Текст книги "Повесть о неподкупном солдате (об Э. П. Берзине)"
Автор книги: Гунар Курпнек
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
6
Между тем в общем зале жизнь шла своим ресторанным чередом. Сошел с эстрады, будто растворился в дымном воздухе, подагрический певец. Оркестрик все так же расхлябанно отбивал незамысловатый ритм. Посетители гудели, перекликались пьяными голосами, ожесточенно швыряли на стол замусоленные карты, исповедовались друг перед другом в действительных и мнимых грехах, плакали и смеялись, шептались и орали во всю глотку:
– …веек!
Эдуард Петрович все сидел и сидел за своим столиком, терпеливо ожидая, когда же ему придется «действовать по обстановке». Одна мысль, точнее даже не мысль, а слово, прозвучавшее в этом прокуренном зале, потянуло за собой целую цепочку воспоминаний, от которых он долго не мог отделаться в тот вечер. За соседним столиком кто-то дважды произнес на отличном немецком языке слово «Zukunft». И прозвучало оно здесь таким вопиющим резонансом, что Эдуард Петрович невольно вздрогнул. В первый момент он даже не сообразил, что оно означает. И лишь мгновение спустя, по привычке переводя его с немецкого на родной – латышский язык – «Zukunft – Nakofne», а потом с латышского на русский – «Будущее», – он понял, о чем идет речь.
И, поняв, невольно вспомнил, что слышал то же слово, в таком же берлинском произношении от своего приятеля– художника Курта Шредера.
Когда это было?.. Четыре года… Нет, теперь уже больше– пять лет назад…
Они сидели в маленьком кафетерии, на берегу Шпрее. «Через Берлин течет все та же Шпрее», – пели уличные музыканты слегка слезливую песенку. Шпрее. Мутная, с плавающими на волнах отбросами огромного города, она, вероятно, всегда грустила в своих гранитных берегах. Грустила оттого, что поэты не слагали о ней своих виршей, что топился в ней обездоленный люд, что далек от нее могучий Рейн.
Курт смеялся:
– Ревнивица наша Шпрее. Слава Рейна не дает ей покоя.
Вот с этой мимоходом брошенной фразы и завязался спор, во время которого Курт Шредер несколько раз произнес слово «Zukunft». В его устах оно звучало резко, как удар по металлической плите.
В ответ на шутку Шредера Берзин тогда заметил, что экспрессионисты (Курт примыкал к этому течению), как и Шпрее, большие ревнивцы – завидуют славе могучих реалистов.
Курт вспылил. Этот голубоглазый латыш профанирует живопись!
– И это говоришь ты, которого мы по-братски приняли в свою семью, – Шредер говорил скрипучим голосом, размахивая руками. Его длинные до плеч волосы поминутно спадали на лицо, и он отбрасывал их резким взмахом ладони. – Одно «Сошествие святого духа» Эмиля Нольде[1]1
Эмиль Нольде (1867–1956) – немецкий художник-экспрессионист.
[Закрыть] стоит всей пачкотни так называемых реалистов. А Макс Пехштейн[2]2
Макс Пехштейн (1881–1955) – немецкий скульптор и график, представитель экспрессионизма.
[Закрыть] с его гротескностью образов! Наконец, Франц Марк[3]3
Марк Франц (1880–1916) – немецкий живописец, погиб под Верденом. Основал экспрессионистскую группировку «Синий всадник».
[Закрыть] – великий основатель «Синего всадника»!
Ты видел его «Красных лошадей»? Какая напряженность эмоций, какие краски!
– Напряженность эмоций, говоришь? – Берзин поморщился. – Сплошной психоз! Какая-то извращенная иррациональность…
– Да пойми ты! – Шредер горячился все больше и больше. – Именно иррациональности, поломанным формам, необычному видению реального принадлежит будущее. – Вот когда было произнесено слово «Zukunft»! Почему оно запомнилось? Скорее всего оттого, что его настоящий смысл Эдуард Петрович понял гораздо позднее.
Теперь он думал об этом споре с грустной улыбкой человека, стремительно шагнувшего из юности в зрелость. И пусть эта юность не всегда была благополучной с точки зрения обывателей, пусть в ней было больше чувств, нежели дел, – юность была чудесной, потому что она была Юностью. Мечты и сомнения, радости и печали – все это связано с Юностью…
Бывает же так – случайно услышал слово, и память сразу бросает тебя вспять, заставляет невольно оглянуться– что там за спиной? Давно погас свет тех дней, давно затихли голоса встреченных тобой людей. «Иных уж нет, а те далече» – как хорошо сказано…
Он уезжал в Берлин летом 1910 года. Угрюмо насупившись, отец коротко бросил на прощанье:
– Что ж, поезжай. Может, поумнеешь.
Петр Берзинь не одобрял увлечение сына живописью. Потомственный рижский рабочий, он всякий «интеллигентный» труд считал пустой тратой времени. Хотел, чтобы Эдуард стал токарем или фрезеровщиком. На худой конец – маляром или краснодеревщиком, но никак не художником.
И вот сын уезжал. Уезжал в этот треклятый Берлин, в эту непонятную, а потому вздорную Академию художеств. Будто в Риге негде учиться!..
Мать, как все матери, провожала сына тихими слезами, сквозь которые еле заметно проскальзывала гордость за Эдика. Он не как все! Он добьется своего, станет большим человеком.
Берлин встретил его громадами выстроившихся по ранжиру домов, сутолокой улиц и холодной тишиной академических аудиторий. Было очень трудно жить и еще труднее разобраться в миллионноголосом городе. И только позднее, когда грянули выстрелы первой империалистической войны, Берзин понял, что четыре года жил рядом с людьми, которые шли к войне. Шли из прусских казарм, из домов, чванливо выставивших напоказ свои богатства и уродства, шли из пивнушек, где властвовал культ кайзера, шли с заводов, отливавших орудийные стволы. Всего этого не видел, да и не мог видеть юноша Берзин, увлеченный цветом и композицией, тональностью и мастерством мазка.
Много раз он давал себе слово уехать от этих бредовых полотен модных художников, от бытовых неустройств, от голодухи, которая отвлекала мысли от учебы на презренную плоть. Бросить ко всем чертям живопись со всеми ее непознанными таинствами! Бросить и жить нормальной жизнью: шагать каждое утро по улицам Задвинья на работу – красить, сверлить, пилить. Делать то, что делает большинство людей. Он даже принимался укладывать свой чемоданишко и… оставался. Дородная фрау Мюллер тяжко вздыхала, когда он вновь просил подождать «только пару дней» – «Nur zwei Tage» – с уплатой квартирного долга.
Эдуард и сам не сознавал, что заставляло его жить этой голодной, как он говорил, – люмпенпролетарской жизнью. Живопись? Конечно! Но… Уже на второй год учебы в Берлинской Академии художеств он понял, что далеко не все преподаватели учат его правильно воспринимать окружающий мир. Ретивые служаки – таких было немало в почтенной академии – укладывали свои взгляды в прямолинейные– будто на казарменном плацу – шеренги вопросов, подвопросов, проблем и подпроблем. Как и у Толстого: die erste Kolonne marschiert, die zweite Kolonne marschiert… У других вообще не было никаких ясных взглядов – одни весьма сумбурные ощущения. С этими было легче – их можно было не слушать.
К счастью, в академии имелись и действительно умные, знающие люди – Лавис Коринт, Макс Либерман, Макс Слефогт. Они прививали студентам любовь к настоящему искусству, потому что сами были настоящими художниками.
Берзин увлекся импрессионистами. Они привлекали его необычностью свето– и цветосочетаний, тем, что сделали достоянием искусства обыденность сегодняшнего дня. Ту самую обыденность, которую реалисты предшествующего поколения считали не подлежащей эстетическому осмыслению. Изменчивый и подвижный солнечный свет, вибрирующий воздух, вечное движение природы, еле уловимое трепетание спокойной воды, наконец, шелест листвы, синева теней на снегу – все это как будто и не замечали предшественники импрессионистов… Впрочем, это перестали замечать и экспрессионисты.
Он часами просиживал над репродукциями и подлинниками Мане и Ренуара, Дега и Моне, Сислея и Писсаро.
Сейчас он только усмехается своей тогдашней восторженности. Война, фронт, смерть – не могли не наложить свой отпечаток на его представления о мире, об окружающем. Эдуард Петрович все глубже и глубже начинал понимать, что сам творческий метод импрессионистов исключал из их искусства все, что выходило за пределы тех непосредственных, порой очень и очень узких зрительных представлений, из которых они исходили. Припоминались картины Дега, в которых он с равным вниманием улавливал и с необычайной живостью воспроизводил и отточенные движения балерины, и силуэт мчащейся лошади, и изогнувшуюся фигуру прачки… Интересно, как бы он написал черные штрихи колючей проволоки там, перед окопами?.. А Писсаро? Его распустившиеся цветы яблонь в саду Понтуаза, его поток безликой толпы на бульваре Монмартр… Как бы написал он, повидав, пощупав жирную, склизкую землю в воронках от снарядов? Туманная дымка Моне… Какой восторг она вызывала у молодого художника! А на войне он увидел, грудью впитал в себя совсем иную дымку… Нет, не дымку, а дым, клубящийся дым пожарищ, орудийных залпов и ночных солдатских костров. Их не напишешь так, как написал Моне…
И все-таки война не оторвала его от мира прекрасного. Она заставила его думать, что реальный мир не так уж прекрасен…
Несмотря на все тяготы, все неустройства студенческой жизни, эти годы навсегда останутся самым приятным воспоминанием. То, что последовало потом – война, фронт, окопы, смерть товарищей, наконец, революция – все это круто повернуло судьбу художника. Да и художник ли он теперь? Солдат! Солдат революции!
Жалел ли Эдуард Петрович о том, что так и не стал живописцем? И да, и нет. Да, потому что было мучительно обидно за незавершенный юношеский порыв – порыв, который, может, стал бы смыслом жизни. Нет, оттого что и сердцем и разумом он был с теми, кто взялся за перестройку старого мира.
Ну а минутная (как сегодня) грусть вызвана воспоминаниями. Кто же не грустит, обращаясь мыслями к юности?..
Будущее! Хорошо бы знать, что его ждет в будущем!
Размышляя, Эдуард Петрович и не подозревал, что его будущее – будущее одного из первых советских контрразведчиков– началось с того момента, когда в общий зал ресторана Сергея Палкина вошел отряд чекистов.
– Оставаться на местах! – негромким, но отчетливым голосом скомандовал Петерс.
Сопровождавший его отряд взял винтовки на изготовку. Минутное замешательство среди «гостей» сменилось безудержной яростью бывших «господ офицеров». Некоторые схватились за револьверы.
– Оружие на столы! Проверка документов!
В голосе Якова Христофоровича было столько скрытой твердости и уверенности, что даже видавшие виды вояки послушно выложили наганы и револьверы, кортики и гранаты. Тем временем чекисты быстро разошлись между столиками. Началась проверка документов. Эдуард Петрович спокойно наблюдал эту картину. Как и все, он достал удостоверение личности и положил рядом на стол.
– Проснись, дружок! – попытался он растолкать своего безмятежно посапывающего соседа. Тот мотал головой.
Тем временем Петерс подозвал к себе двух чекистов, что-то сказал им, и втроем они скрылись за драпированной бордовым плюшем дверью.
Проверка документов шла сначала спокойно. «Странно, – подумал Эдуард Петрович, – почему не сопротивляются эти подвыпившие личности. Ведь наверняка многие из них только и мечтают вцепиться нам в горло. Отряд у Якова небольшой. Крикни кто-нибудь: «Бей чекистов!» – и сотрут в порошок».
Но «личности» молчали. Одни предъявляли документы спокойно – дело, мол, привычное, другие – заискивающе улыбались – мы самые что ни на есть мирные и зашли сюда выпить, закусить, третьи – с пьяным упрямством твердили одно: не имеете права! Короче, в зале была та внешне спокойная и в то же время напряженная обстановка, которая сопутствует всякой проверке документов. И Эдуард Петрович начал уже сомневаться – нужен ли он будет Петерсу…
Вдруг в середине зала раздался громкий, нарочито-истерический вопль:
– Ну, бей! Бей Алеху-одессита!.. Жри мое мясо, подлюга!
Долговязый матрос вскочил с места и судорожно рванул на груди форменку. Коренастый пожилой чекист, проверявший документы за соседним столом, обернулся.
– Сиди! Контра!
– Я? Я– контра? – Матрос грудью надвигался на чекиста, явно провоцируя драку. – Пролетарский матрос – контра? Бей гадов!
В зале начался переполох. Будто все только и ждали этого крика. Выстрелы, брань, звон посуды. Эдуард Петрович на всякий случай опустил руку в правый карман. «Вот оно, началось!»
Но подчиненные Якова Христофоровича, как видно, крепко поднаторели в таких делах. Без лишних слов они разоружили несколько человек и вывели их на улицу.
И только длинный матрос никак не хотел успокоиться. Правда, на какое-то мгновение он притих, ожидая, видимо, поддержки окружающих. Но, не получив ее, вдруг выхватил из кармана лимонку:
– Чего смотрим, братцы? Наших бьют!
Зал в ужасе замер. «Сейчас бросит!» Эдуард Петрович, не отдавая себе отчета в том, что делает, вскочил и, растолкав испуганно прижавшихся к столам посетителей, бросился к матросу. Краем глаза увидел: Алеха протягивает левую руку к поднятой над головой гранате.
«К кольцу тянется, бандюга», – мелькнула мысль. Прыжок, и он уже рядом с матросом. Не останавливаясь, резко и точно ударил справа – в поросшую щетиной челюсть. Голова Алехи как-то странно дернулась, длинная фигура обмякла, съежилась и повалилась навзничь. Стукнула об пол и покатилась ребристая граната.
Эдуард Петрович потер ушибленный кулак. Пожилой чекист с уважением посмотрел на Берзина.
– Вот так удар!
– Хук называется, – немного смущаясь, пояснил Эдуард Петрович и пошел к своему столику.
Алеха начал приходить в себя. Он таращил по-бараньи бессмысленные глаза и стонал. На окружающих вся эта сцена, казалось, не произвела большого впечатления– обычная драка – и только. Но один человек в зале с пристальным вниманием следил за тем, как разворачиваются события. Это был рыжий парень.
Чекисты обыскали матроса, нашли золотой браслет и дюжину ключей всевозможных фасонов. Алеха не сопротивлялся, только попросил «хлебнуть чего-нибудь горького». Налили.
– Подозрительный тип, – сказал один из чекистов, наблюдая, как Алеха медленно, сквозь зубы цедит водку. – Надо позвать Петерса.
– Не пойму, чего он разбушевался, – заметил пожилой чекист. – Я к нему и подойти-то не успел.
– Провокация! – определил другой. – Все они тут одна шайка-лейка.
В зале появился Петерс. Он быстро подошел к матросу.
– Кто такой? – спросил Петерс.
– Алеха я, матрос с Одессы, – ответил тот глухим голосом. – За что били?
– Он лимонкой, гад, размахивал, – пояснил пожилой чекист. – Явная контра.
– Документы! – потребовал Петерс.
– Нету документов! Нету! Алеха я, матрос с Одессы.
– Разберемся, какой ты матрос. Уведите его, товарищ Агальцов! – распорядился Яков Христофорович и, не скрывая раздражения, добавил. – Не ту птичку словили мы. Типичный бандит.
Петерс снова скрылся за плюшевой занавеской. Агальцов подтолкнул Алеху:
– Топай, топай!
Расхлябанной походкой матрос покорно двинулся к двери. Но дойдя до широкого прохода между столиками, он неожиданно обернулся и коротким ударом свалил идущего позади чекиста. Схватив с ближайшего столика тяжелый графин, он бросился бежать.
Со всех сторон послышались крики, снова зазвенела посуда. Эдуард Петрович видел, что маленькие яростные глаза матроса нацелены на него.
Алеха был уже возле самого столика, за которым он сидел, когда спавший все время сосед, не поднимая головы и не видя, что происходит сзади, протянул в проход длинную ногу, и Алеха со всего маху тяжело рухнул на пол. В ту же секунду откуда-то слева появился рыжий парень и, не целясь, тремя выстрелами из нагана пригвоздил бандита к паркету.
– Всем сидеть на месте! Не вставать! Сидеть! – распоряжались чекисты.
Рыжий парень спокойно, будто ничего не случилось, отдал наган подоспевшему Агальцову.
– Так-то вернее будет, товарищ чекист. Что с ним цацкаться, – и, обернувшись к Берзину, усмехнулся. – С вас причитается. Графин-то потяжелее вашего кулака будет.
Парень вернулся к своему столику, налил водки в два стакана и, обратившись к стоящему неподалеку чекисту, с веселой ухмылкой предложил:
– Выпьем за новопреставленного раба божьего Алеху. – Увидев, что чекист отрицательно качает головой, сочувственно вздохнул. – Нельзя, значит? Служба? Понимаем. Сами политграмотные… А документик вы у меня проверьте, – он протянул чекисту розоватую бумагу. – Как-никак, человека ухлопал…
Берзин невольно поежился. На фронте он видел сотни смертей, одна страшнее другой. Сам не раз встречался с костлявой на узкой фронтовой дорожке. Но то была война! А вот чтобы так хладнокровно, в промежутке между выпитой и невыпитой рюмками, застрелить человека – это было что-то совсем непостижимое.
И он тепло подумал о Якове Христофоровиче и его товарищах, которые каждый день и час видят и переживают такое, что не всякому удастся увидеть и пережить за всю жизнь…
Направляясь в кабинет, где оставил двух дипломатов, Петерс сообразил, что в сегодняшней операции совершена ошибка. Непоправимость этой ошибки он сразу понял, когда открыл дверь кабинета: вместо двух человек там был только один – Локкарт.
На вопрос Петерса, где его коллега, Локкарт ядовито улыбнулся:
– Он просил уведомить, что будет счастлив повидаться с вами в другой раз.
Петерс сделал вид, что удовлетворен объяснением английского дипломата.
– Что ж, очень жаль. Нам так хотелось поближе познакомиться с этим господином.
7
В суматохе всевозможных дел, навалившихся в последующие дни на Якова Христофоровича, ему никак не удавалось повидаться с Берзиным. Петерс мысленно не раз возвращался к операции в ресторане Палкина, и чувство неудовлетворенности ни на миг не покидало его.
В поздние ночные часы, когда выпадали относительно спокойные минуты, он снова и снова анализировал всю операцию. Вспомнил, как Феликс Эдмундович просто, но очень серьезно сказал по поводу «палкинской эпопеи»:
– Обманули, выходит, вас иностранцы? Это закономерно, дорогой Яков Христофорович. Они опытнее, хитрее нас! Их разведка существует сотни лет. А мы – мы только-только учимся ходить. Матерым капиталистическим разведчикам нам надо противопоставить нашу молодую контрразведку. Ищите людей смелых, умных, преданных нашему делу.
Контрразведка! Какое жесткое, яростное слово. Петерсу слышались в его звучании то сухие револьверные выстрелы, то размеренная поступь ночного патруля.
Опытный конспиратор, не раз водивший за нос царских ищеек, Яков Христофорович догадывался, что собеседником Локкарта был сильный и изворотливый враг. Кем же он был? Белогвардейцем? Правым эсером? Анархистом? Он мог быть и тем, и другим, и третьим. Именно поэтому он был никем… Петерс перелистал папку документов, относящихся к подрывной деятельности иностранных дипломатов, но и в них не нашел ответа.
А он нужен был сегодня, сейчас.
Устав от бесплодных раздумий, Яков Христофорович прилег на скрипучую койку, стоявшую в кабинете за ширмой, закрыл глаза.
И сразу, будто наяву, увидел стройную сухощавую фигуру незнакомца. Голосом Локкарта тот произнес: «Он просил уведомить… счастлив повидаться… в другой раз» «Чертовщина какая-то!» – Петерс вскочил и по тюремной привычке стал мерить шагами кабинет. Шесть шагов к окну, шесть к двери, шесть к окну… «Надо повидать Эдуарда. Может, он подскажет, припомнит какую-нибудь деталь, которая наведет нас на след…»
Петерс вышел в коридор и попросил дежурного найти Эдуарда Берзина из латышской части.
– Скажите ему, что я жду отчет о вечере в ресторане, – предупредил он чекиста и поинтересовался. – Не нашли еще рыжего?
– Пока нет.
«Не умеем мы еще работать, – думал Петерс, возвращаясь к себе. – Рыжего отпустили тогда для того, чтобы, установив за ним слежку, выяснить, с кем связан этот подозрительный тип. А он в ту же ночь ловко ушел… Ушел и затаился».
Берзин появился усталый, осунувшийся.
– Болен? – спросил его Яков Христофорович. – Вид у тебя, прямо скажу…
– Целые сутки уголь разгружали. – Берзин улыбнулся. – Давненько, признаться, не работал с таким удовольствием.
– Оно и видно. Баню хотя бы истопили?..
– Топят. – Он опустился на стул.
Петерс открыл ящик стола, достал пакет, протянул Берзину.
– Это тебе премия. За удар в челюсть. – Яков Христофорович рассмеялся. – Бери, бери! Халва к чаю – первейшее дело. Нам сегодня выдали по целому фунту!
– Вот здорово! – Берзин ошеломленно посмотрел на друга. – Привозят в Чека и среди ночи угощают халвой. Эх и почаевничаем с ребятами после баньки!
– Чай чаем, а у меня к тебе дело. – Петерс потер ладонями виски и помедлил, как бы раздумывая, с чего начать. – Прошу тебя во всех подробностях рассказать, что произошло в ресторане. Наши ребята были заняты и всего не заметили. А тут, понимаешь, важны мельчайшие детали.
Берзин начал рассказывать. Говорил медленно, припоминал выражение лиц соседей, обрывки разговоров. Потом увидел, что Яков Христофорович слушает его невнимательно и понял – не эти детали интересуют друга.
– Ты вот что скажи, – перебил его Петерс. – Когда ты сел за столик, Алеха уже был в зале?
– Нет, не был.
– Точно? Припомни. Может, он сидел в другом месте?
– Нет, его не было. И этого, второго – который стрелял, тоже не было.
– А когда они пришли?
– Не могу сказать. Очевидно, позднее. Я не заметил. Петерс прошелся по кабинету, остановился у окна. – Постарайся вспомнить… Впрочем, сформулируем вопрос так: не показалось ли тебе, что эти два человека – Алеха и тот, второй, знакомы?
– Не сомневаюсь! Я видел – матрос все время искал глазами кого-то в зале.
– Искал, говоришь? – Петерс живо обернулся. – Как искал? Просто оглядывал зал, ожидая поддержки, или смотрел в одну сторону? Это важно!
– Ты хочешь сказать, что они сообщники? Я в этом уверен. – Берзин подошел к Петерсу. – Уверен! Не может человек вот так, за здорово живешь, пристрелить другого. Должна быть цель, которая…
– Все это так. И я не сомневаюсь, что они пришли в зал, чтобы отвлечь нас от того, что творилось за кулисами. – Петерс коротенько рассказал о том, что произошло в отдельном кабинете. – Собеседника Локкарта нам предстоит найти. Но для начала надо твердо знать, кто прикрывал их встречу в общем зале.
Яков Христофорович снова прошелся по кабинету и, как бы раздумывая вслух, продолжал:
– Пока нам удалось установить, что Алеха-матрос – бывший ростовский «медвежатник» – специалист по взлому несгораемых шкафов. До революции действовал преимущественно на юге России. Не раз сидел в тюрьме. Кличка – «Голавль». Вот и все. С кем орудовал в Петрограде – неизвестно.
– А дружки? Неужели по архивам нельзя установить?..
– Трудно. Архивы достались нам куцые. Делаем все возможное. Вчера натолкнулись на двух типов. Один – профессиональный домушник, сидел в ростовской тюрьме вместе с Алехой. Фамилия Стадник или Стаднюк. Но, кажется, убит на войне. Второй – одесский налетчик и громила– Аркашка Голубая Кровь. Проходил вместе с Алехой по одному делу…
– Голубая Кровь? – удивился Берзин. – Интересная кличка.
– Многозначительная. Так он, говорят, еще до войны ушел в Иран, к англичанам.
– К англичанам? – задумчиво переспросил Эдуард Петрович. – А не мог он снова…
– Догадываюсь, о чем ты думаешь. Локкарт не станет встречаться с бывшим уголовником. Это сделают за него другие.
– Пожалуй, ты прав. Скажи мне: почему вы отпустили того рыжего парня? Ведь он ни с того ни с сего застрелил матроса…
– А откуда ты знаешь, что мы его отпустили? – удивился Петерс.
– Странный вопрос! Я его сегодня встретил.
Петерс внимательно посмотрел на Берзина.
– Ты уверен, что это был именно рыжий?
– Еще бы! Как-никак, он спас меня от удара графином.
И Берзин сообщил, что утром, когда он с товарищами только приступил к разгрузке вагонов, на железнодорожных путях появился рыжий парень.
– Здорово, говорит, земляки! – рассказывал Эдуард Петрович. – Угольком промышляете? Мы, говорим, не промышляем, а разгружаем уголь для рабочего Петрограда. Он усмехается и просит закурить. Дали ему стрелки на закрутку, а он увидел меня и спрашивает: кулак, мол, цел остался, товарищ Берзин? И хохочет! Вот ведь бестия! Фамилию узнал…
– Любопытно! А что ему надо было возле вагонов? – спросил Петерс.
– А черт его поймет! Все спрашивал стрелков, кто откуда и чем занимался в мирное время. И меня, конечно. Хвалил очень нашу Ригу. Говорил, приходилось бывать. Вот, собственно, и все.
Петерс прошелся по кабинету. Потом сел рядом с Берзиным.
– Попрошу тебя вот о чем. Увидишь рыжего – прикажи кому-нибудь из стрелков – верных ребят, понимаешь? – следить за ним. И сразу же дай знать мне. Позвони и скажи: Клявинь, мол, из госпиталя выписался. Запомни телефон: 41–47.
За окном светало. Все явственней вырисовывались контуры домов. Медленно и устало падал снег. После отъезда Берзина в казарму Яков Христофорович еще долго размышлял, прохаживаясь по кабинету.
Резкий телефонный звонок прервал его мысли. Говорил Дзержинский. Ровным, как всегда спокойным голосом он сообщил, что в Петрограде появился Сидней Рейли. Прошлой ночью он встретился на конспиративной квартире с английским военно-морским атташе капитаном Кроми.








