Текст книги "Солнечный огонь"
Автор книги: Гусейн Гусейнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц)
– Да ведь в вашей прессе, наверное, сообщали об армянских визитерах и к Гладстону, и к Солсбери... И потом, ваш же соотечественник, господин Пьер Моран в 1897 году, уже после всколыхнувшего всю Европу дерзкого захвата Оттоманского банка, писал в журнале "Correspondant", что армян-де преследуют в России за их деятельную энергию, благосостояние и, подумать только, сильную умственную культуру! Но об эчмиадзинском патриархате и он свидетельствует, что это учреждение не церковное...
– Читал, читал! – говорит барон. – История возникновения этого материала туманна. Подозреваю, он оплачен. Но, согласитесь, господин Величко, что даже этот тенденциозный журналист верно отмечает непомерные армянские претензии на Батум, Каре, Ардаган...
– И тут же повторяет армянские бредни о том, что грузины якобы давно сидят на исконных армянских землях... – смеется Василий Львович. – Армения до Воронежа – видел я такие карты для армянских школ, не случайно поднялся крик против реформы образования! Однако, господин де Бай, главное не здесь назревает...
– Что вы имеете в виду? – настороженно спрашивает барон.
– Их вожаки ужасны, как растлители, как микробы социального разложения, как паразиты! Вы понимаете также, в чьих руках сегодня здесь колоссальные капиталы. Если бы мечты о великой Армении были только мечтами поэтов! А вот миллионы в руках политически замечтавшихся людей могут представлять серьезную опасность... Все эти вмиг разбогатевшие Манташевы, Цатуровы, стоящие во главе Совета нефтепромышленников братья Гукасовы... Их капиталы, будучи плодом не упорного труда и вдохновенного знания, а глупо-случайного стечения обстоятельств или, чаще всего, преступного стяжания, в невежественных, а то и злодейских руках составляют реальную опасность, становятся фактором подкупа и разврата... Откуда деньги у армянских бомбистов в Турции на масштабные акции? Поверьте, грузинские земли в армянских планах не на первом месте. Они начнут поджигать наших мусульман, миролюбивых тружеников, не искушенных в политических провокациях. Им нужны Карабах, Нахичевань, не зря они сегодня усиленно заселяют Баку.
Влияние Тифлиса скоро сойдет на нет... Именно Баку предстоит стать столицей края в новом веке. Там и порт, и промышленность, и нефть... Азербайджан дал некогда Персии одну из величайших династий, во время владычества которой расцвели в этой стране науки и искусства. Имя Альп-Арслана доселе не забыто в этой части Азии... Я уверен: в том образованном слое азербайджанцев, какой формируется сейчас у нас на глазах, родится немало политиков, писателей, учителей... Армяне не зря создают о здешних мусульманах мнение, как о дикарях. Им это выгодно. Легче будет потом заявить свои права на их землю. Дескать, некультурный народ не способен к государственной деятельности, а мы, армяне, с нашей историей и культурой призваны всем здесь владеть и управлять. Они кичатся перед русскими своим более древним христианством, а вы, даже если только поговорите накоротке с простым верующим мусульманином и обласканным кавказскими властями армянином с дипломом доктора философии в кармане и почетным званием на визитной карточке, то увидите, что все нравственные преимущества на стороне первого... Второй же, одетый в английский сюртук, – хитрое животное, для которого христианство – мертвая и вдобавок искаженная буква...
– Я это почувствовал в Эчмиадзине, – задумчиво говорит барон.
– Прочитал недавно записки вашего соотечественника, путешественника графа де Шоле. Он весьма сострадает положению армян в Турции, но буквально рядом откровенно пишет, что ему никогда не удавалось привязаться к ним, так отвратительно их плутовство, так постыдна их низость и возмутительна их подлость, – продолжает Василий Львович.
Они садятся на поваленное дерево, и де Бай, достав портсигар, закуривает. Дождь усиливается, но им обоим явно не хочется уходить отсюда обратно в город.
– Вы удивительный человек, господин Величко... – наконец нарушает молчание де Бай. – Вы вкладываете свою жизнь и талант в отстаивание идей, которые могли бы принести благо народам... Но, оглядываясь вокруг, я иногда думаю, что это имеет столько же смысла, сколько лепить фигурку из хлебного мякиша... Власти идут своим путем, народы своим...
Величко усмехается. Его красивое лицо мрачнеет.
– Я не идеалист и прекрасно понимаю, что история вершится не по Шеллингу и Гегелю... Но мне близка голландская легенда о мальчике, который из последних сил закрывал пальцем дырку в плотине, чтобы оттуда не хлынула вода и не затопила его соотечественников...
– Браво! Я сражен, господин Величко... Мы в Европе подчас забываем собственные священные предания, сделав из прагматики идола... – де Бай вздыхает и, запрокинув голову, подставляет лицо теплым редким каплям дождя.
Солнечный луч, вынырнув из-под тучи, загорается над Тифлисом робкой радугой. Становится жарко, и от земли поднимается, как дыхание, густой пар.
– Пойдемте, – поднимается Величко. – Здесь неподалеку есть крошечная харчевня, на вид – обыкновенный сарай, но вино подают отменное! И шашлычки там – объедение... А я расскажу вам за обедом историю про одного шушинского землевладельца Джафар бека Везирова, который, не полагаясь на суд, решил сам расследовать одно темное преступление, так как один из его родственников был убит. В деле оказались сильно замешаны местные армяне, и судебный следователь, на беду, тоже был армянином... Они сочинили про Везирова, человека пожилого и достойного, возмутительную сплетню... Об этом я уже писал в своей газете и собираюсь вставить этот эпизод в книгу... Сей случай замечательно иллюстрирует нравы армянства. То ли еще будет, господин барон!
– С нетерпением буду ожидать выхода вашей книги. Надеюсь, вы пришлете мне экземпляр.
Они медленно, скользя по мокрой траве, направляются к тропе, ведущей к спуску. Видно, как две мужские фигуры мелькают за деревьями, а затем пелена проливного дождя, словно воды времени, навсегда скрывает их от нас...
Барон де Бай больше не бывал на Кавказе... И до него не дошла книга Василия Львовича Величко. Потому что тот и сам не увидел ее выхода в свет в Санкт-Петербурге в 1904 году. Его настигла внезапная преждевременная смерть. Судьба уберегла писателя от лицезрения исполнившихся собственных трагических пророчеств. Уже кровавые события 1905 года на Кавказе подтвердили многие из них. Безмозглые, недальновидные, а то и подкупленные российские власти не вняли голосу знатока Кавказа, одного из самых пламенных патриотов России...
А после смерти Величко его просто постарались забыть.
В авторитетном академическом издании "Советского энциклопедического словаря", неоднократно переиздававшегося, есть некая "Величка" – городок и соляная шахта (!) на юге Польши, где "добыча не велика". Но имя талантливого русского писателя Василия Львовича Величко – там искать бесполезно. Зато в Словаре нашлось место для Григора Арцруни,– издателя газеты "Мшак" в Тифлисе, с которым Величко резко полемизировал, прекрасно осознавая его зловещую роль в разжигании национальной нетерпимости и в сплочении армян в те политические организации, включая Дашнакцутюн, которые принесли столько слез и горя простым труженикам на Кавказе, и не только...
Не оставляет мысль, что так произошло совсем не случайно: среди членов научно-редакционного совета этого словаря значится И.Л.Кнунянц.
ГЛАВА 12
По ту сторону
Другой... Он был теперь не таким, как все. И ему дали это понять еще до того, как он перешагнул порог Баиловской тюрьмы. Оформлявший документы на освобождение опер, перелистывая его Дело, усмехнувшись и понизив голос, многозначительно растягивая слова, сказал: "Человеку твоей судьбы следует согнувшись проходить даже через высокие ворота!"
Эта фраза вызвана была не желанием предостеречь. Они хотели внушить ему страх, унизительное рабское состояние приниженности в той жизни, какая ожидала его за стенами узилища. Но Абдуррахман уже догадывался, что такой жизни ему будет отпущено совсем немного, пусть хоть он станет отныне ползать на брюхе. Пребывание на воле окажется лишь паузой перед следующей отсидкой, и протяженность этой паузы зависит от людей с пустыми глазами и каменными сердцами, одним росчерком пера стирающих миллионы в лагерную пыль.
В поезде, мчавшем его в Нахчиван, Абдуррахман остро почувствовал грань, отделявшую "до" и "после" его заключения. Тогда он естественно вписывался в окружавший его мир. Тот мир, где появился на свет и где полное право на существование имели его мечты и надежды, его работа, его семья... В том мире оставалась наивная детская вера в справедливость и добро, радость от бьющей через край молодой силы, бешеная скачка на любимом коне, ночные беседы со звездами на отдаленном яйлаге, уверенность в том, что любые препятствия по плечу, ласковое тепло домашнего очага.
И теперь его окружал мир, который вроде бы жил именно так и видел себя таким: спокойным, благополучным, уверенным в завтрашнем дне. Абдуррахман незаметно вглядывался в лица едущих с ним в одном вагоне людей. Простодушные, усталые, задорные, застенчивые – что скрывали они? А вдруг это был лишь искусно выстроенный фасад перед трагическим и бездонным знанием тех страданий, которые переживались совсем рядом?.. Другими... Абдуррахман перебирал в памяти лица своих собратьев по заключению, живых и уже мертвых... Комок подступал к горлу и ему казалось: внезапно, в один миг беспечные лица пассажиров вагона изменятся, исказятся, как в расколотом зеркале, и проступит сквозь разбежавшиеся на стекле трещинки страшная истина их общей судьбы: сети заброшены, кто следующий?.. Нет, не чуют опасности! Смеются, громко переговариваются, убаюкивают детей, достают нехитрую дорожную снедь, угощают друг друга. Вот и ему чья-то смуглая от солнца рука щедро протянула лаваш, куда завернута была зелень с домашним овечьим сыром. Абдуррахман взял, поблагодарив, осторожно, будто драгоценность, поднес ко рту, и на него пахнуло таким родным, что даже скулы свело от глубоко запрятанной на все эти лихие годы муки расставания с домом. Только сейчас, вдохнув этот запах, бывший узник полностью ощутил бездну пережитой разлуки с землей, по которой он сделал свой первый шаг, где обрел бесстрашие в боях за нее, где сеял и убирал урожай, где встретил любовь... Там подрастала его дочь, которой он не видал... Нет, эта безбожная власть не только расколола навсегда его, Абдуррахмана, жизнь. Загоняя сотни тысяч невинных, разноязыких и разноплеменных людей в тюрьмы и лагеря, она сознательно перерубала пуповину, связывающую каждого с материнским словом, со своим народом, перемешивала человеческую массу, как в бетономешалке, уничтожала память...
Паровоз гудел, приближаясь к станциям. "Кто ты? Кто ты?" – неутомимо вопрошали колеса. Мелькали за окнами поля, поселки, сверкали серебром реки, а на горизонте все четче вырисовывались горы. Обилие света и воздуха, немудреные разговоры спутников после тюремной затхлости и отчаяния опьяняли и убаюкивали. Абдуррахман и не заметил, как уснул, прислонив голову к стенке вагона.
"Кто ты? Кто ты? Кто..." – вопрос оборвался.
Поезд стоял на вокзале Нахчивана. Подхватив тюки, чемоданы, корзины, люди шумно покидали вагон. Абдуррахман вышел последним. Его высокая плечистая фигура, бледное от долгого пребывания в камере, истощенное лицо обращали на себя внимание. Но он ничего не замечал, весь устремленный в мыслях на скорое свидание с близкими. Лишь у выхода из здания вокзала словно обожгло затылок, и он, полуобернувшись, поймал тяжелый пристальный взгляд милиционера...
"Кто ты?.." – с горечью повторил про себя Абдуррахман и зло усмехнулся: этим в форме и спрашивать не надо, они в любой толпе безошибочно чуют бывших зеков. Ну что стоит сейчас остановить его и, хотя все документы в порядке, задержать... Ведь он бесправен и беззащитен перед этими мелкими ищейками, которые часто и сами не ведают, что творят, послушно выполняя волю хозяев-палачей. "Задержит..." – мысль эта полоснула его ножом. "Задержит буквально на пороге дома..." Сердце тоскливо сжалось, и его охватил жар. Крошечная точка страха набухала, разрасталась в мозгу, предательски подгоняя: беги, беги...
Он остановился. Перекинул залатанный вещмешок с одного плеча на другое, укротил внутреннюю дрожь. Глубоко вздохнул и, больше не оглядываясь, уверенно зашагал в город.
Около базара потолкался среди приехавших торговать сельчан. Стал осторожно искать того, кто бы смог по пути подбросить его ближе к дому. Наконец нашелся один, низенький худой старик Кафар киши. Оказалось, ему в Милах, решил навестить брата. Он и согласился без лишних уговоров подвезти Абдуррахмана. Ни о чем не расспрашивал, только зорко глянул из-под густых бровей, кивнул: "Садись!.." И при этом на лицо его будто набежала тень.
Из города выехали молча. Неказистая с виду серая лошадка бежала споро, хотя проселочная дорога была вся в ухабах, и подвода подпрыгивала и гремела колесами так, что казалось: вот-вот развалится. Начались сады, огороды, поля. Абдуррахман с жадностью вглядывался в родной пейзаж. С горечью отмечал, сколько пустующей, запущенной земли вокруг. Редко где виднелись фигуры сельчан с мотыгой в руках. Один из работающих поднял голову и долго смотрел из-под руки им в след. Ждал кого-то?.. Вдруг и у него кто-то, так же как Абдуррахман, мыкается по тюрьмам и лагерям?..
Низко склонялись ветви деревьев в садах под тяжестью поспевших яблок и груш. Золотом поблескивали плоды ароматной айвы... Даже сквозь поднимавшуюся густой пеленой пыль на дороге пробивался сладкий и терпкий фруктовый запах. Абдуррахман, будто рыба, выброшенная на берег, жадно ловил ртом воздух родины, вдыхал горечь жнивья, палой листвы, свежесть только что вскопанной земли. Долина уводила к горам. Все ближе и ближе их знакомые громады. Сколько раз лагерными студеными ночами он представлял Иланлы и Алинджу и, казалось, воспоминания о них придавали ему стойкости и силы, помогали не дрогнуть, не сломаться, хранить гордое молчаливое презрение и к крысиным уверткам уголовников-беспределыциков, и к произволу нелюдей в форме. До рези, до слез в глазах вглядывался Абдуррахман в открывавшийся перед ним, ошеломлявший красотой и величием простор. Кто-то очень сильно хотел, чтобы он больше никогда не увидел нахчиванской земли, ее гор.
"Эй, отец, – мучительно хочется крикнуть мне, стоящему на обочине дороги, по которой крестьянская подвода увозит Абдуррахмана домой. – Отец, я с тобой на этом пути. Я твоими глазами смотрю на это выцветшее от летнего зноя небо, на отяжелевшие от урожая сады, на цепочку вершин, на седой затылок Кафара киши, сердцем понявшего долю твою и не прерывавшего твоих дум. Я стараюсь пробиться сквозь время к какой-то точке, не материальной, не осязаемой, но не менее реальной, чем хлеб. Точке в той жизни, когда я еще не родился, ты даже еще не встретил мою мать, но – где-то же я был! Был рядом, вокруг, везде... В каплях теплого дождя, который пролился на вас при подъезде к Милаху, в последних осенних цветах на камнях... У нас с тобой общая память, отец, и ее неуловимое эфирное вещество так хрупко! Однако не в монументах, а именно в хрупком таится бессмертие. Именно на этом, почти невещественном, хрупком, как тонкие стебли цветов, неруко-творном, эфирном и записано все... Твоя жизнь и моя, жизнь наших детей и внуков... И, будто во сне, я зову: отец, оглянись, отец! Я здесь..."
Нет... Бодро бежит серая лошадка, мерно покачивается с вожжами в руках фигура Кафара киши. Все дальше и дальше от меня прямая спина отца, обтянутая стареньким пиджаком... Ветер лохматит черную копну его волос. В них еще не видать седины.
"Отец!.."
Он слегка оборачивается, когда повозка выезжает за поворот, и взгляды наши, разрывая непроницаемую для всего материального ткань времени, находят друг друга. Я отчетливо вижу слабую улыбку на его лице, напрягаясь из последних сил, замечаю, как шевелятся губы... Но слов из своего далека мне не разобрать...
Безмолвны сны...
"Абдуррахман вернулся!" – эта весть, словно эхо в окрестных горах, разнеслась по селу, и люди, побросав дела, потянулись к дому Гусейновых.
Крепкие мужские объятия, звонкие возгласы и причитания женщин, смех и плач – все смешалось в сознании Абдуррахмана. Сидя, поджав ноги, на большом разноцветном килиме, он прижимал к груди свою дочь и, не уставая, отвечал на приветствия, оглушенный и ослепленный счастьем возвращения.
– Ты ли это, Абдуррахман! Ты ли это... – неслось со всех сторон. По лицу его жены Гезал, подгоняя друг дружку, катились крупные слезинки. Но глаза ее лучились радостью: – Наконец-то Бог посмотрел в нашу сторону, шептала она. Ей вторили сестры мужа Анаханым, Секина и Назлы.
Как-то незаметно во двор под деревья вынесли столы и скамьи, и женщины по знаку кербелаи Аббаса занялись приготовлением праздничной еды. Едва умывшись, Абдуррахман тут же попал под град вопросов земляков. И хотя Аббас, оберегая его, пытался внушить людям, что брат с дороги устал, Абдуррахману и самому хотелось поскорей поделиться пережитым. Душа его жаждала освобождения от ужасов Беломорстроя и сибирского лесоповала, хотелось донести сюда, на волю, страдания узников Баиловской тюрьмы. Многочисленные слушатели то внимали ему, затаив дыхание, то прерывали рассказ, длившийся уже несколько часов, бесконечными вопросами. В голосе Абдуррахмана вновь воскресла боль перенесенных испытаний, иногда, не в силах более говорить, он прикрывал глаза и проводил ладонью по лицу, опускал голову. И тогда тишина воцарялась окрест, казалось, и птицы переставали петь.
Страшная правда, принесенная из какого-то другого мира, обжигала этих простых и бесхитростных тружеников. Обжигала не догадкой, а уверенностью, что мир этот на самом деле никакой не другой, это – теперь их общий мир, где никто не был застрахован от того, о чем говорил Абдуррахман. Завтра застенки режима могли поглотить любого из них.
Часто потом вспоминал Абдуррахман свой первый день в Арафсе, лица земляков, напряженно слушавших его. Всего через три года многие из них испытают кошмар депортации из родных мест...
А пока?.. Пока он мечтал о том, чтобы пережитые муки остались позади. Вся их большая семья вновь собралась под одной крышей.
Перед Абдуррахманом не стояла проблема выбора рода занятий. Желание и дальше продолжать зубоврачебную практику привело его в Нахчиванский стоматологический техникум, где он окончательно овладел всеми секретами мастерства, вырос в первоклассного профессионала своего дела. Закончив обучение, он начал работать в поликлинике. Дипломированных специалистов в азербайджанской глубинке тогда имелось совсем немного, а истинных мастеров по пальцам пересчитать, поэтому отбоя от пациентов не было. Жизнь в Нахчиване, любимое дело, семейные заботы стерли из памяти перипетии прошлого. Он частенько навещал брата Аббаса в Арафсе, внимательно приглядывался к новой жизни сельчан, с горечью и досадой отмечая бесхозяйственность, царившую в колхозе. Он был убежден, что у любого серьезного дела должен быть один хозяин, персонально отвечающий за результаты своего труда. Теперь же лодыри и краснобаи норовили вылезти, утвердиться за счет, пусть и не речистых, но честных трудяг.
– Где это видано! – с возмущением делился он с Шакаром после очередной поездки в Арафсу. – Вареной курице и то смешно станет! Развели десятки уполномоченных, проверяющих, учетчиков, от которых толку, как от козла сыра. Ходят с портфелями, что-то в тетрадку все время пишут. А земля пустует, овец во всем колхозе столько не наберется, сколько в одном нашем хозяйстве было. Деревня не завод. Здесь от заводских порядков прока не будет. Вот я – хозяин, так мне ли не знать, когда нужно засветло встать, а когда до звезд поработать?.. А эти – чуть что – то выходной, то перерыв, а рабочий день кончился, вилы-грабли побросали и разошлись по домам. Вот увидишь, Шакар, у многих зерна, кормов для скота и до весны не хватит... У крестьянина день год кормит.
Брат успокаивал Абдуррахмана и терпеливо упрашивал не принимать близко к сердцу все то, что происходило в Арафсе. Предостерегал от участия в разговорах, осуждающих действия власти и уж, разумеется, от того, чтобы обратно тайком выкупать землю и нанимать работников. Он и старшему, Аббасу, твердил о том же.
Если же собирались все трое дома, в Арафсе, то споры не утихали до поздней ночи.
– Как же это они, – Аббас так выразительно выделял это "они", что сомнений не оставалось, какой смысл вкладывает он в это слово, – как же они думают обходиться без хозяина? Хозяина земли, фабрики, без купцов? А?
Выразительные глаза Аббаса излучали искреннее недоумение.
– Да, – подхватывал Абдуррахман. – Настоящий грабеж! Человек вложил свои деньги, может быть, влез в долги, своим горбом хозяйство наладил, ночами не спал... А тут приходят совсем посторонние люди, ни пота, ни копейки не вложили в дело и говорят – ты украл, отдай! И хоть на Коране клянись, что честно жил, будут твердить – украл, эксплуататор...
– Эксплутатор... – Аббас со смехом нарочно коверкает иностранное слово. – А купец – тоже такой? Теперь что – я прямиком на фабрику за ситцем сам должен ездить? Кто привезет к нам в горы материю, керосин? Как они думают без торговли жить? Опять уполномоченного пришлют? Или на весь колхоз сразу закупать будут? Всех одинаково, без разбора оденут, что стариков, что молодых...
– Что покойников, – мрачно добавляет Абдуррахман.
– Не понимаете вы... – горячится Шакар. – Вам все шутки шутить. А газету некогда прочитать! А то бы вы крепко усвоили: с вами не в игры играют. Время серьезное. Человек, как пылинка: дунул и нет его... Не ты ли, Абдуррахман, уже на себе испытал когти этой власти? Чудом остался жив... И молчите, молчите больше. Разве не знаете? Язык человека в темницу заведет...
Абдуррахман сознавал правоту брата. С головой уходил в работу, к тому же они с Гезал ждали второго ребенка. Забот хватало. И все же на сердце лежала какая-то тяжесть. Глухо толкалось предчувствие неотвратимых жизненных перемен. Он гнал от себя дурные мысли, старался уделять больше времени воспитанию подрастающей дочки.
Беда пришла совсем не оттуда, откуда ждал ее Абдуррахман. Родами умерла Гезал, погиб и новорожденный ребенок. Осиротела маленькая Роя, потерял верную подругу Абдуррахман. Его и так замкнутая жизнь стала совсем невыносимой. Зато события вокруг нарастали с бешеной быстротой.
Известность Абдуррахмана как хорошего врача-стоматолога принесла ему множество пациентов. И вот где-то на исходе тридцать пятого года он начал замечать, что потихоньку стали исчезать многие из тех, кого он лечил. Будто какое-то сказочное чудовище поселилось где-то рядом и с жестоким упорством еженощно уносило намеченные жертвы в свое логово. И оттуда не возвращался никто... Зашелестели по Нахчивану и окрестностям незнакомые ранее словечки: панисламист, пантюркист... Читаешь книги по-арабски – панисламист, употребил в речи исконно азербайджанское выражение – пантюркист, а, не дай бог, переписываешься с зарубежными родственниками – агент мирового империализма.
Возвращаясь с работы по вечерам, Абдуррахман отмечал, как постепенно пустели улицы города. Совсем не видно молодежи, не слышно беспечного женского смеха, в чайханных не собираются обсудить новости старики. Около базара, где всегда были гомон и суета, – та же пугающая пустота. Он приходил к себе в комнату, захлопывал дверь и чувствовал себя одиноким, лишенным света и тепла. А привычный мир за окном крошился, рушился, словно камень, подтачиваемый неумолимой водой.
Ночью Нахчиван пустел окончательно. Только сновали по улицам хищной тенью крытые машины, слышались стуки в ворота и окна, шорохи голосов, чей-то сдавленный плач, глухие вскрики, короткий взвой собак. И вновь тишина могильной плитой наваливалась на город.
– Вчера у нас в махалля троих забрали... А у нас за неделю десятерых... Все отцы семейства, уважаемые люди... О, Аллах... – поначалу улавливал шепот Абдуррахман, проходя к своему кабинету мимо очереди пациентов, но вот и очередь значительно поредела, и те, кто ожидали приема, сидели теперь молча, с каменными лицами, как будто даже боялись посмотреть друг на друга.
Страх... Абдуррахман кожей чуял, как он носится в воздухе. Подобное же испытывали они, узники Баиловской тюрьмы, когда по ночам, замирая, ловили шаги тюремщиков в коридоре, лязг замков, следили за лучом фонаря: в кого упрется он в камере – того в расход...
Теперь Нахчиван, Джульфа и Шарур, Арафса и Баку, Гянджа и Шеки, вся земля, казалось, превратилась в огромную клетку, а свобода ждала лишь в могиле... В бездне небытия...
Вот и сегодня, припозднившись на работе из-за трудного пациента с воспалением десен, Абдуррахман уже по привычке чутко прислушивается к шагам, раздающимся позади... Впереди в слабом свете фонаря маячат у чьих-то ворот темные фигуры, притулилась на обочине дороги машина. Мелькают огоньки папирос. Вспышка спички высвечивает на миг козырек фуражки: опять за кем-то пришли, ждут...
Ему осталось миновать одну эту улицу, а там – рукой подать до дома. Абдуррахман понимает, что безопасней было бы перейти на другую сторону, но теперь, когда стоящие впереди военные уже заметили его, это будет выглядеть слишком подозрительно. Как же незаметно пройти мимо них? Удастся ли избежать вопросов, или они сразу задержат его?
Улица узкая, по бокам тянется унылая каменная стена, а вокруг – ни души, ни огня в окнах домов. Только эти сгрудились кучкой, точно стая воронья в предвкушении добычи, да чьи-то неуверенные шаги сзади: то затихнут, то зачастят вновь...
Абдуррахман внутренне колеблется, но механически продолжает путь. Если этот загон устроен для него, то от судьбы не уйдешь. Да и некуда укрываться, некуда бежать...
Вот уже совсем близко фонарь с группкой оперативников вокруг. Абдуррахман различает их лица, с напряженной жадностью они вглядываются в него. Один даже отбросил папиросу, напрягся, как для прыжка.
И одновременно Абдуррахман отмечает боковым зрением чью-то голову, мелькнувшую за занавесками в окне второго этажа того самого дома, около которого ждут свою жертву приехавшие. Шаги позади замирают, а затем начинают тихо удаляться. Еще через мгновение становится слышно, как человек побежал... Но Абдуррахман видит еще и то, что взгляды энкаведешников устремляются мимо него, туда, куда убегает тот, кто шел следом за ним...
Дальнейшие события переходят для внезапно окаменевшего Абдуррахмана в какую-то иную реальность, он почти отстраненно наблюдает за тем, как двое военных срываются с места и несутся мимо, выхватывая на ходу оружие. Раздаются беспорядочные выстрелы и леденящий душу крик загнанного человеческого существа, тонкий, задыхающийся, полный отчаяния и муки. А из окна на втором этаже высовывается по пояс женщина. Абдуррахмана поражает блеск ее глаз и выражение решимости на юном лице. Простирая руки в сторону стрельбы, она молит, зовет:
– Джалал, Джалал! Нет... Не убивайте его... Джалал...
Еще один выстрел прорезает ночь. "Добили", – мелькает в сознании Абдуррахмана. Слабый свет фонаря, женщина в окне, туман... Абдуррахман не в силах оторвать от земли ног, руки висят как плети, кружится, плывет все в голове...
– Джалал... – женский голос обреченно замирает, в нем не слышно рыданий. Она выпрямляется, обхватывает ладонями голову и вдруг произносит со странной нежностью: – Джалал... Я иду к тебе... Джалал...
Тонкая фигурка возникает во весь рост в проеме окна, руки раскинуты. Летать легко... – почти с радостью говорит она.
Остальное укладывается в те же секунды, в какие уложились жизнь и смерть остановленного пулей Джалала: женское тело бесшумно скользит вниз, и шлепок о камни двора – последняя точка в наступившей оглушительной тишине. Ветер колышет, раздувает зацепившийся за открытую настежь створку шелковый кялагай...
Мимо Абдуррахмана опять бегут скорченные людские тени, бегут навстречу тому, кто вываливается из кабины арестантской машины.
Перетянутая портупеей гимнастерка, высокие сапоги...
– Собаки... – с презрением и злобой шипит офицер. – Живым... Его надо было брать живым! Бабу проверьте. Если дышит, тащите в машину... Дом снизу доверху обыскать!
Он выходит из тени, и теперь в желтом свете фонаря хорошо видно его лицо: сытое, гладко выбритое,с пухлыми женственными губами. Его вытаращенные от бешенства глаза останавливаются на Абдуррахмане, и офицер весь подбирается, как будто узрел новую добычу.
– Что шляешься по ночам? Совесть нечиста? – он визгливо смеется, обнажая мелкие, щучьи зубы, и, резко обрывая смех, требует: – Документы!
Между тем дом, куда бросились выполнять его указание энкаведешники, весь взрывается плачем, криками и проклятиями, слышны грохот переворачиваемой мебели, топот ног, звон разбитой посуды, истошные вопли напуганного младенца.
"Да это же... – Абдуррахман узнает в офицере оперработника Орбеляна, готовившего в тридцатом году выписку из протокола по его делу. – В начальники выбился, шайтан..."
– Вон! Пошел вон! – неожиданно орет на Абдуррахмана Орбелян и бегом несется в открытые ворота на двор, и уже оттуда, перекрывая все остальные звуки, раздается его рев: – А...а...а... Бандитская сволочь!.. Молча-аа-ть! К стенке поставлю всех...
Абдуррахман не соображал, как добрался до дома... Как рухнул, не раздеваясь, на кровать... Милосердный сон погрузил его в беспамятство. Но и во сне он слышал выстрелы, и парила над окровавленной землей, распластав руки, бестелесная прозрачная фигурка женщины, смеясь и плача кричала в вышину: – Летать легко!
Надвигался 1937 год... Для множества жителей Азербайджана он стал страшной вехой той катастрофы, которая уже около двух десятков лет сотрясала республику. 1919, 20-й, 29-й, 30-й, 35-е годы уже дали в полной мере почувствовать тяжесть "заботливой" руки коммунистической власти. Возможно, в Москве и Ленинграде, в Баку и Тбилиси люди лучше предчувствовали приближение повальных репрессий, но и в отдаленном Нахчиване смертельная "коса" сталинских опричников "косила", не уставая.
И все же ни в XIX веке, ни в начале XX – хоть и выпало на долю различных наций немало слез и горя, ведь были и войны, и колониальные покорения, – история не знала примеров массовой насильственной ссылки народов.
Известно, конечно, такое явление, как работорговля, когда сотни тысяч негров вывозились из Африки всякого рода европейскими авантюристами для работы на плантациях Американского континента, но, по крайней мере, работорговцы и плантаторы не прикрывались гуманистическими лозунгами о "дружбе народов".