяное дуло мертвого револьвера прошло между зубами, уперлось в небо.

Вернувшись в комнату ребенка, она отняла у него горячую грелку.

В спальне завернула в нее «смит-вессон» и терпеливо дождалась, пока дуло приобрело человеческое тепло, так нужное ее жаждущему рту.

Она смело исполнила всю комедию. Затем прослушала без спешки, без страха три холостых щелканья курка. Услышала, через несколько секунд, четвертый выстрел, вогнавший пулю ей в мозг. Теряя сознание, она вернулась в первую ночь, клуне, снова почувствовала, как разливается по горлу вкус мужского тела, так похожий на свежую траву, на счастье, на летний отдых. Она упорно следовала за каждым поворотом разрушенного сна и рассудка, вспоминая ощущение усталости, и снова, полунагая, поднималась вверх по нескончаемому склону, согнувшись под тяжестью пустого чемодана. Луна все росла и росла. А она, сверля ночную тьму маленькими грудями, блестящими и твердыми, как цинк, шла, не останавливаясь, дальше, пока не погрузилась в безмерную огромную луну, которая уверенно ждала ее столько лет, впрочем, не так уж много.

Телеграфист Матиас
© Перевод. Евгения Лысенко

Когда Хорхе Мичел во второй раз при нескольких свидетелях рассказал в доме Марии Росы историю, или происшествие, с Атилио Матиасом и Марией Пупо, я почувствовал, что рассказчик достиг высшего совершенства и что при дальнейших повторениях его рассказу наверняка грозят лишь ухудшения и распад.

Поэтому, и только поэтому, я намерен немедля воспроизвести рассказанную им версию, дабы защитить ее от времени, от будущих застолий.

Итак, происшествие это не придуманное и к литературе никак не относящееся. Рассказ звучал примерно так.

Как вы знаете, для меня голые факты не имеют никакого значения. Важно то, о чем они говорят, их скрытый смысл, а затем надо выяснить, что еще за ним скрыто, – и так до самого дна, до которого нам никогда не добраться. Вздумай какой-нибудь историк описать путешествие этого телеграфиста, ему было бы достаточно указать, что при правительстве Идиарте Борда[34]34
  Идиарте Борда Хуан (1844–1897) – уругвайский политический деятель, президент республики в 1894 г., был убит в 1897 г.


[Закрыть]
пакетбот «Анчорена» вышел из порта Санта-Марии с грузом пшеницы и шерсти, предназначенным для стран Восточной Европы.

И он бы не солгал, однако более важная истина содержится в том, что расскажу я, хотя мой рассказ неоднократно критиковали за предполагаемые анахронизмы.

Плавание должно было продолжаться дней девяносто, и я мог бы, приложив некоторые усилия, привести список личного состава; но под действием какой-то суеверной антипатии я сначала забыл имя моего героя-телеграфиста. На этих страницах для удобства изложения я иногда называю его Агилера. Зато имя женщины, хотя мне не удалось с ней встретиться, я никогда не забуду: Мария Пупо, из Пухато, департамент Сальто.

– Что поделаешь! Так ее и зовут – Мария Пупо, – говорил телеграфист Агилера.

«При свете звезд мы в плавание выходим», – затянул он однажды утром, крася белой краской дверь, и зараза вмиг распространилась – все стали это напевать, эта фраза стала у нас приветствием, ответом, шуткой и утешением. При свете звезд мы в плавание выходим. Бог знает почему, но мелодия звучала еще глупей, чем текст.

Понимаете ли, когда наступает этот час – а бывает он всегда на рассвете, – и ты поднимаешься по трапу с узлом, всегда синим, который нагло бьет тебя по спине, невыспавшийся, голодный, но с чувством тошноты, да еще под хмельком, и прислушиваешься, как в желудке переливается пиво, тут в мозгу постепенно проступает воспоминание о лице, волосах, ногах, матерински ласковой ладони той шлюхи, что выпала тебе на долю под крышей из гофрированной жести. Так уж заведено, от этого неодолимого чувства никуда не денешься, морская традиция.

И вот, наслушавшись пророчеств о судьбе вашего грузового судна и всяческих страстях на море, ты показываешь свои документы и робко здороваешься, наблюдая исподтишка, почти не двигая зрачками, за новыми лицами и угадывая, что они тебе сулят в смысле помощи, неприятностей или несчастий.

Собравшись на палубе, лицемерные и готовые все стерпеть, мы выслушали капитана, говорившего об отечестве, самопожертвовании, доверии. Человек он был разумный и видавший виды – подняв руку, пожелал нам счастливого плавания и, улыбаясь, попросил, чтобы мы постарались и для него сделать плавание счастливым.

Мы были очень благодарны за то, что он трепался не больше трех минут, и на нашем торговом судне дружно отдали честь по-военному, гаркнув «ура!».

Я попытался заполучить в соседи по каюте гринго Васта. Но опоздал – все места были распределены заранее за день, и на двери моей «тошнилки» я увидел табличку с двумя именами: Хорхе Мичел – Атилио Матиас.

Умывшись и освежившись, мы в половине восьмого вечера неизбежно должны были оказаться вдвоем, друг против друга, – каждый сидит на своей койке, засунув между колен руки томящихся от безделья мужчин. И вот телеграфист Матиас говорит:

– Сейчас мне выходить на работу, – потом откашлялся сухим кашлем и повторил: – Надо выходить на дежурство.

(Он был – и навсегда остался – на десять лет старше меня; длинный нос, бегающие глаза, тонкие, кривящиеся губы вора, мошенника, склонного ко лжи, бледность лица, с юности защищенного от солнца, охраняемого полями шляпы. Но вокруг всего этого, как некая постоянная оболочка, витало уныние, печаль, фатальная невезучесть. Был он невысокого роста, тщедушный, с висячими, мягкими усами.)

Но оставалось еще полчаса до того, как этому дурню предстояло принимать бессмысленные телеграммы, и у нас была бутылка пуэрториканского рома на двоих.

Причиной моей первой службы на судне была всего лишь страсть к перемене мест. Но это третье плавание отличалось от двух прежних – это было бегство на три месяца из Ла-Банды,[35]35
  Ла-Банда – город в аргентинской провинции Сантьяго-дель-Эстеро.


[Закрыть]
от засилия мультимедиа, от коленопреклонения перед людьми, которых я почитал и даже кое-кого из них любил.

В каюте тусклый свет – перед нами ром, стаканы, сигареты, у меня на руке вытатуирован синий якорь.

Сидели полчаса. И Агилера, он же телеграфист Матиас, без всякого давления с моей стороны высказал истину, которую считал неоспоримой. Его, мол, коварно преследует фантастическое злосчастье, прямо-таки стремится его погубить, сообщил он мне, как бы исповедуясь.

До начала его дежурства оставалось еще двадцать минут, как вместе с его бормотанием до меня уже стал доходить запах рома. Нет, это была не мания преследования – он сам это знал, – чтобы можно было поставить диагноз и отмахнуться. Вы только послушайте, что говорил Матиас или что я прочитал на его унылой физиономии с неизменной гримасой ребяческой обиды – прочитал слова, которые его распирали, бередили душу. Например:

– Вы же знаете Пухато? – не то утверждение, не то вопрос. – А раз вы знаете Пухато, то должны, по крайней мере, различать обещание от обмана, серое от зеленого. Я говорю о дирекции почты и телеграфа, даже могу вам показать документы, каждый листок, по порядку дат – почему-то вздумалось мне их сохранить. Вот – Национальная, или Главная дирекция почты и телеграфа. Объявление первое: объявляется конкурс телеграфистов в масштабах всей страны для замещения вакансий и создания новых мест. Не стану отрицать, что у меня был друг, мастак по части азбуки Морзе, он принимал и передавал телеграммы так легко, почти не думая, как, например, вы дышите, или ходите, или что-нибудь рассказываете. Друг этот тоже из Пухато, целый век служил телеграфистом на железнодорожной станции. И при каждой инспекции – поздравления от англичан. В Пухато, не забудьте, начальства над телеграфистом как бы и нет, почти как в самой Санта-Марии. И вот, этот друг собрался на пенсию и хотел передать мне свое место как дружеское наследство. Так что когда узнал о первом объявлении, он мне сказал, считай, что ты его получил, место твое, и стал меня тренировать – я навострился куда быстрей положенного темпа слушать морзянку и выстукивать. Это ж не на пианино играть, не беда, что пальцы у меня огрубели от работы в поле.

Меня ожидала служба телеграфиста на железнодорожной станции Пухато. Меня ожидала спокойная жизнь в Пухато до конца дней. Пухато и свадьба с Марией – о Марии говорить не буду, это для мужчины святое. Но о Пухато скажу – одним этим словом все сказано. Возьмите любое время дня: утро, вечер. Иной раз, бывает, даже на рассвете Пухато весь желтый и зеленый – это фермеры везут пшеницу и маис на грузовиках, некоторые ссыпают зерно на кучи, некоторые в силосные ямы возле станции, требуют назначить день, очередь, вагон. И я тут как тут, решаю их проблемы морзянкой, порой сержусь, порой забавляюсь, но я никогда не сержусь всерьез. Я, понимаете, вот такой, какой я есть, телеграфист и сам себе хозяин, муж Марии, которая может жить на самой станции или ждать меня в домике поблизости от дороги.

Вот мы перед вами – Пухато, моя супруга и я. Теперь посмотрите на другие документы – на третий и на четвертый, в котором-то и есть обман. Судя по третьему, из двухсот с лишком кандидатов я получаю высшую оценку и место. А по четвертому документу, десять месяцев спустя, меня посылают служить радиотелеграфистом на это вот судно – совсем не то, о чем я вам сейчас говорил. Германия, Финляндия, Россия, столько названий пришлось выучить, хотя я всегда думал и в школе, и после нее, что мне они ни к чему.

И что же вы хотите? – вопрошал телеграфист Матиас. – Чтобы я был доволен?

Я слушал его, он пил ром, потом я уснул с опасением, что он нездоров. В шесть утра меня, как водится, разбудили грубой руганью. Я, кочегар, истопник, спустился в свое пекло, Матиаса не видел и почти о нем забыл.

Кто-то установил такой распорядок, что в следующие дни мы бывали в каюте в разное время, а за длинным обеденным столом сидели друг от друга далеко. Так что злой рок не переставал следить за жизнью Матиаса и вынуждал меня повременить с моим оптимистическим, утешительным возражением, моим выступлением в роли шута-грасиосо, до прибытия в Гамбург, и жизнь шла своим чередом: жара, мелкие нарушения дисциплины, скрытая враждебность, плевки вместо ответа.

Я, кажется, говорил – или подумал, – что это история о плывущих по морю, и только они могут понять ее по-настоящему. Добавлю – не в обиду будь сказано, – что очень часто в портах или на настоящей суше мне хотелось объяснить людям, что все мы – горожане, жители гор и земледельцы равнин – мореплаватели. Пускаемся в плавание не раз и не два и всегда терпим крушение.

Я это говорю, чтобы вы хоть приблизительно поняли, почему после отплытия судна из Санта-Марии я начал ощущать равнодушие, отчуждение, плохо скрываемое презрение членов экипажа, моих друзей в предыдущих плаваниях.

Возможно, я преувеличиваю, ведь у слов есть такое свойство – точно не скажешь, либо прибавишь, либо убавишь. Но нет, я уверен: сухие приветствия, тягостное молчание, усмешки с отведенным в сторону взглядом, уклончивые речи.

А все потому, что я – виновный лишь в том, что жил в назначенной мне каюте, – был для них другом телеграфиста Матиаса, его товарищем в невезении, тенью злосчастья.

И ничуть не помогало, что я высмеивал Матиаса при них и даже при нем самом. Недуг жителя Пухато, враждебный ему рок, пристал ко мне, как зараза, – так думали окружающие или подозревали, – и меня следовало отгородить санитарным кордоном, карантином. Итак, мне пришлось без всякой моей вины чувствовать себя породнившимся с Атилио Матиасом и плыть рядом с ним в море враждебности и гонений. Ему, телеграфисту Матиасу, от начала его дней и до их конца, мне же – в течение трех месяцев нашего рейса.

– Нет, ты только подумай, куда нас посылают, – сказал он мне при одной из неизбежных встреч. – Посылают в холод, в смертельный холод – это же совсем не тот холод, какой бывает зимой у нас в Пухато. Представь себе комнатку радиотелеграфиста на железнодорожной станции – рядом кипит мате, жаровня греет, друг заглянул с интересным разговором, а не то и с бутылкой граппы, хотя насчет выпивки я не очень-то.

И бесполезно было перечислять ему, сколько раз (тут я чуток прибавлял) я ходил в плавание в этом же направлении, в те же порты и в эти же месяцы.

– Послушай, в самой Финляндии, в Гамбурге, в Баку люди сейчас ходят без пиджаков, и женщины на курортах ждут лунного света, чтобы купаться голыми.

Он мне не верил – нет, просто ему не дают воспользоваться благодатью лета, – и он пожимал плечами, отвергая самую возможность оптимизма. Он даже не возражал, и я знал, о чем он думает: Мария Пупо, Пухато – или в обратном порядке.

Надо мной, над пожарищем котельной, кто-то аккуратно, по дням и по часам, вел судовой журнал. Мой распорядок дня был совсем другой, как всегда бывает в Гамбурге.

Когда мы однажды утром, ближе к полдню, сошли на тамошнюю пристань, и я бодро направился к трамвайной остановке, я услышал позади себя шаги и решительный оклик:

– Эй, послушайте, Мичел! Вы куда идете?

– Мне в другую сторону. Прямо подыхаю, так хочется в Санпаули.[36]36
  Санпаули – портовый район Гамбурга.


[Закрыть]
Женщин и чего-нибудь покрепче, чем пиво, – хочется забыть, что я на судне и что завтра опять с утра до вечера котельная. А вам же, Матиас, вы говорили, надо в отель «Кайзер». Так вам надо перейти улицу, вам в другую сторону, на другой трамвай.

На губах у него заиграла неуверенная улыбка – протестующая и в то же время покорная злой судьбе. Наверняка привычная, легко появляющаяся. Трамвай долго не подходил, и он сказал:

– Окажите мне одну услугу.

– Не могу, – сказал я. – Я еду в Санпаули, я изголодался по Санпаули, а вы, если хотите, поезжайте со мной.

Слова мои прозвучали впустую, он меня не слышал, ибо он, Матиас, долгие годы упражнялся в том, что лелеял греховное уныние.

– Вы можете оказать мне эту услугу, а потом пойдете и напьетесь. Пока мы были на судне, я вам не говорил, но, знаете, сегодня день рождения Марии. Если вы поможете, я пошлю ей телеграмму.

– Простите, а почему бы вам не послать радиограмму с судна? Почему вы не можете вернуться и отправить поздравление?

Он даже не взглянул на меня. Скорбно улыбаясь, он шел рядом со мной и терпеливо, как отец сыну, объяснял:

– Четырнадцатый. Параграф четырнадцатый запрещает всякие личные сообщения, кроме особо опасной ситуации, и то с письменного разрешения капитана или начальника станции.

– Ясно, извините, – перевел я для себя.

С того места, где мы находились, город не был виден – разве что несколько прямоугольных домов-башен, освещенных солнцем. Но я носом чуял его запах, чувствовал в пересохшем рту его вкус и могу поклясться, что слышал, как Санпаули меня зовет. Но нет, злосчастье телеграфиста Матиаса взяло верх над моим желанием напиться, кутнуть за огромным круглым табльдотом. Победили Пухато и Мария Пупо.

– Вам телеграфный пункт? – начал я уступать, пытаясь скрыть смущение. – Да, тут поблизости, всего два квартала, есть такой.

– Ну да, если вы пойдете со мной. Это одна минута. Понимаете, я же не говорю на здешнем языке, а вы сумеете объясниться.

Итак, мы направились к почтово-телеграфному пункту, с каждым шагом удаляясь от Санпаули.

Теперь представим себе, что fräulein за телеграфной стойкой родилась лет сорок или пятьдесят назад и что ее очки, морщины, рот в виде бледного, горестного полумесяца, голос мужчины-педераста, были, как и ее душа, продуктом скудной почвы, нелепой любви к труду и к исполнительности, продуктом нерушимой честности, которую подкрепляла тайна, обещаемая и охраняемая литерами «Т. Т.».

И вот послание, достаточно быстро переведенное с пухатского диалекта через посредство моего моряцкого английского на идеальный немецкий означенной fräulein, гласило примерно следующее: «Марии Пупо. Пухато. Санта-Мария. Поздравляю, желаю счастья. Матиас».

Она написала это через три копирки, получила три или четыре марки и выдала нам копию и квитанцию.

Мы опять оказались на улице, был час самого острого голода по обеду, и все трамваи дружно мчались в Санпаули, к его удовольствиям. Теперь я уже слышал не голос телеграфиста Матиаса, а голос моего голода, моей слабости, моей умиротворенной ностальгии. Но голос Матиаса сказал:

– Послушайте, Мичел, вы в графологии разбираетесь?

– Когда-то притворялся, будто разбираюсь. Но по-настоящему никогда ее не знал.

– Но все же кое-что вы знаете, хоть чуть-чуть. Вспомните лицо этой женщины.

– М-да.

– Мне оно тоже не понравилось. Три марки и сорок один пфенниг – это же больше доллара. А она ведь не отстучала телеграмму на аппарате, она написала ее авторучкой, и вот копия. Взгляните, хотя вы и отнекиваетесь.

Мы стояли на перекрестке, на меня напал страх, что день начинается с пустым желудком. Мне хотелось поколотить его, но я не смог, только выругался и потащил его за руку.

Что угодно, лишь бы поесть – но в Гамбурге, на самом неожиданном углу, всегда найдется какой-нибудь delikatessen.[37]37
  Delikatessen (нем.) – здесь: закусочная.


[Закрыть]
Пиво и скандинавские бумажные тарелочки. Там, на столике, придерживая большими пальцами, Матиас развернул копию телеграммы Марии Пупо, в Пухато.

– Посмотрите спокойно, – сказал Матиас. – Во-первых, у этой женщины лицо злобной, хитрой бестии, в чем вы со мной согласны.

Я выпил пива, набил рот морскими тварями неведомых мне названий и поддался внезапному, неодолимому восхищению тонким умом Матиаса, открывшимся мне в награду за сорок шесть дней, в течение которых я обжигал себе руки в корабельных недрах, зная, что в этой же скорлупе, на тех же волнах, отделенное лишь тонкими стальными и деревянными перегородками, плывет безутешное уныние человека в радиорубке.

– Для начала – лицо, – продолжал Матиас. – А теперь займемся графологией, и хотя вы упорствуете, что ее не знаете, то и другое совпадают, тут и спорить нечего. И в результате, уж извините, эта немка хочет меня надуть. Точнее, уже надула и присвоила деньги – что меня не волнует, денег у меня много, – и никакой телеграммы не отправила. Сужу по ее лицу, по ее почерку, потому что я дипломированный радиотелеграфист и кое-что в этом смыслю.

Моряцкий английский – это язык универсальный, и я всегда подозревал, что нечто подобное являет собой виски на всех широтах и долготах – в радости и в горе, в усталости, в скуке. Да, Матиас – сумасшедший, и рядом нет никого из ближних, чтобы разделить с ним изумление и радость открытия. Короче, я согласился с ним, кивнув, отставил кувшин с пивом и попросил виски. Подавали его так: бутылка, ведерко с кусочками льда, сифон с содовой.

И не было рядом ни единого друга, чтобы шепнуть ему на ухо о поразительном безумии Матиаса, который решил на минуту помолчать, поглощая дары моря и пиво.

Внешне он был тот же – на десять лет старше меня, длинный нос, бегающие глаза, тонкие, кривящиеся губы вора, мошенника, склонного ко лжи, невысокий ростом, тщедушный, с висячими мягкими усами. Но теперь он явно сошел с ума и бесстыдно обнаружил закоренелое и затаенное безумие.

Уже перевалило далеко за полдень, когда я решил прервать его бесконечные повторения насчет лиц, интуиции, значков над буквами.

– При свете звезд мы в плавание выходим, – сказал я. – И поскольку у вас так много денег, самое лучшее, единственное, что вы можете сделать, коли так свято чтите день рождения вашей невесты, единственное, что вы можете сделать, это вернуться к чудовищу «Т. Т.» и попросить соединить вас с Пухато по телефону.

– Из Гамбурга? – спросил он горько, с беспощадной иронией гонимых судьбой.

– Да, из Гамбурга, по «Т. Т.». Я тысячу раз так делал. Слышимость лучше, чем если бы вы говорили из самой Санта-Марии.

Минута борьбы между надеждой и атавистическим недоверием. Потом он встрепенулся и, похлопав пачку банкнот в кармане брюк, сказал: «Ладно, пошли», словно вызывая на спор ребенка.

И мы пошли – я слегка навеселе, он с решимостью, что будет доказано, раз и навсегда всем и ему самому, что с самого начала его жизни ему отказано даже в видимости счастья и что нет силы, способной смягчить это особое, постигшее его проклятие, из которого он черпал гордость и чувство превосходства, позволявшие ему продолжать жить.

Телефонный отдел располагался в том же здании, где принимали телеграммы и где сидела старая дева, надувшая Матиаса на сумму в три марки сорок пфеннигов, присвоив взамен из злобы и алчности поздравление с днем рождения Марии Пупо, в Пухато.

Однако телефоны находились в другом, левом, крыле, и я повел его на буксире к стойке, за которой сидела изящная, молодая, приветливо улыбающаяся блондинка. Это была служащая «Т. Т.».

Я сказал, что требуется, перевел, объяснил, а она смотрела на меня, пристально и без особого доверия. Я опять сказал все по слогам, демонстрируя полную искренность и ангельское терпение – готов повторять до второго пришествия.

Она все сомневалась, но в конце концов согласилась, причем ее лицо даже побелело от чрезмерной и вроде бы скорбной улыбки. Правда, перед тем как окончательно поверить, она еще чуть-чуть поколебалась и сказала:

– Прошу прощения, минуточку, – после чего кивнула в знак согласия, отошла от стойки и исчезла – такая молодая – за дверями и портьерами, где-то за пределами большого зала «Т. Т.».

Потом появился старший «Т. Т.» в круглых очках с золотой оправой и спросил, правда ли то, что кажется ему невозможным:

– Такое совпадение, сеньоры…

Я это предвидел. Не знаю, что творилось в душе у Матиаса, как он согласовывал эти проволочки со своим излюбленным личным злосчастием. Как я уже сказал, я был немного пьян и развязен. Я подвергся дальнейшим допросам других «Т. Т.», все более и более высокого ранга. И чистосердечно, не колеблясь, я повторил те же правильные ответы – потому что в конце концов и нам была дарована привилегия отодвигать портьеры и проходить дверь за дверью, пока мы не оказались перед самым главным «Т. Т.», настоящим высшим начальником.

Он уже стоял позади карликового письменного стола в виде подковы. Жара, двухлетнее виски, обуявшее Матиаса безумие – от всего этого мне на миг почудилось, будто этот господин ждет нас с того момента, как мы покинули Санта-Марию. Он был высок, тучен, походил на чемпиона по футболу в Грюнвальдском университете, оставившего спорт года два назад.

Румяный, веснушчатый блондин, любезный и препротивный.

– Сеньоры, – сказал он. Я сделал вид, будто ему верю. – Мне сказали, что вы желаете получить телефонную связь с Южной Америкой.

– Да, – сказал я, и он предложил нам сесть.

– С Южной Америкой, – повторил он, улыбаясь и глядя в потолок.

– Пухато, сеньор, в Санта-Марии, – сказал я, оборачиваясь к Матиасу в ожидании поддержки.

Но напрасно я надеялся. Безумный телеграфист предпочел – из хитрости или в порыве решительного бунта – занять позицию полного отчуждения: пустые глаза, шелковистые усы, увядшие, скучные, шевелились от дуновений кондиционера. Он, Матиас, ни в чем не участвовал, он был лишь внимательным, ироничным свидетелем, уверенным в поражении, равнодушным, держащим дистанцию.

Тучный господин что-то вещал в центре стола-подковы. Он был старше нас, и очень скоро дружеское веселье его речи сменилось чинно сухим тоном.

Его уже окружали служащие со счастливыми лицами, и все мы пили кофе, между тем как он объяснял, что «Т. Т. Телефункен», простой шестеренкой коего он является, только что завершила новую линию коммуникаций между Европой и Южной Америкой и что по этому поводу следует приветствовать трогательную ностальгию Матиаса, ибо зов любви, который мы хотим передать, будет первым настоящим звонком, не говоря, конечно, о бесчисленных технических пробах.

Когда он откинулся в кресле и поднял руку, мы увидели, что вся стена за его спиной была огромной планисферой,[38]38
  Планисфера – карта с изображением земной или небесной сферы в виде полушарий.


[Закрыть]
на которой требования декоративной геометрии пренебрегли капризными изломами берегов. И он опять улыбнулся и сказал, что благодаря этому празднику нам, кроме чашек кофе, предоставляют бесплатно разговор не больше трех минут.

Я с восторгом закивал, произнес слова благодарности и поздравления, думая, что все это вполне нормально, что для меня инаугурации всегда сопровождались чем-то бесплатным, и в то же время наблюдая за скрытным лицом телеграфиста, за его осуждающим ожиданием.

Наступила пауза, и вот тучный господин пододвинул Матиасу один из телефонных аппаратов, бело-черно-красный.

Матиас не шевельнулся, и, если бывает серьезная насмешка, на его изможденном лице и в голосе такая насмешка была.

– У Марии нет телефона, – сказал он. – Позвоните вы, Мичел. Позвоните в лавку и попросите, чтобы за ней сходили, хотя я не знаю, какой там теперь час. Спросите у них, потому что там, возможно, уже очень поздно, и они спят.

Он хотел сказать – Пухато спит. Я все это передал директору, мы запросили связь с Гринвичем и выяснили, что в Санта-Марии только что зашло солнце. На переезде, со стороны Пухато, телята мычат, станционные шлагбаумы медленно, со скрежетом опускаются в ожидании поезда в 18 часов 15 минут, идущего в столицу.

Тогда я, заторможенный всеми этими предварениями, сковавшими меня как артрит, не переставая мечтать о свободе и о Санпаули, протянул руку и поднес телефон почти к самой своей груди. Матиас, весь напряженный, ни на кого не глядя, сказал моим рукам:

– Код Пухато 314. Лавка. Попросите, чтобы ее позвали.

Уточнив свои действия с главным немцем, я поговорил с телефонисткой. Терпение и многократное повторение облегчили мне эту задачу.

Уж не знаю как часто телефонистка повторяла: «Не кладите трубку, я соединяю», или что-то в этом роде. И тут даже сам Матиас был вынужден поднять глаза и оценить чудо, совершавшееся на стене-планисфере. Мы увидели, как загорелась красным светом маленькая лампочка здесь, в Гамбурге, увидели другую, осветившую Кельн, потом увидели мигающие порой другие лампочки, загоравшиеся с неправдоподобной скоростью и уверенностью: Париж, Бордо, Аликанте, Алжир, Канарские острова, Дакар, Пернамбуко, Баия, Рио, Буэнос-Айрес, Санта-Мария. Заминка, мерцание, голос другой телефонистки: «Не кладите трубку, вызываю Пухато, три один четыре».

И наконец: Вильянуэва Эрманос, Пухато. Говорил спокойный, басовитый голос, тон равнодушный, после первой рюмки вермута. Я попросил Марию Пупо, и отвечавший пообещал ее позвать. Я ждал весь в поту, твердо решив игнорировать Матиаса до конца процедуры, глядя на наш мир, освещенный горящими точками позади широкой физиономии и счастливой улыбки директора, справа и слева окруженного почтительно более сдержанными улыбками роботов «Т. Т. Телефункен».

Пока наконец Мария Пупо не подошла к телефону и не сказала: «У телефона Мария Пупо. Кто говорит?»

Я человек наивный. Дружелюбно, ничуть не дерзко, я объяснил, что ее жених, Атилио Матиас, желает передать ей поздравления из Гамбурга, из Германии. Последовала пауза, затем зазвучал контральто Марии Пупо, пересекая мир и волнующиеся шумы его океанов:

– А пошел ты к чертовой матери с такими шуточками, ублюдок дерьмовый.

Она швырнула трубку, и красные лампочки стали быстро гаснуть в обратном порядке, пока стена-планисфера не растворилась снова в полутьме и все три континента безмолвно не подтвердили, что Атилио Матиас был прав.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю