355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Ряжский » Наркокурьер Лариосик » Текст книги (страница 22)
Наркокурьер Лариосик
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:34

Текст книги "Наркокурьер Лариосик"


Автор книги: Григорий Ряжский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)

Эй!

Казалось, прошла уже целая вечность, но на самом деле, если постараться и припомнить все в деталях, то случилось это не так уж и давно – месяца три тому назад, не больше. Хотя, чего напрягаться – у меня факты перед глазами и высчитать можно с точностью до дня. А факты у меня вообще-то не перед глазами, а перед глазом, – единственно по-нормальному зрячим, хоть и подтекающим иногда густой пахучей жижей, особенно когда на улице мороз. Другой глаз я потеряла не по своей вине и безвозвратно. Тогда, помню, сидели мы с Берингом в подвале, на углу Кизлярской и Третьей Подшипниковой, в сером доме, где гастроном. Замок на подвальной двери там был говно, его постоянно срывали бомжи, наши же, кизлярские, – нужно было всего лишь чуть-чуть нажать, и ушки, слегка наживленные жэковским плотником, сразу сдавались и отваливались вместе со ржавым амбарным замком – поэтому почти всегда там было открыто. А как раз случился прорыв кипятка, и туда спустились водопроводчики, чтобы перекрыть стояк. Они тогда увидали нас и стали прогонять. Я решила быстро отвалить и не связываться, а Беринг, наоборот, не захотел уступать и решил ввязаться и отстоять нашу территорию. Вот тогда-то он и получил разводным ключом по башке и, взвыв не по-человечески, выскочил из подвала, как ошпаренный, и исчез за углом. С тех пор я его не видала, несмотря на то, что между нами тогда в очередной раз началась любовь, и хотя у нас это не было особо принято, Беринг даже частенько делился со мной хавкой и всем прочим. Любовь не любовь, но в жизни этой, в промежутке от Кизлярки до Подшипников, каждый у нас все равно был сам за себя. Правда, он и раньше исчезал, бывало, в неизвестность, от нескольких дней до двух-трех месяцев, за что и получил от Еврея кликуху Беринг, но потом всегда возвращался домой, в промежуток, где все мы обитали не первый год уже: летом – ближе к гаражам и рынку, а зимой – к подвалу и магазину. А Еврей… Нет, про него, пожалуй, я расскажу позже…

Так вот, Беринг тогда отделался легко, просто получил шишку и унес ноги, а со мной все вышло сложней.

– Ну что, сука? – спросил их старший, который долбанул Беринга. – Тоже хочешь схлопотать? Могу устроить тебе, вонючка! – он размахнулся и запустил в мою сторону здоровенной гайкой.

Я таких гаек – в обхват руки – отродясь в подвалах не видывала. Такие только попадались в подземных коллекторах, но туда я лазила всего два раза за все время бомжевания. Первый раз – когда завоняло газом, а после приехали аварийщики, открыли люки и стали раскручивать со здоровенных катушек внутрь, под землю, кабели для установки газоанализаторов. Установили, побросали все и уехали – на выходные дни. Скажу честно – мне там понравилось, в коллекторе. Помню, происшествие это пришлось на зиму, но внизу было сухо и тепло, как в жаркую летнюю ночь, и вообще ничем не воняло, только отдавало в нос сухой ржавчиной. Мы там с Берингом могли б остаться, легко, но испугались все-таки и не решились, – подумали, придавят сверху тяжелым и застрянешь там навечно – крыс кормить, не дозовешься потом людей.

Да… О чем я говорила-то… Так вот, бросил он гайку эту и заржал. И удар от нее в голову был острый такой, но очень быстрый, так что я не успела ничего толком понять. Тогда я по стенке, по стенке, очень осторожно, глядя прямо ему в глаза, протиснулась к выходу и бросилась из подвала наверх, на воздух, где было спасение. А он снова заржал, но кидаться перестал – выпустил. И только наверху, выскочив на улицу, я вдруг почувствовала, что вид водопроводчиковый был какой-то не такой – плоский. И не из-за подвальной полутьмы. И глаза его тоже смотрели на меня не так, как ими смотрят обычно, а как-то… без объемного охвата предмета. Хотя, с другой стороны, на нас всегда смотрят не так, как на других, и что обязательно присутствует, во взглядах этих, – я давно это поняла – так это: либо презрение пополам с ненавистью, либо равнодушие, чаще совсем отстраненное такое, либо просто жалость. Самая обычная мокроглазая человечья жалость, которую ни с чем не спутаешь. Меня лично больше устраивало равнодушие, потому что от него не разило страхом. От ненависти же исходила определенная опасность, в том числе и та, к которой не успеешь подготовиться. Ну а просто жалость, обыкновенная, тем более не подкрепленная ничем материальным, вызывала ощущение такой безысходной тоски, что выть порой хотелось ну просто по-собачьи.

Так я о глазах… Вернее, об оставшемся у меня после гайки глазе. Боли поначалу не было почти совсем, потому что, пока я убегала от водопроводчиков, думать о ней было некогда, а когда я остановилась перевести дыхание, Кизлярка осталась далеко позади, и я поняла, что этим гаечным глазом ничего не могу разобрать. Никакой видимости. Разве что слабый свет проникал в него снаружи, и то как-то по кривой, и только мешал видеть другому, незадетому глазу. Тогда я прикрыла здоровый глаз и попыталась всмотреться в этот неровный световой промежуток. За это время он не сделался более тусклым, но никакой окружающей жизни тоже не показывал, как будто не было вокруг этой грязно-белой зимы с мужиками и бабами, детьми и колясками, ментами, автомобилями и пустой стеклотарой. Я сделала попытку протереть раненый глаз, но толком ничего не получилось, зато внутри него, в самой сердцевине, резко заболело, и оттуда что-то пролилось и попало мне на плечо. После этого слабый свет совсем пропал, и я отчетливо осознала, что глаз мой стал навсегда пустым. Что-то там, конечно, оставалось и было даже твердым на ощупь, но одновременно с этим оно стало мертвым, почти бесчувственным и окончательно ненужным. Тогда мне стало страшно по-настоящему. Я привалилась к дереву, задрала голову и, словно пьяная, уставилась в небо единственным зрячим оком.

– Э, ты чего это, а? – два незнакомых мужика, не из наших, не кизлярских, подвалили незаметно. Один из них тыкал в мою сторону пальцем. – Нажралась, что ли? – он всмотрелся в меня внимательней и обратился к другу: – Слышь, может, в больничку ее надо, а? Глянь, чего у нее там. Свежее совсем, с кровью…

– Да пошла она, – равнодушно махнул рукой другой. – Менты, если чего, утащат. Или свои подберут. Возись тут еще со всякой грязью, – он сплюнул и пошел дальше, не оборачиваясь.

– Ты тут гляди, не окочурься от холода, слышь? – все-таки проявил напоследок заботу первый мужик и побежал догонять второго.

«Интересно, – странная мысль пришла в голову внезапно, – а Беринг-то тоже не видит теперь целиком, как я, или же нормально видит, как раньше?»

Но, как я уже говорила, узнать это мне так и не довелось. Возлюбленный мой так больше и не нарисовался. Поначалу, когда через пару дней я попривыкла понемногу к новому своему одноглазому состоянию, то попробовала поискать его у рынка. Но я также знала, что рынок наш кизлярский зимой работает лишь по выходным, по полдня всего. Да и то сказать: какой там рынок – так, толкучка позорная, где и честно поживиться особенно-то нечем, не говоря уж украсть чего. В общем, еще через пару дней тему эту я закрыла окончательно, до следующего Берингова пришествия на Кизлярку.

«Надо б к Чечену прибиться, – подумала я тогда. – До тепла хотя бы перекантоваться с его шайкой-лейкой, у них вроде насчет пожрать всегда как-то решается. Еще бы – все помойки оккупировали, чужому не пробиться. А он спросит, конечно: чего ж Беринг-то твой, опять деру дал до тепла? До летней сытой погоды?»

Придется согласиться, выхода нет другого никакого. Только он, зараза, наверняка приставать начнет, как тогда, и припомнит еще, что в тот раз у него не вышло со мной ничего, потому что Беринг как раз вернулся, хоть и потасканный и побитый, но свой, тем не менее, родной. Помню, перед самым уже было летом. Хотя… Теперь Чечен, может, и не клюнет на меня, одноглазую. Он, говорят, рыжую к себе переманил, воровку тамошнюю, с Третьей Подшипниковой шмару. Та еще сучара…

Я еще забыла сказать, что к моменту потери глаза уже была беременна. От Беринга, само собой, мне не от кого больше было, – я что этих дел не знаю разве? Честно говоря, я думала, что уже никогда не забеременею больше, да и не стремилась особо. Прошлых детей у меня все равно забрали и не сообщили даже куда: какая ты мать, сказали, – дохлятина беспризорная. Спасибо, саму не отправили куда следует, на выселки какие-нибудь, как Томку – первую Берингову подругу, тоже нашу, с Кизлярки, которая до меня еще у него была. Он тогда опять в бегах числился, опять перед самым летом дело было…

Но живот мой, между тем, был еще виден не как положено, он пока только намечался изнутри. Если б тот водопроводчик в подвале мог это заметить, то, наверное, не кинулся бы в меня гайкой, а просто бы дал уйти. Но он не увидел и поэтому швырнул в полную силу. Таким образом, то, что я сказала раньше, про ненависть, жалость и прочее, не относится к подвалам. В подвалах я выбрала бы для себя жалость – только жалость – и тогда, возможно, осталась бы зрячей целиком, на оба глаза. Там-то уж тоска и безнадега нашей проклятой жизни не имеют значения: главное – уцелеть от злобных этих уродов, тоже по-своему несчастных, но зато сытых и дурковато-веселых.

Одним словом: на дворе конец февраля, глаз у меня всего один, беременность развивается как ей надо, Беринг – по новой в бегах, несмотря на отцовство. До лета, наверное, не меньше…

Поднялась я, отряхнулась от снега и побрела обустраивать жизнь в нейтральном направлении, равноудаленном что от Кизлярки, что от Третьей Подшипниковой. Таким местом у меня была скамейка под навесом, рядом с теплой вентиляцией, что уходит под землю, в метро. Двор этот был чужой, но народ проживал там, в основном, приличный, и таких, как я, не водилось. Это я о конкуренции на предмет опасности. Но зато иногда там подавали, чаще – чего-нибудь пожрать, и гнали оттуда не каждый раз, я же говорю – культурный двор. Устроилась я на скамейке, а рядом тетка выгуливала ребятенка. Она подозрительно осмотрела меня, но прогнать не решилась, просто подхватила малыша, прихватила совок и перешла на соседний снег. И как раз пошел снежок, мягкий такой и влажный. И он стал прибивать теплый пар из этой толстой трубы, и пар этот попадал прямо ко мне, совсем близко к скамейке, и понемногу начал согревать меня: сперва со стороны спины и шеи, потом тепло опустилось ниже, к ногам, и стало почти нормально. Я имею в виду, не по теплу – вообще, по жизни. Если б еще горло промочить слегка, то совсем тогда полная глазурь…

Глаз тот, нарушенный гайкой, теперь закрывался с трудом, даже вообще почти не закрывался. Зато свет через него тоже уже не проходил хоть сколько-нибудь, и он моему отдыху не мешал, у него теперь началась собственная жизнь – слепая и от меня независимая.

«Может, вернуться в подвал на ночь? – неожиданно подумала я. – Сколько им там прорыв устранять-то – от силы часа два-два с половиной…» – но тут же я остановила такую глупую идею – страх все еще был сильней привычки к подвальному удобству.

А вокруг тем временем стало совсем темно, но фонари не погасли, как у нас на Кизлярке. Зато резко похолодало и по-февральски рвануло ветром в разные стороны, просто так, ни с того ни с сего. Вентиляционный пар разом отмахнуло от скамейки на сторону, затем ненадолго вернуло обратно, но тут же его порвало на мелкие теплые клочки, клочки эти моментально раздавились об ветер и растаяли во тьме культурного двора, как будто их не было и в помине.

«Не получилось на этот раз перетерпеть, – подумала я. – Вот теперь все говно и начнется, разом все выплывет… – из здорового глаза потекло густое, как раньше, и стало прихватываться на морозе. – Песья жизнь… – внутренняя тоска хоть и начала понемногу подмерзать, но все еще не отпускала. – Если б не дети Беринговы – заснула б сейчас на холоду этом, да не проснулась никогда больше, хер бы с ними со всеми, этими водопроводчиками да ментами рыночными. Да и с Берингом самим, честно говоря, тоже…»

– Эй! – голос показался мне отдаленно знакомым и был не опасным. Я вздрогнула всем телом, разомкнула текучий глаз до отказа и сквозь падающий снег уперла его в сторону голоса.

Человек приближался, и это был мужик. Я говорю «мужик», потому как спутать по голосу наших кизлярских бомжей и бомжих, тех и других, хрипатых и сиплых, – как нечего делать – издаваемые ими звуки сильно не отличались, чаще – вообще никак. Так вот, не сразу, но я признала этого мужика. Он был из наших, но не совсем: и потому что не был чисто кизлярский или подшипниковый, а был с дальней улицы, и еще потому, что бомжом, как мы все, он был только по натуре. По жизни же, мы знали, у него было свое жилье, собственная конура. А звали его Еврей. У него еще – я тоже это знала по случаю – другое было имя – Ефим. Его так одна старуха называла, из других жиличек, невонючих, – от нее, наоборот, всегда сладким пахло таким и очень как будто залежалым. Но больше все равно все его называли Еврей: и у рынка, и на гаражах, и при магазине. И называли не за имя такое, оно таким было по случайности, а – за нос огромный, как мягкая шишка насаженный на середину лица – мягкая, рыхлая и красная. Лично мне всегда на эти дела наплевать – хоть Ефим, хоть Еврей, хоть кто есть какой – главное, чтобы был не вредный и не обижал без дела.

– Эй! – снова произнес Еврей. – Оглохла, что ль, сучара?

И опять злобы в словах его я не услышала, просто это было такое обращение. Но, на всякий случай, я слегка подвинулась к краю скамейки и развернулась к Еврею лицом. Он бухнулся рядом, бодро хлопнул меня по плечу и шумно дохнул в морозную ночь горячим добродушным перегаром:

– Чего ты тут-то? Смотри, околеешь с холоду. Где мужик-то твой? У тебя был вроде… Как его… Беринг! Крестник мой…

Я не ответила, только поежилась от холода. Еврей посмотрел в небо и ни с того ни с сего загадочно промолвил:

– Завтра погода будет…

Я, на всякий случай, тоже скосила видящий глаз туда же, вверх, в небесном направлении, но, признаться, ни хрена не поняла, что там было такого, кроме черного холода через валящийся снег. Наверное, Еврей знал какую-то другую правду жизни и погоды, а, может, носом своим мягким так чуял, улавливая отдельные сигналы природы. Впрочем, он мог себе позволить и такую роскошь – у него-то своя крыша над головой, с теплым радиатором, отдельным холодильником и крепким замком на входной двери.

– Ладно! – внезапно он хлопнул себя по колену. – Знаешь, вот чего давай… Собирайся-ка! Ко мне пойдем. Погреешься, а там видно станет, куда дальше жить, – он по-доброму посмотрел на меня и потрепал по щеке. – Звать-то тебя как? А то я вроде встречаю тебя, бывает, а звать как – так ни от кого и не понял.

Я внимательно посмотрела на него оставшимся от гайки глазом и не ответила.

– А-а-а… – почему-то обрадовался Еврей. – Так ты, выходит, немая будешь? Так это ж отлично просто, просто надежней некуда, – он обхватил мою голову руками и пьяно поцеловал прямо в лоб. – Ты мне находка просто при таком недостатке слов. Молча жить будешь, годится? За постой и харчи отслужишь, я имею в виду. Ну, а остальное – по требованию жизни, ну? – он еще немного поразмышлял и нетрезво вывел: – «Эй» тогда будешь. Просто «Эй», угу?

В общем, выбора у меня не было в тот момент никакого, и я согласилась. Эх, Беринг, Беринг…

Еврей оказался намного старше меня. На очень много. Мы, конечно, по паспортам не проверялись, но и так было видно, особенно, когда дело коснулось совместной жизни. Да и не было у меня паспорта сколько себя помню – он по моей жизни никогда и не был нужен, в общем. Я и так знала, что отец мой был немец, настоящий причем, оттуда, чистокровный, чуть не иностранец, – люди так между собой говорили, давно еще, когда я маленькая была совсем, и намекали на меня, а я слышала. Ну, а мать – самая русская-прерусская, наша что ни на есть, не пойми кто. Поэтому и бросила меня, наверное, в младенческом возрасте и никаких, само собой, документов нормальных – одни только болезни детские да авитаминозы.

Но спать вместе мы все равно с Евреем стали. Правда, не с самого начала. С самого начала – просто легли вместе, но валетом, – другой кровати все равно у него не было никакой. Но в первый раз – это когда мы пришли к нему после ночной скамейки, после глазной гайки – он завалился сразу, не раздеваясь, потому что был совершенно не в состоянии распорядиться как надо. Я поначалу слегка обиделась на него, потому что он не определил мне даже место в его жилье. Так что, первый валет получился не по хозяйскому расчету и не по моему, а так – самотеком. Валет-валетом, но все равно я перед этим немного причепурилась, как умела. Чтобы Еврею показаться, раз уж так все вышло.

Ну, а дальше, на следующий день уже и потом тоже, когда он немного пришел в себя и вспомнил про меня, то есть, про свой ночной поступок на скамейке возле вентиляционной трубы, то надо отдать ему должное, – он не стал отыгрывать всю историю обратно, хотя и мог, а признал мое новое место в своей жизни и сказал только грустно себе самому:

– Сам виноват, мудила. Чего ж теперь-то?..

И после этого мы залегли валетом уже сознательно, по его предварительному решению, пока не наросло настоящее чувство.

– Давай так пока будем, – сказал он мне, почесав в паху, – а то больно псиной от тебя несет, а у меня как раз мыло все вышло.

Тогда я только нащупывала свое к нему отношение и ни к какому определенному выводу прийти еще не успела. Но успела лишь подумать в ответ:

«А от тебя самого – козлом. Слышал бы Беринг – он бы навряд ли промолчал…»

На другой день Еврей разжился мылом, хорошим, надо сказать, настоящим хозяйственным куском – едким, но зато без этого обманного химикального зловония, – и мы с ним помылись на пару, без всяких уже теперь…

И так получилось, что после этого мы легли уже не прошлым валетом, а голова к голове, но он был опять не слишком трезвый, и сразу заснул.

По-хорошему все у нас состоялось лишь через два дня, на третью ночь вместе. В тот раз я прижалась к нему тесней, чем обычно, потому что так или иначе, несмотря на разницу в возрасте, потихоньку стала привыкать к нему, к Еврею. И медленно я начала понимать тогда, с той первой совместной ночи, когда, обнявшись и тесно прижавшись друг к другу, мы одновременно провалились в общий сон, что человек он по натуре добрый, хоть и нескладный, и даже щедрый, в пределах своей законной хозяйской строгости. И был он в эту ночь почти совсем не пьян, потому что закончились все резервы, а оставшийся материальный ресурс не оставлял на завтра даже похмелиться. И никаким козлом больше не пахло от него, да и раньше пахло не особо, до мыльного куска. И хотелось уже и повертеть хвостом немного, как когда-то перед Берингом, в лучшие времена. А запомнилось мне это еще и потому, что впоследствии так трезво и с душой у нас получалось не всегда, скорее совсем не часто, и внутренне я каждый раз ждала, что у нас опять все повторится, как у меня не было никогда раньше. Даже с Берингом. Мать его в душу…

То, что я беременна, Еврей обнаружил наутро после четвертого раза его трезвого сна. Я как раз была на кухне, когда до него дошло окончательно. «Эй! – крикнул он в мой адрес. – Поди-ка сюда, Эй!»

– Чей? – грозно спросил он меня, когда я, как собачка, причапала в комнату. – Чей, говорю? – и ткнул пальцем в направлении моего живота. – Берингов? – Я виновато опустила голову и не ответила. – Молчишь, сука? – казалось, он вот-вот взорвется. Да и понятно – никакой мужик не любит быть обманутым. – Да можешь не говорить, я и так знаю, что его, кобеля гнусного, крестника моего…

Потом он продавил легонько живот, стукнул по нему пару раз костяшкой пальцев, подтер соплю под мягкой шишкой, улыбнулся и разрешил:

– Парня чтоб и девку. Поняла? Разом! – затем задумчиво почесал в любимом месте и решительно произнес: – Ладно, оставим… Наши будут. Подымем как-нибудь…

Я поняла. Поняла с благодарностью, потому что хотела того же самого. Мальчика и девочку. И еще я знала, что так оно и будет. У меня и в прошлый раз была двойня, ну, тех, что забрали. Значит, так у меня внутри заведено – по двойне получаться. И вот этих моих двоих уже никто у меня не заберет. Никогда. Потому, что есть семья, есть крыша над головой с крепким дверным запором и есть благодетель, мой новый законный хозяин с постоянной пропиской. В общем, отпустило меня изнутри, совсем отпустило. Тревожность и подозрительность тоже рассосались вслед за этим, и я окончательно ощутила – это освобождение, почти счастье…

К тому времени соски на моей груди набухли и раздулись, а живот уплотнился и переехал немного вниз. Что касается выпивки, то мысль о том, чтобы принять немного, была мне просто отвратительной, скажу больше – ненавистной, а от запаха ее самой и кислого ее перегара тошнило и выворачивало наизнанку, до долгой нутряной икоты. И терпеть все это, тем не менее, я готова была лишь от одного дорогого мне существа, от человека, заменившего беглого Беринга – от Еврея…

В общем, время шло, самое мое счастливое время, никогда счастливей не бывало, даже в лучшие времена с Берингом – после весен, ближе к теплу, когда он, по обыкновению, возвращался из своих тайных путешествий. Сейчас я понимаю, что исчезал он из моей видимости в самые тяжелые минуты. Тяжелые по жизни и холодные по уличной температуре. Но сейчас я уже не была на него в обиде. Просто, наверное, там, где он зимовал, места мне не было, место там было для него одного. И очередная шишка от разводного ключа – лишь повод сделать ноги. А с другой стороны – вернись он сейчас, приползи на брюхе и позови в даль светлую, в подвал какой-нибудь новый, пусть даже не на Кизлярке, а где еще лучше и сытней, – не уверена, что пойду, что снова захочу бомжевать с ним на пару. И то правда – рыба ищет где глубже, а мы – где лучше. А мне теперь лучше с Евреем…

…Но не с дружками его закадычными. Потому что теперь мне пьянки его ни к чему. У меня живот. И дети на подходе. Парень и девка. Как раньше, но по-другому. По-человечески, как в нормальных семьях. Но собутыльники его ничего об этом не думали – то ли не догадывались, то ли вовсе не желали ничего знать. Основных дружков было два: Боцман и Грузило, обои из наших бомжей, кизлярских. Грузило – это который нес всякую околесицу без умолку, грузил ею всех подряд, особенно Еврея, чтоб подольше задержаться у нас на квартире. Но он всегда скидывал башмаки и оставлял их в прихожей. А Боцман, тот, наоборот, всегда ходил в дырявой тельняшке, оставался при башмаках, все больше молчал и тоже не спешил уходить. Но пили и воняли по-равному. И дымом тоже от папирос. Я молчала обычно и просто уходила на кухню. Там мне было спокойней. Туда водочный дух не так доставал, и меня меньше мутило. И дым стоял не топором, а был реже.

– Гордая больно стала, что ль? – спрашивал Еврея Боцман и кивал на меня. Потом добавлял вдогонку с неясной злобой: – Сама-то давно с улицы или как?

Грузило угодливо хихикал и поддавал халявного пару:

– Сука она сука и есть, чего с нее взять-то?

То, что Еврей не обижался за это на своих друганов, не расстраивало меня только поначалу совместной жизни. Наверное, детки мои внутренние, парень и девка, еще не набрали нужного веса, и им еще не хватало силы растревожить мою материнскую обиду должным образом. Но набухание живота шло быстро, а в этом теплом еврейском жилье – еще быстрее даже, мне казалось, чем в прошлый раз. Таким образом, тайна моего будущего материнства вышла наружу раньше, чем я ожидала. Первым мой новый живот обнаружил Грузило.

– Эй! – позвал он меня с кухни. Я покорно пришла, не хотела осложнять с Евреем. – Слышь, Эй, это чей, Берингов, что ли? – он хитро глянул на Еврея и коротко хохотнул. – Иль Евреев, а?

Еврей неожиданно не отреагировал. А Боцман поднял красные глаза и без намека на шутку поинтересовался:

– Так чего ж, теперь тут еврейчики будут, стало быть, сплошные. Да, Еврей?

– Берингов это… – хмуро ответил Еврей и налил только себе.

– Да Беринг твой и сам еврей, – снова хихикнул Грузило.

– Сам, поди, покрестил-то его. И курчавый он весь, куда ни глянь. А шнобель вообще весь в волосьях и мощный такой – чисто жидярский.

– Я ее еще с Чеченом видал не раз, – так же, без всякого выражения дополнительно сообщил Боцман. – Тот тоже на жида смахивает, между прочим. И по флюгеру, и по всему остальному. По повадкам…

– Да ты чего, с Чеченом! – не согласился Грузило. – Чечен, я знаю, сам жидов терпеть не может, чисто антисемит. Я тут видал, он недавно у нас на Подшипниках с одним схватился, чуть не в кровь – еле разняли их. Тот еще орал после на все Подшипники, что писать будет куда надо про эти дела.

– Пиши не пиши, – равнодушно отреагировал Боцман, мельком глянув на Еврея, – всё равно их верх не будет. Больно умничать любят потому что. Вот щас одноглазая жиденят тебе народит – узнаешь.

Еврей налил и снова выпил. А потом глянул на Боцмана совсем по-трезвому и сказал спокойно так:

– А их уже щас верх есть. Какой тебе верх еще надо? Нашенский? Не будет такого верху горемычного. Как не было отродясь, так и теперь не будет. И правильно, что так. Справедливо…

Боцман подозрительно задумался, а Грузило натурально удивился и спросил:

– Так они ж некрещеные, жиды-то. Нехристи. Это что ж получится тогда, а?

Еврей промолчал…

– Эй! – внезапно сказал он и пристально посмотрел мне в глаза: – Проводи-ка гостей отсюдова, – и снова налил только себе.

Я с благодарностью посмотрела в ответ, вышла из комнаты, тут же вернулась обратно, но уже с грузиловыми башмаками и швырнула их на пол. Швырнула и по недоброму посмотрела на обоих. Пусть я женщина, пусть даже буду последней сукой, я согласна, но я умею быть благодарной, и могу быть защитницей, даже на сносях.

Оба как-то сразу все поняли. Грузило подхватил свою вонючую обувку, Боцман прихватил со стола недопитую бутылку, и они выкатились на лестницу, хлопнув на прощание дверью. И не успела я еще подумать о том, как бы теперь открыть окно и проветрить после них, как Еврей уже распахнул форточку, затем приоткрыл оконную створку, и в жилище наше ворвался свежий воздух. Он пробил квартиру насквозь, самолично отжал форточку на кухне и пронесся мимо нас веселым ветром, веселым и чистым, прихватывая по пути чужие запахи – всех этих боцманов, грузил, подвалов, рынков и гаражей…

Еврей подошел ко мне, обнял и поцеловал по-отечески, в лоб. А потом мы легли спать, как обычно – тесно, в обнимку, голова к голове, тело к телу, душа в душу. И я поняла тогда, что душа у Еврея тоже имеет свой особый запах, другой, не как кожа или ноги, или щетина на лице, – особый…

Про времена валета я к этому дню уже успела забыть окончательно…

…И приснилось мне тогда, я помню, что родились у меня парень и девка, как мы хотели. И я лежу отдыхаю, усталая и счастливая, а Еврей берет на руки парня и бережно так подносит ко мне и прикладывает к груди, к соску. А после так же девку берет и другой сосок ей мой дает. И оба они, близнецы, вкусно так чмокают, а глаза у них еще не видят ничего. Это они только потом видеть начинают, не знаю откуда, но я точно про это знаю, чувствую так. А молока у меня много, просто очень много, оно льется струйками и выливается у них изо рта, потому что они уже насытились, и тогда можно немного поикать после еды. И они это делают по очереди, а Еврей смотрит на них и смеется. И в этот момент я уже не вспоминаю ни про какого Беринга, потому что он уже из другой моей жизни, далекой и прошлой. Эх, Беринг, Беринг…

Так все и вышло. Родились они в самый срок, если отмотать всю историю с Берингом и посчитать как было. Не раньше, не позже. И оба крепыши: парень и девка, мальчик и девочка.

– Там решим, – довольно сказал Еврей, – пусть пока просто Парень и Девка побудут…

Пил он теперь в основном один, поэтому пил намного меньше прежнего. Я поначалу порадовалась, но потом заметила, что как-то он стал угасать быстро и часто держаться где сердце. И тогда я тревожно смотрела на него в такие минуты, а он только рукой махал в ответ: не твое, мол, дело, это так… чушь собачья, иди детьми займись лучше…

А сам уходил на подработку, потому что пенсии его нам хватало на совсем короткий отрезок жизни. Но теперь Еврей хотел, чтобы я питалась лучше, из-за детей. Из-за Парня и Девки, близнецов моих, его любимцев. А когда он возвращался, едва приволакивая ноги, то я всегда встречала его у дверей и всегда знала точно, где он добывал на жизнь: если пахло рыбой – то в магазине подтаскивал, если просто морозом – то стоял за кого-то очередь к нотариусу в конце Третьей Подшипниковой, а если приходил пьяный, то не работал вовсе.

В этот день он вернулся поздно, трезвый совсем, с запахом холода – не мороза уже, потому что начиналась весна, и запахи сменились, везде сменились: и в магазине, и на гаражах, и у рынка, и даже в подвале – я-то знала это, как никто, по прошлой своей жизни. Его привели двое мужчин, молодых совсем, культурного вида, какие в том дворе жили, где скамейка с вентиляцией. Я их не знала, я как раз кормила своих в это время. Они помогли ему войти, помялись, сказали что-то про больницу бы хорошо бы, называли его Степанычем почему-то, что-то про нотариуса еще, про очередь: ничего, мол, ничего страшного, бывает, – я ничего не поняла толком, – но потом они сразу ушли и прикрыли за собой дверь.

– Ну что, Эй? – тихо спросил меня Еврей и заглянул в здоровый глаз. – Где твой Беринг-то? – Я удивленно посмотрела на него: при чем Беринг-то? Я только подумала об этом, не больше. – А при том, милая, – снова тихо сказал Еврей, – при том, что…

Тут он тихо так и очень медленно, как стоял одетый, начал сползать по стене. Сначала он хотел опереться рукой, на ту же стену, наверное, или схватиться за что-нибудь, но у него получилось только приподнять руку и два раза ухватить ею воздух. Я подскочила было, но не успела. Он съехал на пол и остался сидеть так: в вязаной шапочке, с широко открытыми глазами и слегка приоткрытым ртом…

«Пусть поспит, – решила я, – умаялся, видать. Не тот возраст – в очередях за людей сторожить часами. Потом проснется, тогда уж поедим и вместе ляжем, на ночь…»

Еврей проспал в прихожей до самого вечера, почти до ночи, но так и не проснулся…

Не проснулся он и на следующее утро, когда я пришла его проверить в очередной раз. Я слегка тронула его, боясь разбудить. Еврей завалился на бок и продолжал спать с открытыми глазами. Тогда я еще не хотела верить в то, что уже произошло. Слишком все тогда поменялось бы у нас в семье…

То, что он был теперь холодный, меня не смущало, потому что вера моя в счастливое прошлое все еще была значительно сильнее получившегося настоящего, и я все отдаляла это мгновенье и отдаляла. Это самое мгновенье…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю