Текст книги "Наркокурьер Лариосик"
Автор книги: Григорий Ряжский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)
Иванушка-дурачок
Старую эту бочку, совсем рассохшуюся и треснувшую по швам так, что даже самая крупная соль вываливалась из щелей, делая ржавые металлические обода еще ржавей, Ванька помнил ровно столько, сколько помнил себя сам – девять лет из своих тринадцати. Бочка стояла в сенях, в закутке за фанерной дверью, и была прикрыта такой же древней и тоже рассохшейся круглой деревянной крышкой. Вместо ручки отец приспособил к ней цементную затирку, которую притащил с колхозной фермы. Вернее, притащил с того места, где когда-то стоял колхоз «Наш путь». Теперь на этом месте был перестроечный бурьян, проросший сквозь развалины бывшего колхозного коровника, и откуда там взялась эта малярная принадлежность – одному Богу было известно. Ему, наверное, да покойному председателю…
Мужики с поселка, по большей части местные, ханинские, частенько захаживали на коровник, на поживу, и каждый раз выуживали из бурьяна что-нибудь нужное для хозяйства – то брошенный когда-то и вросший наполовину в навоз подойник, то шкив от ременной передачи кормоконвейера, а то, если повезет, что-нибудь ценное – шестерню, например, от рулевой колонки колесной «Беларуси», которая тогда еще, при коммунистах, давя колхозные хляби и испуская облака синего чада, дважды в день подкатывала к концу дойки – забрать прицеп с бидонами. Как раз с них, с алюминиевых бидонов, и началось разграбление бывшей колхозной собственности, когда не только там, наверху, но и всем местным уже окончательно стало ясно – возврата к общим благам нет и не будет никогда, каждый теперь сам за себя. Трактор с двумя сменными прицепами покойный председатель списал и быстренько пристроил фермеру, из пришлых, который разрешенное теперь властями обустройство новой жизни начал ловко и продуктивно, работая не покладая рук с утра до вечера и без выходных, чем вызывал у местных лютую злобу с примесью недоброй зависти.
Бидоны же по справедливости отошли к Миньке Силкину, Ванькиному отцу, который на этой «Беларуси» работал тоже с той поры, как себя помнил. Помыкавшись с полгода с молочной тарой, он все же, скрипнув от ненависти зубами, уступил бидоны новому русскому чужаку, который к тому времени уже приступил вместе с двумя сыновьями к закладке фундамента под будущий коровник. Один бидон, совершенно в его хозяйстве непотребный, он, тем не менее, оставил себе, так, на всякий случай, а больше из принципа, для самоуспокоения – чтобы не все досталось врагу.
Бывший молочный бидон этот, а нынче – емкость для керосина, стоял в закутке рядом с бочкой, и каждый раз, когда Ванька заходил в избу, он ощущал в сенях сладкий керосиновый запах, перемешанный с ароматом жареной на сале картошки, которую мать готовила им почти каждый день на старой керосинке, от которой так и не сумела отвыкнуть. Сало, ежегодно запасаемое матерью для семьи, пласталось на прямоугольные куски и, пересыпанное крупной солью, круглый год хранилось в бочке. К зиме запасы обычно подходили к концу, и уже последние, нижние куски, мать просила Ваньку вытаскивать оттуда. Ванька нырял в бочку почти целиком и выуживал оставшиеся оковалки, самые просоленные и пахучие, с розовой прослойкой. Мать брала здоровенный тесак, который постоянно торчал здесь же, в сенях, воткнутый в паклю меж бревен, обдирала сало со всех сторон, там, где мягкое, и давала Ваньке перемешанную с солью сальную мякоть: на, мол, отнеси, курам дай – им для яиц хорошо…
Газ же из баллона мать запаливала только под чайник. Из электрического они не пили – отец не велел, экономил электроэнергию.
– На газу дешевле будет, – поучал он мать, – и полезней – потому что без спирали нагревательной. От нее весь вред, и камни после в желудке образуются.
Мать верила отцу, потому что не могла проверить, да ей и в голову не приходило сомневаться в мужниных словах.
Газ возили по четвергам, в баллонах. Привозила фирма какая-то, из новых, акционерных, что без числа пооткрывались в Суворове – райцентре. Привозили бесперебойно и брали недорого, на круг выходило дешевле, чем раньше, при коммунистах.
– С-суки… – говорил про них отец, – повыползали… – он подцеплял на вилку ломоть ужаренного сала, задумчиво жевал и уже тихо, себе под нос добавлял: – Ну, есть, твари…
Леха, старший брат, которому уже стукнуло шестнадцать, тему поддерживал с удовольствием. Он тоже, как и отец, любил картошку с салом и сильно недолюбливал новую жизнь, поэтому учиться дальше после десятилетки не собирался, а планировал пойти в армию, – сначала отслужить, а потом остаться насовсем, на твердой зарплате.
– А чего… – говорил Леха отцу совсем по-взрослому, – там накормят и обмундируют. Прапора получу – с жильем решат, войны уже теперь не будет никакой – не с кем воевать-то. Отбомбились… А содержание военным обещали поднять, я слышал. По контракту. Из бюджетных средств, за народный счет…
– Беспроигрышное дело, – кивал головой Минька и одобрительно смотрел на своего старшего, самого умного после него члена семьи. – Хорошо, что за народный… Что б с этими, – он неопределенно указывал глазами на окно, имея в виду оккупированную новым фермером территорию, – разобраться по совести. Когда время придет…
Мать и Ванька при этом в расчет не принимались и до умных разговоров не допускались совсем. Мать – по определению, как женщина, а Ванька – просто как сопля картавая и младший у Силкиных по мужской линии.
Заикаться он начал не с рождения, а по случаю. Тогда ему было лет пять, и дело было под утро. Накануне, поздно вечером, Минька на «Беларуси» отвез дачникам навоз, краденый, два прицепа, оба – из-под молочных бидонов, и сторговал по сороковке и две бутылки за прицеп. Уже ночью, в темноте, он отцепил оба говняных прицепа и загрузил их бидонами обратно, сам же с чистой совестью поехал на тракторе домой, спать. Рано утром Прасковья, телятница, пришла на дойку и обнаружила стерильную тару всю в зловонной жиже. Матерясь на всю округу, забыв про коров, она понеслась к Минькиному дому – скандалить. Упустить такой шанс было не для Прасковьи. В пять утра она ногами и кулаками заколотила в дверь силкинской избы, с проклятьями и тюремно-милицейскими прогнозами. Мать чего-то поняла и быстро растолкала все еще нетрезвого Миньку. Услыхав задверные проклятья, Минька тут же протрезвел, вытащил деньги из сапога и сунул их на печку, Лехе, успев шепнуть:
– Схорони, живо…
Семилетний Леха к тому времени уже отличался сообразительностью, особенно там, где наблюдался какой-либо недосмотр. Спрыгнув с печки, он быстро юркнул за занавеску, туда, где спал Ванька, задрал у того одеяло и сунул смятую пачку брату в трусы. Затем резко толкнул его в грудь. Мальчик проснулся в полной темноте и, перепуганный, заплакал.
– Не реви, дурень, – шикнул на него старший брат. – Нашего папку пришли в тюрьму забирать. Это, – он ущипнул его за пипиську, – никому не показывай. В трусах держи, понял?
Из всего этого до Ваньки дошло лишь то, что папку он больше никогда не увидит, и он заревел еще громче, на полный оборот. Дверь Прасковье так и не открыли, деньги из Ванькиных трусов были изъяты и перепрятаны еще надежней – в бочку с салом. Ваньку мать взяла на руки, успокоила и покачала, как грудного… А потом попела про баю-баюшки и ушла с сыном на руках в сени. Там она вошла в каморку за фанерной дверью и нагнулась вместе с ним над бочкой: «Достань, сынок, сальца со дна – мне самой не достать…»
Ванька наклонил голову над бочкой, уперся ручками в деревянные края и заглянул вниз, туда, где сало. Но никакого сала там не оказалось, а было темно и страшно. Неожиданно мать куда-то исчезла, и в это время края у бочки хрустнули и разъехались в разные стороны, и слабый свет, что был в сенях, тоже погас. Тут верхний обод лопнул и разлетелся на две ржавые половинки, и Ванька, потеряв опору, рухнул вниз, в темноту, и полетел быстро-быстро к далекому и невидимому дну.
«Это тюрьма, а там, внизу, папка…» – успел подумать он. Потом все пропало, стало горячо и мокро, и он закричал…
Утром его долго не могли добудиться. Тогда Леха притащил воды в стакане и плеснул брату в лицо. Ванька открыл глаза, посмотрел вокруг и, не обнаружив Миньку, заплакал. Не закричал, как ночью, а заплакал, так, как плачут обиженные старики – тихо и горько. Постель его была мокрой насквозь – так он в ней и проспал до позднего утра.
С этого дня он начал заикаться – сначала сильно, с резкими горловыми спазмами, потом, постепенно, тише – через два раза на третий, а то и на пятый звук. Лечить Ваньку не стали – не сообразили, что можно. Ну а потом свыклись и смирились окончательно. Писаться он тоже стал, но не так часто и регулярно, хотя, чтобы вызывать усмешку брата и отцову ухмылку – хватало…
– Значит, судьба ему такая, – поставил диагноз Минька, – в картавых ходить…
– В заиках, – с удовольствием поправил отца Леха. – В картавых – это когда рэ в нос попадает и тянется длинно, ребята говорили, жиды так разговаривают…
– Какие такие жиды? – встрепенулась мать. – Какие ребята?
– Ну, по мне, что так, что эдак, – равнодушно констатировал Минька. – Жидом он все одно не станет, а вот Иванушкой-дурачком точно будет. Через прицеп с говнищем этим, будь оно неладно. И в школе, когда пойдет, картавым задразнят. Вот поглядите…
В школе и вправду стали дразнить, но не сразу, а погодя, с легкой руки брата, что к тому времени ходил уже в четвертый. И не «картавым», как назначил отец, а «Иванушкой-дурачком», как упомнил и донес до ребят это прозвище Леха, прозвище, беззлобно и невзначай сочиненное Минькой. Многочисленные обиды, последовавшие вслед за прозвищем, Ваньке приходилось терпеть и переносить молча, потому что именно в эти мгновения заикание его учащалось, доводя гортань до спазма, нижняя челюсть отваливалась, мелко дрожа, и отвердевала так, будто кто-то клинил ее в распор чем-то упругим, неуправляемым и упрямо-твердым. Леха сначала пометался для виду между ребятами и Ванькой, пытаясь по возможности поспособствовать в отдельных случаях улаживанию братовых проблем, но скоро родственный запал его иссяк, и он целиком перешел на сторону атакующую – насмешную и беспощадную. Поначалу он думал, что отношение его к брату не будет зависеть от каких-то там школьных насмешек и дурацких прозвищ, дома они всегда братья: он – старший, Ванька – младший, он, Леха, – защитник и родня. Ванька – что есть – то есть, по остатку, слабая сторона, но все ж родная кровь, как ни крути…
Но со временем образ вечно ущемленного ребятенка, а затем и подростка, плавно перетек из кирпичных школьных стен обратно, в домашние, ограниченные бревенчатым пятистенком Миньки Силкина и его семьи, и уже здесь, дома, Ванька постепенно, из года в год, и снова не без легкой Лехиной руки, стал тоже превращаться в Иванушку-дурачка, ущербного зассыху да заику – вечного малолетку. Возникшим изменениям в отношениях с собственным сыном Минька особого значения не придавал, впрочем, и не замечал их вовсе – не до того было. Колхозу-кормильцу наступал полный шиндец, и надо было думать, как выживать в новой непонятной жизни. Постепенно он привык к мысли о сыне-недоделке и ему стало казаться, что так было всегда, с самого Ванькиного рождения. И поэтому тем родней и понятней с каждым годом становился ему старший, Леха…
Матери же, единственной в семье Силкиных женщине, хватало дел по дому и двору, хватало настолько, что было не до глупостей: вперед надо накормить, прибрать, приготовить, обшить и запасти, все прочее – потом, опосля, сладится само собой, были бы все здоровы. Ну, а что Иванушка-дурачок, так это ничего, не по-злому, не страшно вовсе – все ж, не Иван-дурак…
– Сало, считай, последнее, – сообщила за ужином мать. – Почитай, на неделю еще, а там – все, ехать надо в Суворов, запас брать. Да и пшено вышло все, тоже добавлять надо…
Минька почесал затылок и произнес задумчиво:
– Ну, мы и жре-е-ем… До ноябрьских этот раз не дотянули даже. Где они, деньги-то?
Неожиданное для Силкиных предложение внес сообразительный Леха:
– Слышь, отец, а чего мы кабана-то не заведем? Своего. Возьмем дохлого какого сейчас, кило на три, через год-полтора заколем и с салом будем весь год, а мясо на продажу пустим, городским. Сейчас на мясо, говорят, цена…
Минька замер с вилкой у рта и уважительно посмотрел на сына. Такой простой и понятный жизненный расклад никогда до этого не приходил в голову водителя колесного трактора типа «Беларусь».
– Слышь, мать, чего дети-то надумали, а? – он довольно посмотрел в Лехину сторону. – Свое сало. А ты говоришь… – он явно разволновался. – А чего – амбар есть, закуть отгородить – раз плюнуть, кормить – картохами вареными, одного кабана продержать – всегда хватит…
– И брюкву… – добавил продвинутый Леха, – брюкву с неудобий натаскать можно, там недобор остался – городские-то больше не ездиют, так оно там все одно пропадает…
Мать испуганно улыбнулась и спрятала глаза.
– Все, мать, решено! Завтра же и едем…
Ванька, который по обыкновению молчал все время, тут робко подал голос:
– И меня возьмите. П-п-пож-ж-жалуйста… – он умоляюще посмотрел на отца.
– Ладно, чего там. Все поедем и ты тоже… – настроение у Миньки было отличное. – Эх, сынок, сынок, – мечтательно изрек он в воздух, глядя перед собой, – тебе не в армию надо бы, а на хозяйстве оставаться. С такой-то головой…
Леха довольно ухмыльнулся…
Когда они добрались до рынка после набитой народом предпраздничной электрички и долгой автобусной тряски по городскому булыжнику, время было уже к вечеру, и вся торговля сворачивалась. Мясной ряд они нашли быстро, да искать особо и не пришлось – огромная свиная туша, распоротая по всей длине, от горла до самого низа, с вывороченным наружу толстым салом, висела на крюке над самой серединой пустого почти торгового ряда. Рубщик-татарин, приобняв тушу, подталкивал ее снизу и пытался приподнять все шестнадцать кабаньих пудов, чтобы скинуть их с высокого крюка.
– Пилят такой, – ругался татарин на неподъемного кабана. – Шайтан твоя маму нехороший…
Последние продавцы уже укладывали непроданный товар и помаленьку оставляли торговые места. Тетка в ватнике заворачивала в марлю трех молочных поросят и одного за другим укладывала их в хозяйственную сумку. Минька подскочил к тетке:
– Нам бы поросенка, гражданочка.
Тетка широко улыбнулась и шустро развернула обратно крайнего сверху.
– Ну-ка! Глянь-ка! – она звонко шлепнула поросенка по розовому окорочку. – Глянь, какой! Чисто хлебнай, на молоке, да обрате рос. Обожресси! Двоих возьмешь – сильно уступлю.
– Нам ж-ж-живого надо, т-т-тетенька, – попросил ее Ванька. – Ж-ж-живой есть у вас?
Леха удивленно посмотрел на брата – по такому неответственному поводу младшего можно было заставить говорить только под пыткой. Тетка разочарованно кинула поросенка назад в сумку:
– Так и говорите чего надоть. А то чего говорят… А живые вроде кончились, вон там были, с краю, у мужика…
Ванька обернулся первым и вправду увидел в той стороне, куда указала тетка, неказистого мужичонку. Он тоже подгребал свой торговый скарб и связывал пустые корзинки вместе, чтобы сподручней было нести. Силкины подошли к нему. В последней корзине, не подвязанной ко всем остальным, обмотанной суконным солдатским одеялом, но так, чтобы сверху оставалась дырка, по всей видимости, находилось что-то живое. Оно слегка повизгивало и покашливало, но как-то очень жалобно, как маленький обиженный старичок.
– П-п-п-лачет, наверное? – спросил Ванька и указал рукой на корзинку.
– Вам чего? – хмуро спросил мужик Миньку, пропустив мимо ушей Ванькин вопрос. – Поросенка?
– Ну, – бодро ответил Минька. – А есть?
– Есть, а то нет, – с удивлением отреагировал мужик и развязал одеяло. – Последний остался, самый шустрый. Если брать будете – подешевле отдам, чтоб не тащить его обратно, заразу…
Поросенок испуганно забился в угол и со страхом уставился на Силкиных – на каждого по очереди. Затем остановил взгляд на Ваньке и три раза крякнул по-утиному. Ножки у него подгибались от слабости, пара торчащих с каждой стороны ребер, словно лишних, отчетливо указывала на полную непринадлежность к свинячьему племени и явную непригодность к будущей жизни, а крохотный маленький пятачок, не розового, как у всех порядочных поросят, а мышино-серого, в крапинку, раскраса, похожий на клюв летучей мыши-вампира, делал его похожим на неизвестную науке живность непонятного назначения.
Минька недоверчиво посмотрел на то, что предлагалось считать поросенком, и спросил:
– А чего он у тебя такой дохлый? На свинью плохо похож, волосья вон на носу какие… И как вроде сейчас концы отдаст…
– Какие концы, какие концы? – натурально обиделся мужик. – Просто я говорю: шустрый он, наоборот. И худость эта от подвижности, ну как шило в жопе бывает, знаешь? А волосы – от породы, у него бабку тогда мой деверь с ВДНХ вывез, с распродажи селекционерской, по знакомству. И потом – цену впополам скину, – он с надеждой посмотрел на Миньку. – Будешь брать?.. С одеялом отдам, без корзинки только…
– Б-б-будем, – сказал Ванька и умоляюще посмотрел на отца.
Леха от удивления разинул рот и посмотрел на Ваньку.
– Ладно, – окончательно определился Минька, – раз с одеялом – хер с ним, доставай свою крысу…
Всю дорогу до дому Ванька держал одеяло с Дохлым на груди, не разжимая вокруг него рук. Дохлым обозвал его Леха сразу, как они покинули территорию рынка. Миньке имечко тоже пришлось по душе. Он еще раз пересчитал сдачу и, довольный даровой почти покупкой, промолвил:
– Только бы до дому не окочурился, – а там мать подхватит и вытянет, глядишь…
Увидев Дохлого, мать перекрестилась сама, после перекрестила Дохлого и по обыкновению ничего не сказала. В первую ночь, пока Минька не соорудил еще поросячье жилье и не уворовал сена, Дохлого поместили в сенях, на тряпках, между салом и керосином.
– А он не з-з-замерз-з-з-нет? – тихо, так, чтобы не слышал старший брат, спросил Ванька у матери.
– Ты что, совсем сдурел, брательник? – Леха все же услышал братов вопрос. – Может, ее в дом еще забрать, пожить?.. Свинью! – он глянул на отца. – Не, ну правда, Иванушка-дурачок, натуральный…
– Да ладно, чего там… – примирительно сказал Минька и зевнул. – Праздник завтра все ж. Спать давайте…
Ночью Ванька, убедившись, что все спят, выбрался из-под одеяла и неслышно, босиком, прошмыгнул в сени. Дохлый не спал. Он стоял, покачиваясь на своих худеньких конечностях, с открытыми глазами, совершенно не похожий на тех аппетитных животных, что рисуют в кулинарных книгах в разделе «Молочный поросенок», и молча смотрел на Ваньку. Ванька протянул руку и погладил его по мордочке:
– Как ты тут, Д-д-дохлик?
Поросенок обнюхал Ванькину руку и лизнул ее, по-собачьи. Язык у него был теплый и мокрый, но сам он слегка подрагивал, мелко-мелко. Ванька обернул его в тряпку, прижал к груди и шепнул в оттопыренное хрящистое ухо:
– Т-т-только, тихо, Д-д-дохлик…
Дохлик как будто понял и послушно закрыл глаза. Ванька так же неслышно проскользнул в избу, добрался в темноте до кровати и забрался под одеяло. Дохлика он пристроил рядом и подоткнул одеяло ему под бок…
Утром, спозаранку, задолго еще до того, как Силкины начали просыпаться, Дохлик деликатно крякнул в Ванькину подмышку, обозначая необходимость собственного возврата в исходное состояние – туда, к керосину и бочке с салом.
Прочный союз между ними с этого дня был скреплен общей тайной – тайной, получившейся между свиньей и человеком.
На другой день закуток был готов, сено благополучно украдено, и Дохлик получил постоянную прописку а амбаре. У братьев были каникулы. Леха с утра до вечера гонял где-то с поселковыми парнями, по вечерам же они уматывали в район, на дискотеку, куда съезжались все окрестные девки. Домой Леха заявлялся поздно, а порой – под утро, частенько поддатым. Минька к вопросу относился с пониманием – не сильно одобрял, но и не осуждал. Мать не одобряла совсем, но по привычке помалкивала, предоставляя мужикам разбираться с этим самим.
– Ему служить скоро, – говорил матери Минька, – в армию. Пусть отдохнет перед ней, как надо, по-человечески. Наследник все ж, и солдат опять же будет.
Ванька почему-то в аспекте наследства отцом не рассматривался даже в случайном разговоре, просто не всплывал вовремя в Минькиной памяти. Сам же несостоявшийся наследник в это время конопатил амбар, третий день забивая меж бревен пеньку, которую испросил у Миньки для утепления Дохликового там проживания.
– И тебе это надо? – искренне не понимал такого сыновьего рвения отец, выдавая Ваньке пеньку. – Он тебе чего, родной, что ли, Дохлый-то? Куры, вон, всю зиму живы-здоровы, и этот никуда не денется. У него хоть и слоя нет еще, зато щетина – никакой холод не пробьет, и волос скоро пойдет сильный. Если не сдохнет, конечно…
Чтобы новый и единственный друг его не сдох, Ванька взял еще пеньки, уже без отцова спроса, и прошел меж бревен по новой, дополнительным слоем, для пущей надежности.
Ежедневно по утрам, перед школой, Ванька забегал в амбар, посмотреть, как там Дохлик и, если надо, разбудить друга. Дохлик в это время никогда не спал и, казалось, ждал Ваньку с самого ранья. Как только Ванька появлялся в проеме амбарных дверей, Дохлик бросал все свои звериные дела, вытаскивал длинное рыльце из перемешанной с навозом слежавшейся подстилки и радостно бросался мальчику навстречу. Сначала он лизал Ванькину руку, похрюкивая от восторга, потому что знал – это рука друга, она его гладит и щекочет, а значит – любит и угостит чем-нибудь особым – не размоченными отрубями и картошной толкушкой, а совсем наоборот – кусочком печенья, пряника или вовсе – рафинада.
– Й-й-йешь, Дохлик, ешь, м-м-милень-нь-нь-кий… – говорил Ванька поросенку и, с опаской оглядываясь на дверь, щекотал зверя за ухом.
Вечером, после уроков, выходя по нужде, где конечным пунктом маршрута служила дощатая будка на краю двора, еще до того как мать запирала амбар на висячий замок, Ванька обязательно навещал друга и немножко с ним разговаривал.
Постепенно Дохлик стал единственным его собеседником, с которым он не стеснялся своего заикания. Иногда Ванька забывался, рассказывая другу что-нибудь интересное, и приходил домой, основательно промерзнув.
– Ты чего там, Иванушка, обосрался, что ли? – спросил его как-то Леха, когда он вышел до ветра, а вернулся минут через сорок.
Ванька не ответил и быстро прошмыгнул к себе за занавеску. Дело между тем шло к весне…
К апрелю Дохлик превратился в молодого хряка-полугодка, красавца пятнистой масти с необычным фиолетовым поливом под брюхом и крепкими пружинистыми ножками. Рыло его укоротилось, пятак надулся и округлился, серо-мышиный окрас растащился по краям, а его место занял густо-розовый, с маленькими рыжеватыми подпалинками.
– Это у него родимые п-п-пятна выступают, – сказал как-то Ванька матери непривычно длинную для себя фразу и к своему удивлению обнаружил, что заикнулся на ней лишь единожды.
– Угу… – равнодушно ответила мать, продолжая выгребать из свиного закутка Дохликов навоз. – И пусть себе выступают. Лишь бы вес набирал как положено…
Он и набирал… К концу лета с Ванькиной помощью годовалый Дохлик вымахал в десятипудового зверя с добродушной мордой на огромной умной голове и пронзительными глазами цвета распустившейся махровой сирени, не той, белой, что росла у них по краю огорода, а настоящей, сиреневой, с темно-бордовым ободком. Перед началом каникул Ванька забежал в школьную библиотеку взять какую-нибудь книгу по растениям, по питательным растениям и полезным травам. Книги такой не оказалось, тогда он тайком смотался в райцентр и записался там. Книжка, которую он привез оттуда, называлась «Атлас растительного мира средней полосы Российской Федерации». После завтрака, когда Силкины разбредались кто куда: отец – на сезонную халтуру, брат Леха – в город, торговать сигаретами на оптовом рынке, левыми, без лицензии, а мать – суетиться по дому, Ванька брал заветную книгу и, крадучись по выработанной за долгие месяцы привычке, пробирался в амбар, к Дохлику – зачитывать вслух избранные места по полезной для живого организма витаминной флоре. Дохлик был слушателем внимательным и благодарным. Обычно он приваливался спиной к самому удобному для него углу, который был по строительному недосмотру немного тупее других трех, там, где сходились самые толстые бревна торцевой и продольной амбарных стен. Затем он вытаскивал вперед задние ноги, обеспечивая себе наикомфортнейшее размещение тыльной части окороков, и терся головой о стену в предвкушении доброго слова.
– А вот ты знаешь, например, как возникло русское название «зверобой»? – спросил как-то Ванька Дохлика после того, как рассказал ему о витаминном наполнении брюквы, пастушьей сумки и мятлицы. Он опустил глаза в атлас и прочел: «Давно замечено, что от зверобоя могут заболеть домашние животные, причем болеют только животные бело-пятнистые или белые», – мальчик тревожно посмотрел на Дохли-ка, исследуя его на цвет, и по результату исследования довольно произнес: – Ты у нас хоть и пятнистый, зато не белый. Это хорошо!.. «Чаще всего страдают лошади и овцы…» – теперь Ванька радостно улыбнулся и снова сообщил кабану приятную новость: – Ты у нас не лошадь и тем более не овца. Это тоже отлично, Дохлик.
Дохлик удовлетворенно хрюкнул и интенсивно почесал голову о бревно. Ванька продолжил чтение:
– «…заболевание проявляется в форме острого воспаления белых участков кожи, на этих местах возможен сильный зуд, отеки и язвы…»
Он отложил книгу, открыл дверку в свиной закуток и приблизился к Дохлику. Тот продолжал спокойно вкушать научные познания, привалившись к стене.
– Ну-ка… – обеими руками Ванька обхватил Дохликову голову и развернул к себе щекой, той самой, что терлась о бревно. Следов язв, как и отека, он не обнаружил.
Ванька вернулся на место, вытер унавоженные ноги о наклонный куриный шест и выдал очередную порцию знаний:
– «Содержащийся в траве зверобоя пигмент гиперицин делает особо чувствительными к солнечному свету непигментированные участки кожи…» Ну, здесь у нас порядок, – он на полном серьезе кивнул в сторону маленького прямоугольного амбарного оконца. – Я имею в виду – с солнечным светом, с этим точно не обгорим…
Дохлик снова согласно хрюкнул и, потеряв равновесие, завалился на бок. Ванька захохотал:
– Ну, ты неуклюжий, Дохлик. А помнишь, как мы тебя в одеялке привезли, вот таку-у-усенького, – он свел большие пальцы рук и до отказа раздвинул указательные…
Внезапно Ванька замер на месте с открытым ртом – на том самом месте, где сложилось это длинное «у-у-у-у». Он вдруг отчетливо осознал, что за все это время не разу не заикнулся. И «у-у-у-у» это было не заикательным, а его собственным, по желанию. Он закрыл глаза и постарался мысленно воспроизвести весь последний час, что он пробыл здесь, в амбаре, с Дохликом. Нет, точно! Ни разу! Ни разу!! Ни разу вообще!!!
Днем это обнаружила мать и спросила только:
– Ты это специально, что ли, заикать-то перестал или как?
Ванька обнял свою замороченную мамку, нежно, как не обнимал никогда раньше, и тихо шепнул ей на ухо:
– Специально, мам. Специально для нас с тобой…
Мать удивленно посмотрела на сына и спросила:
– А чего же ты всем голову морочил? Столько лет, а, сынок?
Вечером это узнали остальные Силкины, мужики.
– Ну и чего дурковал так долго? – спросил младшего сына Минька. – Раньше-то не мог, что ли? Тогда не получалось, а теперь, значит, получилось?
– Дурачок – он и есть дурачок, чего с него взять-то, с Иванушки? – беззлобно обронил Леха, совсем не удивившись братову исцелению. – А чего ходил, молчал все, как будто на весь свет надулся? И в школе б не цепляли, и девки б давали уже давно…
Он посмотрел на Миньку, и оба прыснули.
– Ты, сынок, не обижайся. – Минька потрепал младшего по голове. – Это мы так… От радости… Просто у Силкиных до этого отродясь картавых не было в фамилии, вот мы и… шутим…
Ванька на родных обижаться не стал. Потому что у него был друг. И у них была книга, которую они читали, и им было хорошо вдвоем и интересно вместе. И еще потому, что он искренне верил – Дохлик понимает каждое сказанное им, Ванькой, слово, а слово это всегда было ласковым и теплым, и эти ласковые слова Ванька постигал вместе с ним, потому что раньше их почти не слышал, да и не произносил сам.
К середине зимы Дохлик оформился окончательно и стал выглядеть как высокопородный образец с бывшей ВДНХ.
– Такого красавца и колоть жалко, – обмолвилась как-то мать.
Ванька с Лехой были в школе, а у Миньки как раз начались зимние каникулы – застой по всем направлениям в добывании средств для жизни.
– Дохлого-то? – переспросил он жену. – А чего жалеть-то, он свое отбыл. Теперь на нем картох нажарим, а то зажился очень, жрать стал – не прокормишь. Кабан – он и есть кабан. Пудов на четырнадцать потянет, как думаешь, а, мать?
– Жалко его… – мать присела на край скамейки и сложила руки на коленях. – И Ванька, я смотрю, с ним, как с малым дитем возится, все ходит чего-то, ходит…
– Это к свинье, что ль? – Минька пораженно уставился на жену. – Ванька? – он почесал затылок. – Правду Леха говорит, дурачок он, Иванушка, все же… – Силкин старший включил телевизор и уставился в экран. – Ладно, пусть ходит… До рождества… Может, лишние полпуда наберем, а то и пуд. А к рождеству по-любому завалим кабана. Леха завалит, по-солдатски. Я ему штык насажу, пусть опробует…
Мать покорно согласилась:
– Лешка сможет… А Ваньку… это… Услать надо куда…
Сразу перед Рождеством, за пару дней до праздника, Ваньку услали к тетке, в Суворов, за давно обещанным липовым медом, густым и светлым. Тетка держала пасеку на краю райцентра, – рядом с городским парком, полным старых лип, оставшихся еще с тех времен, когда там стояла усадьба князей Трубецких, – и каждый год снимала по три ведра пахучего меда. Она писала письма и предлагала мед регулярно, начиная с весны, когда мед еще не стал липовым, но уже был вполне цветочным. Минька по обыкновению и на письма не отвечал, и за медом не ехал – неохота было…
Ванька решил ехать первой электричкой – чтоб засветло вернуться. Выпив стакан чаю с булкой, он оделся и вышел на двор. Там была красота. Рождественский мороз, пришедший ночью, опустился к Силкиным на двор кристалликами инея. Мириады кристалликов облепили забор, крыльцо, крышу Дохликова амбара и нетронутым пока ковром лежали на земле. Ваньке захотелось поскорее ступить на землю, чтобы под ногами хрустнуло. Он спрыгнул с крыльца и приземлился на твердый наст сразу двумя ступнями. Валенки сразу провалились по щиколотку. Оставляя в снегу редкие следы, он длинными перескоками запрыгал в сторону амбара, проверять Дохлика. Настроение было отличным. Ванька оттянул приваленную снегом тяжелую амбарную воротину, протиснулся внутрь и веселым голосом позвал: