Текст книги "Наркокурьер Лариосик"
Автор книги: Григорий Ряжский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)
Опоясывающий лишай
Пьяных вокруг было море, но среди них, как отдельные маяки, эпизодически возникали и трезвые. И по колено это пьяное море приходилось именно этим трезвым, а не тем, пьяным. Потому что дело имело происхождение и разумность смысла только там, где атмосферность ночной прохлады не влияла на расположение звезд и карнавальность шествия изнутри наружу. И подкравшийся незаметно к толпе лишай не стал опоясывать ее сразу как подкрался, а решил немного выждать и проследить за тем, как градус хмеля самолично приготовит организмы к предсмертной упаковке, после чего опоясать их будет намного сподручней, – плевое просто дело…
Сам я относился к трезвым… Или думал, что отношусь. Или был уверен, что думаю так… Значения это большого теперь не имело, так как в этот момент мне приспичило по нужде: по большей из малых или наименьшей из больших – я понимать не собирался, поскольку вероятность саморазрешения ее была неограниченно велика. Все должно было решаться по месту прибытия к ее исполнению. Это и спасло меня от притяжительной силы морской тяги, втаскивающей своим отливом участников карнавального шествия назад, ближе к центру, в пучину неотлаженного гульбища… Так или иначе, но отступя по нужде к наружному краю вольного собрания, я успел засечь приготовительное намерение лишая в виде его же упруго присевшего к земле чешуйчатого хвоста. Доверившись в долю мгновения воле, но не разуму, я с независимым видом перешагнул через напрягшийся для решительного броска лишайный хвост и, продолжая доверять этой, незнакомой мне, воле, пружинистым бегом понесся в ближайшую от карнавального света темь, туда, куда пьяные силы морского притяжения уже почти не доставали, и откуда вынести такого трезвого, как я, индивида им было уже совершенно невозможно. Так мне, казалось, чувствую…
Первыми завалились трезвые – самые неприспособленные к празднику карнавала жизни. Вторыми полегли рябые, по неизвестной причине, и кто был с детьми – по причине обеспокоенности нерв лишней заботой. Третьими рухнули бабы, какие поприличней, – у которых лохматка была видна не вся целиком, а только по краям видимости, и чьи грудные бусинки прикрыты были чем-то искристым едва-едва. После – музыканты и артисты, как средний класс протяженности жизни. Еще после – бабы, что были голые совсем, без пристрастий к совести участников шествия. Последними – смертельно разлеглись настоящие пьяные, те, что без обмана, те, которые и думали про самих себя, что пьяные, и были ими по делу, без сомнительных внутриутробных разногласий. Их-то и было основное море воды… Назад, к месту любопытства лишайной катастрофой, воля меня уже не отпустила и по исполнении нужды, на деле оказавшейся ни большой, ни малой, а средней силы метеоризмом, завернула обратно, к месту постоянной дислокации Славика в моей квартире…
Сон этот снился мне часто, и каждый раз, попадая на дьявольский карнавал, я ухитрялся вывернуться в последний момент, перешагнуть через хвост гадского зверя и вовремя отвалить по малой потребности. Так что, в смысле сохранности собственной жизни я обычно успевал, но только – внутри сна, по ту его сторону. Что касается наружного образа действия, то в нем весьма явственно зависала лишь часть, непосредственно относящаяся к производству нужды. И здесь уже метеоризмом и не пахло, а натурально хотелось ссать. С недавних пор делать это я стал себе в постель, а если везло, заканчивал процесс там, где положено, – добегал, спотыкаясь о коридор. Но везло далеко не всегда: нервы стенок мочевого пузыря оказывались намного чувствительнее мозговых переплетов, ответственных за просыпание всего меня в целом, а не только одной из сигнальных систем. В результате осмысленное просыпание организма осуществлялось часто на полпути к его освобождению от томящихся в утренней неволе фракций.
– Простатит лечи, парень, – сказал мне мужик в туалете районной поликлиники, когда я додавливал последние капли, роняя их на штаны. Потому что ссать все еще хотелось, а выходило оттуда с трудом. – Рано у тебя, чего-то… Часто простужаешь предсталку-то? – Я не знал что ответить и поэтому промолчал.
– И баба надо, чтоб все время при тебе состояла. Она для простатита лучше нет помогает. Как массаж себя об нее. Если все время потреблять…
Разъяснение было понятным, и на прием я не пошел – чего теперь время терять попусту. О том, что приступами схватывало, где сердце, и билось там, и колошматило по-неровному, и что пришел я на прием не к мочеточному врачу, а по сердечным обстоятельствам, я забыл там же, в туалете, застегивая подмоченные собой же штаны. Диагноз мужика не в белом был гораздо разрушительней возможного сердечного приговора и переполнил мысль собой так, что маятник за ребрами вообще заткнулся, как будто никогда до этого и не растыкался…
Бабы у меня в наличии после Надьки не было никакой совсем, и вскоре я обнаружил, что страдания мои на сей предмет стали уменьшаться прямо пропорционально росту ссаной проблематики и потребления градуса радости жизни…
Вот тут-то и объявился Славик. Славик был мне друг. Но было это так давно – я имею в виду нашу с ним дружбу, пришедшуюся на детство, отрочество и пламенную юность, – что после того, как я, проснувшись в собственной однокомнатной квартире на улице имени кинорежиссера Довженко, разодрал слипшиеся веки и обнаружил его рядом с собой на единственном у меня спальном месте – широкой тахте, храпящего и совершенно неодетого ни во что, самое даже малое, я немало удивился такой находке по части неожиданности. Я осмотрелся. Намек на то, что вчера здесь, по месту постоянного обитания моей среды, отдыхали ангелы, соответствуя друг дружке в культуре и ненавязчивом согласии во взглядах на затронутые темы, не пробивался даже через легкопреодолимую преграду похмельного синдрома, позволявшего по обыкновению допускать самые утешительные первопричины имевших постоянную прописку праздников. Славик продолжал храпеть, но уже пристанывая во сне. Наверное, ему снилось нечто более легковесное, чем регулярный сон про нетрезвых людей, опоясанных смертельной дозой лишая. Наверное, Славик куда-то летел и продолжал при этом расти. И наверное – во всю длину своего организма, не обремененного зависимостью от сочетания степеней жидкого градуса, твердого объема и изношенности тормозных колодок. Итак, он продолжал храпеть, забросив на мою рыхлую грудь правую руку с маленькой синей наколкой в виде линии из четырех букв, направленной поперек мякоти, что разместилась между большим и указательным пальцами. Буквы были такие: АПРК. На языке простых людей, не мичманов-подводников, коим являлся Славик, это расшифровывалось следующим образом: Атомный Подводный Ракетный Крейсер. Название крейсера наколото не было, потому что это было тайной, и я об этом знал. Об этом он успел сообщить сразу после того, как свалился мне на голову, вчера вечером, без звонка, без предупреждения и в полном кайфе от собственного сюрприза. Мысль о том, что могут быть причины, препятствующие его размещению в доме друга детства, а именно: наличие жены, детей, отсутствие в городе хозяина, то есть меня, голову его не обременяла, и расчет его оказался удачным – детей я не заимел, поскольку факт, что я стал нормальным законченным алкоголиком, обнаружился раньше, нежели Надька захотела пробовать делать их со мной. Правда, и сам я уже к тому моменту жизни на этом не настаивал, потому что был тогда еще не в курсе полученных от туалетного мужика разъяснений, и в своих с Надькой межполовых отношениях не обязательно предусматривал оргазменную разрядку с той или другой стороны. Или вообще даже – чтобы не просто спать, а с близостью Надьки.
В это утро мне повезло, потому что я не обоссался. А не обоссался – потому что Славик храпел без оглядки на двоичность нашей спальной системы, храпел обычными промежутками и более громкими эпизодами сна, сигналя моей памяти о моем же нежном пузыре. Это как хороший будильник с живой заботливой кукушкой в нем в виде лучшего друга детства, Славика.
Славик был мичманом по контракту своего желания остаться служить еще. Порт его приписки, не его, вернее, а субмарины его подлодки, находился в секретном поселке с ближнего края Дальнего Востока. Оттуда, накопив пять лет безотрывной службы и кучу дальних геройских походов в опасные промежутки между нейтральными водами, чужими водами и пучиной, Славик получил полугодовой отпуск и распределил его следующим неравным образом: с субботы на воскресенье ночевал с матерью и сестрой, что перебрались в Подмосковье, а оставшийся будний отсек недели – при мне и моем жилье на улице кинорежиссера. С понедельника по пятницу, тоже безотрывно, как при крейсеровой сонате атомного ракетоносца…
Да, я забыл сказать, что служил киноактером по художественным кинопроизведениям, или, если коротко, – фильмам, но службу нес последние восемь лет нерегулярно. Точнее, вовсе не нес, так как ко времени окончания мной кинозаведения окончательно пришла власть капитала, утвердилась на занятом месте и отменила отечественное изготовление продукта самого массового из искусств. Сразу после этого судьба сделала мне ожидательный реверанс и вместила первые двести в фужер на сто пятьдесят. С тех пор у меня пошло на подъем с обратным уклоном – сальто отдельно от мортале, миокард притух и затаился, а мозговые трассы расплелись с нервными путями в независимую отдельность по всем директивам, исключая мочепроводы энуреза. В общем, не дошло даже до первых кинопроб, а на радиопостановки я и сам не хотел, хоть и не звали. Но представить себе мог отчетливо: Тук, тук, тук… Голос диктора: «Входит помещик Троекуров». Шлёп, шлёп, шлёп… Голос Троекурова: «Ну-с, господа… Что у нас новенького о разбойнике Дубровском по состоянию на…» Голос диктора: «…Смотрит на стенные часы». Стенные часы: «Бом-м, бом-м, бом-м!». Троекуров: «…на полудень?..»
Пробы не пробы, но первые годы Надька честно ждала все-таки моей славы, а я умело убеждал ее, что она уже на подходе маршрута завершения. Если быть хронологически точным, то проблематика семейных отношений с Надькой переросла в зависимость от недосягаемой яви не только на основе дел, творимых новым капиталом, но и при помощи генетических особенностей линии фамилии в целом. Я имею в виду – по родству с пьющим отцом, который тоже умер от постоянства отношения к нетрезвости, но книг при этом с учетом начальственной должности собрал тысяч под десять. Томов и так. К Славиковой проявке их оставалось еще тысячи полторы, но времена поменялись с такой невыгодной для распродажи остатка силой, что брать остаток никто не пожелал даже отнюдь. Зато Славик прибыл со средствами холостяцкого накопления этих лет и почти не выпивал никакого, кроме сухого красного, привычного, крейсерского, бесплатно, для дополнительной подводной окраски крови красными тельцами-инфузориями. Тем более, зарплату за последние два года с учетом боевых, походных, геройских и всех прочих ему обещали отдать в ближайшие сорок восемь месяцев, не позднее. Так что деньги у нас теперь были, не столько, конечно, чтобы дополнительную кровать оборудовать на полгода его стоянки в порту Довженко, но на макароны по-флотски – нам, красное ракетное – ему и на все остальное – мне, теперь хватало очень, если не надо было девчонок. Мне их не надо было по признакам смены доминантных интересов жизни после Надькиного съезда с Довженко – просто не доходили убеждения до надобности. Ну, а Славику…
…А Славик на второй день стоянки, наоборот, не напился как я, а только выпил. Как всегда – подводного сухаря. А после мы легли спать, чтобы перебраться в завтрашний отсчет, и я еще не успел переплыть в коматозку сна, где могли показать про нашествие опоясывающих лишаев, а только успел обнаружить себя на карнавале, где, как обычно, был трезвым посреди пьяного моря и не достиг еще желания исполнить нужду. Где карнавалил в этот же временной момент Славик, друг моего детства, мичман-контрактник подводной флотилии Дальнего Востока, я не знал с убежденной точностью, но почувствовал внезапно, что он приближается к моему сну воинственной стороной фронтальной части прочного корпуса. Приближается и упирается с нежностью будущего завоевателя меня. Химические реакции переработки фракций градуса, принятых накануне сна, неспешно текущие согласно всех природных сил всасывания натуральных спиртов организма, прерваны были в долю мига и выпали в осадок всеми составляющими интимного процесса разложения. Разом! С удивлением от перекоса собственного рта в четырех взаимоисключающих направлениях я обернулся к напарнику по пламенной юности жизни:
– Славик, ты чего, сбрендил? Инфузорий перебрал красно-коричневых?
Мичман удивился не меньше моего:
– А чего? – не понял он. – Это ж так тоже нормально, я хорошо это дело знаю. У нас в походе когда дальнем, ребята все нормально общаются. Когда вахты нету. Там у нас все привыкли уже и тоже классно получается. Не-е-е-т, в смысле, ребята многие женаты и всё такое, но когда надо – не вопрос, наоборот, всё по делу и с кайфом даже выходит. Вот увидишь… – он нежно закинул свою морскую конечность мне на бедро.
– Делаем так, – дрожащей связкой спазма выдавил пораженный я. – Я ничего это не слышал, а ты – не говорил… – гнев мой не был сконструирован дополнительными средствами возмущения среды – хватало естественных раздражителей, – а если чего – на грунт опущу и назад всплыть не дам, – я приподнял общее на двоих одеяло и глянул в район кроватного экватора. – И перископ свой опусти. Чтобы не было беды… – С этим сокрушительным диагнозом я отвернулся к стенке, натянул одеяло и вновь отправился в сторону дьявольского гульбища. Славик испуганно затих и не храпел до самого утра. Поэтому перед самым утром кукушка не пробилась, и я обмочил часть пространства под собой снова. И небольшую часть пространства под Славиком. Тоже…
Утром Славик не обозлился моей ночной раскованностью, и хоть своей вины внутренне не признавал, но, наоборот, затеял постирушку, потом выжал морским узлом и дал знать:
– Дурачок, – улыбнулся он добродетельной русалкой, – недодержка влаги из пузыря до сигнала подъема определяется заболеванием простатита аденомы. И случается это исключительно из злоупотребления сдержанностью массажа изнутри главной железы мужского устройства. А медицина для этой цели лекарственно бессильна. Таблетки туда не достают никакие – проверено опытом. У нас в походе, кто это злоупотребление себе разрешал, сразу после передумывали. А если до Карибов доходили, то уже ни одного не оставалось принципиального, потому что тоже до подъема не хватало додержать. А потом, после Карибов, уже сами просили друг друга о профилактике соединения. Я только про капитана не знаю и про старпома. Про других всех знаю надежно, начиная с торпедного отсека и далее по всей длине прочного корпуса, – он задумчиво почесал себя и с надеждой посмотрел на меня. – Это дело такое, а?..
– Угомонись, дурик, – лениво ответил я, тайно довольный Славиковой стиральной инициативой. – Ну, чего несешь-то? Какого еще тебе массажа устройства надо? Приснилось чего – так и говори…
– В том-то и дело, что не успело присниться еще ничего, – горячо возразил Славик. – Я без этого практически теперь не засыпаю, и получается как вторая вахта подряд, но еще более бдительная, как в условиях военных действий.
– Ну, а я при чем? – сам я начал уже уставать от такой его настырной непонятливости. – Я же в походы ваши не хожу на Карибы.
– Ну, правильно, – снова не согласился Славик, – тебе незачем в походы, ты и здесь обссываться научился, у себя, на Довженко…
Крыть на этот раз было нечем. Не скажу, что после этих слов я задумался основательно, но спорить дальше уже не захотел и перевел беседу в нейтральное русло, объявив:
– Запас вышел всего. Пошли обеспечим на дальше. И снотворные средства для тебя прихватим, чтоб вторую вахту подряд не стоять.
– Я все почти пробовал, – грустно ответил Славик. – Не перебивают они тягу ночных мучений, – он поджал нижнюю губу и сверкнул глазной влагой. – Придется, наверное, досрочно отпуск прерывать, в порт приписки возвращаться…
Перспектива была неожиданно неприятной. Особенно после того, как мы пополнили на Славиковы морские отпускные запас прочности жизни на ближайшие дни суток. Включая весь набор жидкого, который в какой-то момент, до Славика, начал беспокоить меня неприступностью этикеток разлива. В общем, к ночи надрались мы снова, но оказалось, что Славик всего лишь выпил. На этот раз попытка его снова была, но гораздо трепетней предыдущей, поэтому я лишь вяло отмахнулся и провалился где было море трезвых по колено пьяни – в блеск и нищету карнавала. И снова своевременно выбрался в темноту, когда чешуйчатый хвост приготовился было к броску, упруго поджавшись под самого себя…
Под утро Славик, промучавшийся, видать, по новой, тихо уткнул в меня свою торпеду, поцеловал в плечо и прошептал на ухо:
– Тебе пора… Нужно кое-куда посетить…
Я проснулся с благодарным ощущением братства, своевременно посетил энурез и, вернувшись, взглянул на мичмана. Рука у того покорно лежала поверх одеяла и слегка вздрагивала. На меня Славик старался не смотреть, сдерживая эрективный приступ доброго утра. В этот момент мне стало его нестерпимо жаль, и я почувствовал, что прозрел…
Я не имею ни малейшего представления, сколько денег из дальневосточного содержания и по какому подводному курсу он угрохал на этот раз, но когда под вечер на столе обнаружилась бутыль самого настоящего коньяку французского производства, извлеченная из дополнительной металлической тары, напоминающей высокую консервную банку, в чувственной железе моей что-то екнуло и обо что-то придавилось. Не могу сказать, что приятно мне было очень, но слегка волнительно стало. Оставалось одно – обнаружить, в каком закоулке организма эта самая железа так хитро расположилась…
Опустошив к вечернему звону всю посуду из металлической французской оболочки, я на всякий случай сунул в рот здоровенный кусок капитально подзабытого по вкусу рокфора, чтобы с его помощью перебить любые будущие ощущения. Затем я забрался в постель, отвернулся к стене и обреченно пробурчал сквозь вонючесть сыра:
– Да поступай как знаешь…
В чьей-то напряженной руке хрустнуло стекло стакана. Предположительно, в Славиковой…
К моему удивлению, особых неприятностей мне согласие мое не доставило. Просто было поначалу чуть странно, а потом немного смешно. Если, к примеру, снимать этот кадр с верхней точки… В общем, заснули мы разом, каждый со своей радостью: Славик – со своей, а я – со Славиковой. Карнавал в эту ночь не давали, нуждой поэтому не приспичивало, и я не обоссался. Утром, правда, обнаружив ровно дышащую рядом с собой морскую кукушку, я списал несостоявшийся энурез на французского производителя.
Таким образом, из-за чуть было не возникших глупых мелочей отпуск прерванным не получился. А получился, наоборот, на одном нашем со Славиком дыхании – два к одному. К концу второго по счету от Славикого явления месяца наш с ним совместный сон стал для меня, ну, вроде как… ну-у-у… как почистить зубы, к примеру, – актом оздоровительной необходимости с полным понимаем ее, как неизбежности здорового образа жизни, без которого обойтись можно, но лучше не надо. Потому что, зачем глупые эксперименты, а?
В промежуток между третьим и четвертым месяцем мичманского постоя втиснулось окончательное уразумение жизненной нашей потребности в том, как мы теперь дружили со Славиком. Меня удивляло лишь одно обстоятельство, не дававшее мне покоя: как же я столько лет прожил без этой необходимой человеку аномалии, которая на самом деле и не аномалия вообще, а неотрывная часть овеществленного в любом нормальном теле неведомого раздела матери-природы.
Постепенно Славик приучил меня к своим сухим изотопам, благодарно извлекаемым организмом из вин красных сортов, и ежедневный подлодочный стакан или два полегоньку вытеснили мое регулярное ежевечернее беспамятство, чему корпус мой, весь, целиком, – от плоскостопия до маковки тормознувшей на радостях плешины, не воспротивился, а подхватил с настойчивой радостью и дал ответ по существу.
Существо проявилось для меня попервоначалу незаметно, в туалетном сумраке предутренних путешествий вдоль квартирного коридора им. Довженко. Просто давить животом на себя вовнутрь для извлечения последних капель диастазы приходилось со временем все меньше и меньше, то есть – все слабее и слабее. А к шестому месяцу, если считать от точки прерывания службы дальневосточника, турпоходы мои в предутренней мгле практически сошли на нет, потому что стенки где надо окрепли, а напряжение, где не надо, наоборот, спало. Результатом же явился отреставрированный новым здоровьем водопад – легкий, искристый и с хорошим наполнением.
«Неправ был мужик из туалета, – подумалось мне тогда, – неправ, что на бабе зациклен, как лучшем средстве простаты железы. Хорошо, что не послушал я его тогда, а то завело б меня в такую неизвестность, что не выбраться назад. Как с Надькой тогда. Почти…»
Каким-то другим боком обновленного круговорота жизненных сил я осознал внезапно, что есть в этом деле еще одна маленькая тайна, про которую мы со Славиком не поговорили как надо: плоть от плоти, глаза в глаза, по-мужски. И что дело не совсем только в простате, беглой Надьке, массаже нужных здоровью частей тела и ограничениях вредных воздействий на части, нужные для болезней. И не в том еще, что колошматило раньше, где сердце, колошматило часто и больно, а теперь колошматить перестало и утихло хорошо и надолго. Осознать я это – осознал, но сформулировать до конца не умел, – на сценарный надо было, а не на актерский. И место неясного волнения находилось, не знаю где, но только не у примыкающей к сути излечения железы, и не где раньше екало, когда ждало… И не там, где я вываливался из пьяного карнавала, успев не позволить чудищу опоясать свою жизнь лишаем и предвкушая острое наслаждение от удачи выживания на фоне будущих смертей.
Самолет свой на Дальний Восток Славик окончательно прокомпостировал на отлетное число за день до отбытия под воды дальних походов. А было это в самом конце шестого его отпускного месяца жизни на Довженко. Улетал Славик от меня с легким сердцем и душой, тоже удовлетворенной получившимся проведением отпуска. Дружбой со мной он остался доволен по-нормальному, как и ожидал, поднимаясь в этот отпуск из пучин глубоководья. Ритмичность ее и моя партнерская по дружбе подчиненность вернули Славику чувство обратной расположенности к суше, тем более что честь его морская пострадала от необдуманных на первых порах моих отказах лишь на самую малость времени вне глубин.
– Давай, браток! – сказал мне Славик в аэропорту. Потом он задумался ненадолго, мучительно прицеливаясь к чему-то тайному, рвущемуся наружу из самых, как мне в этот миг показалось, сокровенных глубин его океанического нутра, и приоткрыл от напряжения рот, сконструировав по ходу событий прощальный слюновой пузырь.
«Ну же… – прошептал я мысленно, – ну же… скажи…»
– Давай, в общем! – нашел он наконец мучительно искомую фразу и, разорвав пузырь, расплылся в счастливой улыбке друга детства. – Будь!..
Этим же днем суток материальные средства, что остались нерастраченными от отпускных для совместного ведения хозяйства на Довженко, я вбухал в крепкое жидкое за вычетом красного подводного. Все вбухал, какие оставались. Самый только малый остаток отдал за таксомотор, на котором обеспечил доставку покупки по адресу воспоминаний…
Первый мой тост был за любовь друга. Я чокнул себя правой по левой и принял всё до донных отметин. Обеих, в очередь…
Второй тост я сказал про спасение дружбы от посторонних и выпил. После этого я разделся и сел за стол.
Все остальное жидкое я закончил к утру в споре с самим собой. Я считал, что прав я, а он, что – он.
Примирения не получалось, и тогда я добавил в то же место последнее Славиково сухое цвета рубин. На этот раз оно мне не показалось, и поэтому ни с того ни с сего заколошматило где раньше, до Славика. Заколошматило и забилось по-неровному, как тогда, до него. Тогда я решил спать, потому что теперь на сдвоенном месте было просторно. Но чешуйчатый хвост приподнялся и перекрыл путь от стола к тахте. Я подумал, что нахожусь уже снаружи карнавала, потому что так было всегда. Но где я был – не было темно, как раньше. Тогда я пнул лишайный хвост ногой, чтобы все повернуть вспять и перешагнуть через него, как обычно. А он, наоборот, рассыпался на много-много маленьких лишайчиков, и каждый из них упруго присел, как перед приготовительным броском. А по ту сторону карнавала, где каждый раз ожидалась смерть, сейчас, вопреки привычке, гулял народ – пьяный и трезвый…
Первыми не стали заваливаться трезвые – самые неприспособленные к празднику карнавала жизни. Или, которые думали, что трезвые. Или чувствовали, что думали.
Вторыми не полегли рябые, по неизвестной причине, и кто был с детьми – по причине обеспокоенности нерв лишней заботой.
Третьими не рухнули бабы, какие поприличней, – у которых лохматка была видна не вся целиком, а только по краям видимости и чьи грудные бусинки прикрыты были чем-то искристым едва-едва.
После – устояли музыканты и артисты, как средний класс протяженности жизни.
Еще после – бабы, что были голые совсем, без пристрастий к совести участников шествия.
Последними – настоящие пьяные, те, что без обмана, те, которые и думали про самих себя, что пьяные, и были ими по делу, без сомнительных внутриутробных разногласий. Их-то и было основное море воды…
И тогда лишайчики поняли, что на этот раз у них не выйдет. Они медленно развернулись и посмотрели мне прямо в глаза. Потом подпрыгнули по команде и облепили меня с ног до головы, особенно головы. Я начал сдергивать их с себя, незваное лишайное племя, и швырять их туда, в суету карнавальной гущи. Но они не отрывались как надо, а только опоясывали мою легкую оболочку, мою рубку, мой перископ, мой крайний торпедный отсек, первый, а потом и все остальные восемь, – всё, что составляло мой прочный когда-то корпус. Их становилось все больше и больше, и они давили все сильнее и сильнее, а карнавал веселился, и пел, и танцевал, и стонал, и плакал от любви…
А потом был свет… Много-много света и людей в белом. В несвежем белом. Я был спеленут тоже в белое. Тоже в несвежее. А потом я присмотрелся и увидел, что свет был через решетку. А потом меня кололи прямо через пеленку. Шприц был длинный, как субмарина, но мне было не больно. Я знал – это все обман. Потому что сделать им все равно ничего не удастся. Потому что под их смирительной пеленкой меня защищал и опоясывал собственный друг. Чешуйчатый лишай. Опоясывающий…