Текст книги "Наркокурьер Лариосик"
Автор книги: Григорий Ряжский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц)
Григорий Ряжский
Наркокурьер Лариосик
Предисловие
В критических разговорах – с тех пор, как они стали формально бесцензурными, без ограничений и табу (в быту это называется беспределом), – смысл и сущность литературы и литераторства определяются как угодно, только бы не так, как раньше: мол, учебник жизни, зеркало, которое тянут по грязной дороге, «инженеры человеческих душ», «не врачи, а боль» и т. п.
Наиболее теперь распространено и уважаемо определение сути этого древнего двустороннего занятия (писания и чтения) – игра. При этом имеется в виду всё игровое разнообразие, доступное изготовителям и потребителям «текстов» (теперь всё «текст»: и бунинский «В Париже», и криминальный лубок, и стилизация для культурных риэлтеров): играют в смыслы слов, в сюжеты и идеи, играют в писательство и читательство. Высший класс – когда игра становится ловкой пародией, это очень любят западные слависты и отечественные журнальные обозреватели.
Сказать в приличном литературном обществе, что литература была, есть и будет пересказывание придуманных историй из жизни выдуманных людей, причём и люди, и истории создаются по образу и подобию созданных главным Сочинителем, – всё равно что издать в собрании неприличный звук, а то и хуже.
Григорий Ряжский именно сочиняет истории из жизни созданных в его воображении людей и вроде бы не стесняется этого.
Даже если читатель не знает, что автор по профессии кинематографист, он это поймёт сразу. Потому что повести и рассказы Ряжского не просто пересказ неких случаев из жизни и раскладов судьбы, но как бы рассказ своими словами уже снятых – мысленно, но какая ж разница? – фильмов. Выстроенный кадр, свет, монтаж, драматургия в целом сюжете и в каждом эпизоде… Чистое кино.
Особенно чувствуется это в повести «Апперкот». Нехитрый композиционный приём, вполне укладывающийся в известный оборот «вся жизнь промелькнула перед его глазами», отлично работает, если именно жизнь, именно вся и именно мелькает, полная мелочей и случайностей, суеверий и страхов, обыденности и фантазий. Улетел боксёр в нокаут – и судьба уложилась в счет рефери… Вот что значит киноопыт.
Как обычно и бывает, сложнее всего сочинителю дается почти прямой рассказ о себе – так получилось с повестью «Искусство принадлежит народу». А давший название книге «Наркокурьер Лариосик» вызывает вполне обывательское изумление: да откуда ж он это всё знает?! Думаю, ответ таков – в привычке сценариста собирать материал «с запасом».
Как дальше развернётся литературная судьба Григория Ряжского – кто ж знает. Моде он не следует, пишет, этого не скроешь, потому что распирает рассказать свою выдумку. Вызывает уважение и сочувствие. Бог в помощь…
Александр Кабаков
Повести
Апперкот
– Один!..
Сразу за яблоневым садом начиналось старое кладбище. Изредка оттуда с резким криком вылетали вороны, черные как сама смерть, притаившаяся где-то там, ниже уровня кладбищенской земли, в промежутке между так и не растворившимся окончательно тленом самой старой из могил и загадочным центром Земли, далеким и горячим. Но чаще оттуда прилетали бабочки, бесшумные и беззащитные. Мама говорила, что бабочки дружат с ангелами и поэтому их нельзя ловить сачком и прокалывать потом иголкой, чтобы устраивать у себя дома колумбарий. Из своего гамака Павлик с интересом наблюдал за их неровным порханьем, пытаясь схватить и хотя бы на долю секунды закрепить взглядом причудливый узор пестрых крылышек. Одна из них, желто-белая, не очень красивая и не особенно большая, внезапно резко подлетела к другой, большой, густо-желто-зеленой, и ловко прилипла к ней своим длинным брюшком. Та поначалу шарахнулась, слегка сбившись со своего, только ей ведомого воздушного курса, но, впрочем, быстро пришла в себя и продолжила свой полет уже с нагрузкой в виде самца, совершающего между небом и землей свое мужское дело. Яблони уже почти отцвели, и каждое легкое дуновение майского ветерка отрывало от них с десяток-другой маленьких ароматных цветков. Часть из них падала Павлику на лицо, щекоча где-то под носом. Замирая, он медленно набирал в легкие воздух и затем резко, что есть силы, выдувал его носом, сразу обеими ноздрями. И тогда цветки взлетали над гамаком, как маленькие белокрылые райские птички, и плавно опускались вниз, цепляясь на мгновенье за траву, а потом проваливаясь ниже, ближе к влажной еще земле. Божья коровка спикировала на перекрученный шнур гамака, опустила прозрачные подкрылки и, аккуратно подтянув их к себе, прикрыла двумя буро-крапчатыми роговыми полушариями. Павлик молниеносно подставил палец, перекрыв путь ее божьего следования. Как ни в чем не бывало, не относясь, по всей вероятности, к Павликову пальцу, как к серьезному препятствию на своем пути, коровка деловито забралась на него, собираясь путешествовать дальше. Но пешим ходом дальше не получилось. Вознеся палец вертикально вверх, мальчик старательно затараторил:
– Божья коровка, улети на небо, принеси мне хлеба, черного и белого, только не горелого…
– Павли-и-и-к! – раздался мамин крик с террасы. – Мой руки, сейчас дедушка Роман вернется, будем ужинать…
К этому моменту божья коровка завершила свое вынужденное восхождение на вершину детского пальца с явным намерением вновь продемонстрировать укладку своих воздухонесущих конструкций, но уже в обратном порядке… да призадумалась…
– Павлик! – на этот раз сердито крикнула мама. – Ну сколько раз я должна тебя звать?
Павлик тяжело вздохнул, пересадил коровку на край гамака и попятился задом в сторону террасы, в последней надежде на участие в божьем запуске в неизвестность теплого майского вечера…
– Два!..
Двор школы жужжал, как пчелиный улей. Переполненные чувствами мамаши и бабушки, сопровождавшие своих редкозубых и слегка испуганных отпрысков до волнующего момента передачи их вместе с букетами осенних цветов в руки строгих, но справедливых руководительниц первых А, Б и В классов, заполнили все пространство перед входными дверями. Павлик беспрестанно вертел головой по сторонам, стараясь прибиться по назначению. Он пытался угадать, какая из этих разных, но чем-то очень похожих друг на друга теток, будет зваться Полиной Альфредовной. Оказалось, что та, крайняя, пожилая, в белом жабо, надетом под строгий пиджак, и с туго стянутым на затылке комком волос, она и будет. Директор школы, старый еврей Семен Ефимович Хозе, произнес чувствительное напутствие будущим ученикам. Из его уст оно звучало, словно музыка, сыгранная учителем не менее пятидесяти раз за время его многолетнего школьного долготерпения. В мудрых глазах его светилась радость. Она, конечно, подвыцвела с годами, но все еще продолжала оставаться искренней. Отчасти старый директор напоминал подслеповатого старика – ветерана войны, который из года в год исполнял на разбитом аккордеоне одну и ту же мелодию, не особенно уже улавливая, насколько извлекаемые им звуки соответствуют перемещению по клавишам сухих, с артрозными шишками пальцев. Просто в этом здании красно-бурого кирпича прошла вся его жизнь. Ту, поначалу малолетнюю и босоногую, затем школьную, позже перешедшую в студенческую, часть этой жизни он никогда не вспоминал, да и не мог уже вспомнить. Последние несколько десятков лет смысл его жизни укладывался в каждодневный промежуток между семью утра, когда он, слегка прихрамывая и опираясь на палку с собачкой на рукояти, входил в свой директорский кабинет, и вечерними часами, когда он, покидая свою святыню, самолично делал два привычных оборота ключом. Шли годы, но он не хотел и не умел жить иначе. И все, включая его детей и внуков, его многочисленных учеников, ставших уже бабушками и дедушками, и их детей, которые тоже давно стали родителями, знали, что старый Семен Ефимович умрет на работе, то есть, в этой самой школе. Так оно через пару лет и случилось. Старик умер прямо на заседании педсовета. Неизвестным для всех образом директором после него стал школьный военрук…
Митинг подходил к концу. Родители потихоньку стали рассасываться. Первоклашек собрали в колонны и начали по очереди заводить в храм из красного кирпича. Рядом ржали прыщавые старшеклассники, рассказывая друг другу что-то похабное. Жеманничали старшеклассницы, незаметно отмечая про себя изменения, произошедшие с их одноклассниками за период летнего расставания. Павлик поднялся по ступенькам и вместе с другими первоклашками бросил последний взгляд на асфальт школьного двора, туда, где все еще стояли его мама и дедушка Роман. Они в последний раз помахали ему рукой и повернули в сторону дома. Внезапно ему сильно захотелось покакать. В растерянности он повернулся к дверям в поисках туалета и чуть не столкнулся со странным дяденькой. Его раскосые глаза смотрели на мальчика внимательно и не мигая. Желтокожее лицо оставалось неподвижным. Павлик вновь обернулся. Мамы с дедушкой уже не было.
– Осторожней, Павлик, – промолвил он, не отрывая от ребенка глаз.
Два фиолетовых огонька внезапно зажглись и моментально потухли где-то там, в самой глубине этих узких глаз. Он странно подмигнул мальчику, продолжая внимательно пронизывать его взглядом, но не улыбнулся при этом.
– Мне надо… – начал было Павлик.
– А ну, марш в колонну! И найди себе пару… – строго приказал узкоглазый учитель.
Павлик так испугался, что тут же забыл чего хотел…
Дяденька этот был школьный военрук, подполковник в отставке, Федор Ефремович Пак…
…Первый в их жизни урок был ознакомительный. Учительница произнесла со сдержанной гордостью:
– Ребята! Меня зовут Полина Альфредовна. Я ваша классная руководительница и я буду вас учить четыре года. За это время вы узнаете много интересного, научитесь читать и писать, считать и рисовать, а главное – вы научитесь любить нашу Родину, – она по-доброму улыбнулась. – Кстати, кто из вас знает, как называется страна, в которой мы живем? Чтобы ответить, нужно поднять руку, вот так…
Девочка на первой парте подняла руку и жалобно произнесла:
– А я хочу покакать. Мама сказала, что вы все знаете…
Все засмеялись, а Павлик, в одиночестве сидевший на последней парте, заплакал…
– Три!..
Было как-то сразу заметно, что мама, такая невозмутимо-спокойная обычно, к ужину начала странно нервничать.
– Что… что ты сказал, Павлуша? – переспросила она сына, ученика четвертого класса, в ответ на его простой вопрос о том, где его красный карандаш. Казалось, она смотрела прямо на Павлика, но он заметил, что глаза ее, начинавшие уже со временем потихоньку притягивать к себе мелкие еще, но уже вполне устойчивые морщинки, в основном со стороны висков, смотрели как бы сквозь него, не задерживаясь на случайной преграде, даже в виде собственного сына.
– Случилось чего, мам? – спросил Павлик. – Чего ты такая?
Мама вздрогнула.
– Павлуш, ты знаешь… Сегодня один человек зайдет. В гости… Ну… на ужин… Это надо… по работе… Он мой начальник… не прямой… А здесь в командировке. Ну я обещала… В общем, вы с дедом наденьте что-нибудь… Ну, чтоб с рубашкой было… – Она неловко улыбнулась какой-то не своей улыбкой.
– Его зовут Виталий Юрьевич… Ким.
Виталий Юрьевич оказался веселым смуглокожим мужчиной, директором Тульского филиала маминого строительного управления и, как выяснилось, человеком основательным и семейным. Он долго и с упоением рассказывал про своего Вовчика, такого озорника, что просто сил нет. Мама заметно нервничала, порой она весело и даже чуть-чуть истерично смеялась и подливала гостю шампанское в высокий фужер, один из тех, что в обычные дни стояли в числе прочих хрустальных собратьев в полированной румынской горке на верхней полке. Первым, вежливо откланявшись, поднялся дед Роман, прихватив с собой внука:
– Пойдем, покажешь мне перед сном свою гипотенузу, чтобы я был за тебя спокоен. А то у нас завтра контрольная, – добавил он, приобняв Павлика за плечи. – До свидания, Виталий Юрьевич, – он незаметно толкнул внука в бок, напоминая ему о правилах хорошего тона.
– Да что вы, что вы, просто Виталий! Никаких церемоний, пожалуйста! – Ким широко улыбнулся и перевел взгляд своих узких глаз на Павлика. – Или просто дядя Виталя!
– Спокойной ночи, Виталий Юрьевич, – холодно и внятно произнес Павлик, глядя прямо в глаза гостю. Тот сделал вид, что ничего особенного не произошло, и снова широко улыбнулся, предъявив на этот раз по две золотые коронки с каждой стороны своих мелких зубов. И только один Павлик на долю секунды успел заметить, как мгновенно вспыхнули и так же мгновенно погасли две фиолетовые искры где-то далеко, на самом дне раскосых азиатских глаз…
Он не спал, когда мама и ее гость на цыпочках, в кромешной темноте, пробрались в комнату. Павлик сомкнул веки и замер в предчувствии чего-то ужасного. То, что нечто должно произойти, он понял еще тогда, когда впервые увидел сегодня мамин взгляд, тот самый… Взгляд сквозь предмет… И это нечто пугало его. Он не хотел, чтобы это было так. Так гадко, тайно, при нем, спящем на их с мамой раскладном диване.
– Спит, – прошептала мама. – Только очень, очень тихо… Я прошу тебя, умоляю…
Еле слышно зашуршала одежда. Сквозь наглухо зашторенное окно пробивался тонкий лучик света от уличного фонаря. Он прорезал комнату по диагонали, снизу вверх. У Павлика часто-часто забилось сердце. Ему показалось, что еще немного, и он закричит, забьется в истерике или наоборот, сожмет зубы и… умрет. Умрет от бессильной злобы, от гнева, разрывающего его клокочущие внутренности, от предательства его матери, от ненависти к этому косоглазому отцу неизвестного Вовчика, и, наконец, от страха, от страха перед тем пугающе неизвестным, что должно было произойти сейчас. Он приоткрыл глаз. Через дрожащие ресницы он увидел в свете тонкого фонарного луча мужскую руку с золотым обручальным кольцом. Рука лежала на голой маминой груди и слегка сжимала ее. Он услышал тихий звук поцелуя. Они опустились на диван, в ногах у Павлика. Павлик зажмурился, закусил угол подушки и машинально подтянул ноги под себя. Диван тихо и равномерно заскрипел. В такт этому скрипу тихо доносились сдавленные стоны, стоны самого родного человека, перемежающиеся с сопеньем проклятого чужака. Внезапно Ким замер, перестал сопеть, приподнялся над мамой и резко качнулся несколько раз.
– Все, Витя… Я прошу тебя. Я не могу больше, – прошептала мама.
– Не хочешь… – тихо ответил гость.
– Нет… Не могу… Ты должен меня понять… А знаешь что… – она бесшумно встала и надела халат. – Я лягу на раскладушке, у деда, а ты забирайся к стенке, за Пашку. Он крепко спит, вы вдвоем уместитесь…
Мама вышла из комнаты, тихо притворив за собой дверь. Виталий Юрьевич надел трусы, перевалился через Павлика, вытянул ноги и натянул на себя одеяло. Через минуту он засвистел, свист перешел в сипловатое дыхание, а оно, в свою очередь, плавно переродилось в сочный и равномерный храп. Храп сытого зверя… Победителя… Мальчик неслышно соскользнул на пол, приоткрыл дверь в коридор, осмотрелся и прошмыгнул в туалет. Его начало рвать еще до того, как он запер за собой дверь…
– Четыре!..
Когда, проснувшись утром, Павлик не обнаружил дома маму и дедушку Рому, он удивился только поначалу. Он сразу вспомнил, что вчера они уехали вечерней электричкой на дачу, чтобы с раннего утра начать, а к вечеру следующего дня закончить приготовления к новому летнему сезону – как-никак, апрель все-таки, Гуньке нужен свежий воздух, без тени улыбки говорила мама, да и остальным членам Гунькиной семьи тоже не помешает. По-настоящему удивился он, не обнаружив Гуньку в старом кресле, недвижимо стоящем в течение последних десяти лет на своем законном месте, между ломберным столиком и телевизором. Гунька никогда не спала в другом месте. За годы своей «собачьей» жизни кресло окончательно превратилось в ее незыблемую и слегка пованивающую собственность. Сначала мама пыталась как-то с этим бороться, она сталкивала Гуньку на пол, стыдила ее и даже иногда шлепала. Первые годы, когда Гунька еще не заматерела, она все равно пробиралась ночью к своему креслу и, покряхтывая и попукивая, забиралась в него, устраиваясь на ночь. С годами для нее это стало делом принципа. Она начинала предупредительно рычать, как только мама приближалась к креслу ближе, чем на полметра. Ну а будучи все-таки скинутой оттуда, смотрела на маму исподлобья и тут же, со всем своим упрямством, резко выделяющим сук английского бульдога от почти всех прочих представителей лающего племени, угрюмо начинала новое восхождение, прикрывая ленивым оскалом свой бесхвостый тыл. Ну а когда сиденье этого бывшего антикварного изделия окончательно приняло форму Гунькиного туловища, со всеми ее вмятинами, выпуклостями и следами высохших на обивке соплей, и, стало быть, подтвердило ее хозяйский статус, мама махнула на все рукой и официально признала полное поражение в этой многолетней войне. Поражение без аннексий и контрибуций. К этому моменту Гунькино отвисшее брюхо уже основательно начало перевешивать все остальные части ее бульдожьего тела. Теперь она не спеша подходила к своему креслу с легким чувством брезгливого превосходства над другими членами ее семьи, закидывала тяжелую слюнявую голову на то, что ранее служило сиденьем, вываливала на сторону толстый розовый язык и ждала, пока кто-нибудь подсадит ее, приподняв и забросив на кресло ее круглую пятнистую задницу. Оккупировав таким непростым образом чьи-то владения, Гунька мечтательно закатывала глаза и долго, так и сяк, пристраивала морду в поисках наиудобнейшего для себя положения. Казалось, она говорила: – Ну что? Ясно теперь, кто тут главный? Это вы все должны постоянно доказывать, что вы умные, красивые, образованные, что ведете себя, как порядочные люди, требуете уважения и пытаетесь заслужить любовь окружающих. Мне этого ничего не надо. Я получила все это исключительно фактом своего рождения в помете Агнессы МакУэй из-под Гумберта фон Гумберта, четырехкратного чемпиона Англии. И дети мои такие… и их дети… А с вашими еще надо разобраться. Порода вещь деликатная, через образование и мнимые заслуги не передается…
– Чудовище! – говорила мама. – Чудовище мое! – и целовала Гуньку прямо в слюнявые губы.
– Чучело гороховое! – добавлял дедушка Роман, подозрительно принюхиваясь, каждый раз попадая в опасную зону сомнительных Гунькиных флюидов.
– Фасолевое! – каждый раз поправлял его Павлик и чесал Гуньке вокруг основания хвоста.
И это было единственное, чем можно было пронять наглую образину. Вечно сукровично-влажное, это место было единственным в ее короткошерстой географии, куда она не могла дотянуться никак и никогда. Испуская сладострастные стоны, дрожа всем телом в оргазмических конвульсиях, она только таким образом могла испытать это чувство, отдаленно схожее с природным. Трижды приносившая приплод, Гунька тем не менее имела весьма смутное представление о процессе зачатия и родах, так как при первом из вышеупомянутых действ она служила лишь обонятельной наживкой для перевозбужденного кобеля, который, нанюхавшись до одури сладкими Гунькиными живительными соками, допускался в результате лишь до тряпичного муляжа и, прикусив в экстазе вываленный на сторону язык, разряжался в поллитровую стеклянную банку с помощью двух высокооплачиваемых консультантов по высокопородной случке. Чуть позже они же обеспечивали при помощи стерильной трубочки, воронки и ротовых вдуваний нежное и аккуратное проникновение в Гуньку драгоценных генов, отъятых за последние пару сотен лет у всех этих ленивых обжор – Мак'ов и Фон'ов. Однажды Павлик услышал, как, привезя Гуньку после очередной случки, мама со смехом рассказывала деду о том, как слегка промахнувшись, Ксюха, мастер по случке, вынуждена была набрать полный рот собачьей спермы, перемешанной с физраствором, и медленно, чтобы не загубить дело, выпускать ее в трубочку. Что-то в процессе медленного выпускания пришлось и сглотнуть… Таинство же дето… вернее, щенорождения, так таинством для Гуньки и осталось навсегда. Она просто крепко спала, когда доктор, вполне человечий, а не собачий, служивший, как правило, хирургом в Кремлевке или, по крайней мере, в Четвертом главном управлении, кесарил ее, привязанную скрученными бинтами к кухонному столу, своим кремлевским скальпелем, вскрывая по очереди сначала левый, а затем правый маточный рог.
В свои тринадцать Павлик в кухню не допускался. Он встречал в коридоре ассистентку хирурга, выносившую из кухни пять, шесть или семь раз крошечных бульдожат с зажимом на пуповине, завернутых в мягкую фланельку, и трепетно принимал их в руки. И каждый раз сердце его замирало от нежности, и каждый раз что-то теплое и вязкое расползалось у него внутри, заполняя все щелочки до последней. Потом это «что-то» медленно остывало, но каждое утро процесс возобновлялся с новой силой, и Павлик несся в дедушкину комнату смотреть на произошедшие за ночь изменения. И маленький насос, возникший неизвестно откуда у него внутри, не уставал перекачивать эту нежную субстанцию до тех пор, пока не был продан последний из новорожденных…
На деньги от первого помета они купили дачу – небольшой, но уютный домик на шести сотках недалеко от Ново-Иерусалимского монастыря. Это была давнишняя мамина мечта. Последние пару лет, когда Гунька окончательно состарилась, даже, скорее, одряхлела, потому что уже почти ничего не слышала и практически ослепла, Павлик, каждый раз приезжая на дачу, первым делом выводил ее на улицу и подсаживал на раскладушку, где она и лежала весь день, уставившись в одну точку своим мутным, подслеповатым взглядом…
– Гунька, Гунька! – позвал он собаку. – Гулять пойдем? Мне дед велел осуществлять за тобой… этот… Догляд! И дать витамины!
Гунька не ответила. Не ответила, потому что ее не было нигде. Дверь в квартиру была заперта изнутри, и Павлику стало страшно. Странно как-то вдруг захолодело внизу живота…
…Почему-то вспомнилась белка, которую он подстрелил из духовушки три года назад, у них, в дачном лесу. Духовушка была одна на всех, и они с пацанами устроили индейскую охоту на живую белку, которую засек Павлик совершенно случайно, когда ему на макушку откуда-то сверху спланировала и прилипла к волосам пара клейких еловых чешуек. Он машинально задрал голову вверх и тут же обнаружил живой рыжий комок. Белка была в единственном числе и занималась своими древесными проблемами в полном пренебрежении к зарождающимся внизу молодым страстям. Стреляли по очереди… Ребят было четверо. Павлик стрелял первым, от волнения у него дрожали руки…
Запас пулек, составлявший добрые две трети спичечного коробка, истаял за час с небольшим. Белка, к этому моменту перебравшаяся на самую макушку соседнего дерева, казалась уже совершенно недосягаемой. Она изредка равнодушно поглядывала вниз, не напрягая понапрасну свой острый взгляд маленького лесного зверька, и продолжала сосредоточенно заниматься чем-то своим, очень, вероятно, для нее важным. Последний выстрел тоже достался Павлику. Не веря в успех, он приложил приклад к плечу и прицелился, так… довольно безответственно, на всякий случай, надо было распрощаться с последней пулькой, теперь уж все равно…
…Что-то камнем полетело вниз, расчищая себе путь среди зеленого игольчатого лапника. Белка была еще жива… После удара о мягкую, влажную землю она продолжала биться в предсмертных судорогах еще какое-то время. Павлику это показалось вечностью. С ужасом он смотрел на деяния рук своих и не мог отвести от нее глаз. Духовушка выпала из его рук и ткнулась кончиком ствола в лесную почву, черпанув изрядно земли.
– Ты чё, дачник, охренел, что ли? – заорал на Павлика Гришка, местный парень, старший в их компании. – Оружие загубишь!
Гришкиных слов Павлик не услышал. Он снял с себя ветровку и накрыл ею агонизирующего зверька. В этот момент его руки приняли на себя последние биения уходящей маленькой жизни ни в чем не повинного пушистого существа. Он приподнял курточку. Зверек был мертв. Пуля прошла по косой, пробив белке мордочку и слегка вывернув по пути потухшую уже бусинку правого глаза. Изо рта у нее торчал комок сухой травы.
– Для бельчат, поди, насобирала… – грустно констатировал Родька, Павликов дачный друг. – И чего мы ее убили… – Он помолчал и растерянно добавил: – Может, давай похороним? Все-таки, живое… – при этом он почему-то старался не смотреть другу в глаза.
Над трупиком нагнулся самый маленький и молчаливый, новенький в их дачной компании. Он внимательно осмотрел его своими узкими глазами, перевернул ногой туда-сюда и спокойно, без малейших эмоций, произнес:
– Сперва надо освежевать.
С этими словами он достал из кармана перочинный нож, вывернул остро отточенное лезвие и как-то слишком уж ловко, одним коротким движением руки, отсек мертвой белке хвост. Таким же точным движением он воткнул лезвие в землю и вытащил назад, очистив его таким образом от густой беличьей крови. Все замерли… Никто не ожидал от тихого паренька такой бессмысленной и циничной жестокости. Павлик потрясенно молчал. И дело было даже не в том, что белка была мертва. Всем своим существом он вдруг почувствовал, что есть на свете нечто, гораздо страшнее и опаснее, чем даже его смертельный выстрел воздушной пулькой. И это нечто уже на подходе, оно находится где-то рядом, совсем близко, но уже постепенно начинает входить и в его маленькую жизнь…
– Гадина!!! – закричал он что есть сил. – Гадина проклятая!
Он бросился к узкоглазому пареньку, повалил его на землю и стал беспорядочно наносить удары куда придется: по лицу, плечам, ногам. Узкоглазый не стал сопротивляться, он просто по-деловому подтянул ноги под себя и прикрыл голову руками. Гришка и Родька бросились разнимать. Они схватили Павлика за руки и оттащили в сторону. Павлик задыхался от ярости:
– Он… он… – в гневе ему не хватало слов, он кивнул в сторону узкоглазого: – он… фашист!..
Узкоглазый отнял руки от лица и поднялся. Он был странно спокоен.
– Но ведь это ты убил белку, а не я… А, Паш? – сказал он и посмотрел Павлику прямо в глаза. – Разве не так?
Два точечных фитилька темного огня мгновенно вспыхнули и погасли в его азиатских глазах. Никто, кроме Павлика, не успел этого заметить…
– Пять!.
«Вот оно… – почему-то подумал он, глядя на пустое Гунькино кресло, – начинается…»
Павлик пересек комнату и задумчиво посмотрел на улицу через зарешеченное окно своего первого этажа. Снег уже растаял окончательно, но повсюду оставались талые лужи и мокрая грязь. Он приоткрыл форточку, и оттуда резко повеяло зябкой весенней сыростью. Павлик поежился… Внезапно он сорвался с места и начал лихорадочно передвигаться по квартире, осматривая все подряд и заглядывая в каждую щель. Он сунул голову под ванну, открыл бельевую корзину, подставил табуретку и, встав на цыпочки, заглянул на платяной шкаф в дедовой комнате. Дрожащим голосом, в слабой попытке обмануть самого себя, Павлик прошептал:
– Гунька, ну кончай… Хватит уже… Я ведь все равно тебя найду… – Он произнес эти слова, но уже точно знал, что собаки в квартире нет.
«Хорошо бы, это все оказалось сном, – подумал он. – Проснулся, как будто по новой, а она напротив храпит…»
Мальчик зажмурился и тряхнул головой, сбрасывая оцепенение, затем еще раз подошел к входной двери и потрогал замок. Замок был в порядке. Внутренний засов тоже был задвинут до упора. Объяснения происшедшему не было. Новая волна удушающего страха нахлынула на мальчика. Но теперь его страх был другим. Он был жестоким и настоящим. Что-то очень цепкое и сильное железными тисками сжало Павликово сердце и медленно потащило его куда-то вниз, в живот, растянув до отказа невидимую пружину страха. Из глаз его потекли слезы, нет, не боли, – бессилия, и он разрыдался.
«Может, это Бог забрал Гуньку? – неожиданно пронеслось в затуманенном мозгу. На секунду он даже перестал плакать, забыв о страхе. – Чтобы она не мучилась от старости…»
В полной растерянности он стоял в одних трусах перед входной дверью с мокрыми от слез глазами, уставившись в одну точку. И никого не было рядом с ним в эту минуту: ни мамы, ни дедушки Романа, никого…
В дверь позвонили.
– Гунька!!! – сам не зная почему, что есть силы заорал Павлик. – Гунька, сейчас!..
Он лихорадочно пооткрывал все замки и так, как был, – в одних трусах – распахнул дверь настежь. На пороге стоял местный сантехник Михалыч, в телогрейке и с затертым чемоданчиком с инструментарием. Несмотря на утро, он был уже слегка нетрезв и соответственно страдал, как обычно, повышенной общительностью.
– Я говорю… не текет у вас нигде? А то мы проверяем… состояние… У меня это… в подполе… затоп. С утра вон вызвали, напрудонил кто-то из ваших, первого этажа, – обратился он к мальчику.
Павлик часто заморгал глазами и отрицательно замотал головой. Чуда, на которое он тайно понадеялся, не случилось. Это была не Гунька.
– Физкультурник, что ли? – снова спросил Михалыч, мотнув головой в направлении его трусов. – Это хорошо! – И без всякой связи с предыдущим спросил просто так, для поддержания завязавшегося разговора между нетрезвым тружеником разводного ключа и юным пионером-физкультурником:
– Страшилка-то ваша где? А то она тут вчера до-о-олго стояла. Я как раз вечером к Синякиным из пятой заходил, у них на горячей воде в ванне подбой правил. А после иду – она опять стоит, молча… Страшна, как смерть. Чего, думаю, стоит… И пошел…
Павлик открыл рот… Внезапно он понял, что не может вспомнить, как Гунька вчера укладывалась спать. Зато он точно вспомнил, что не подсаживал ее толстую задницу на кресло. После прогулки он сразу лег спать, предварительно погасив свет, и просто… забыл о ней. Это может означать только одно – подслеповатая Гунька в полутемном подъезде просто промахнулась дверью, а он, скотина последняя, прошел в квартиру, ничего не заметив. Так оно и было… Мистика закончилась… Сердце отпустило, натянутая пружина стянулась, тут же с новой силой выстрелила, теперь уже куда-то вверх, и замерла, упершись в кадык. У Павлика перехватило дыхание. Начиналась другая история. Похуже…
Ни в какую школу он не пошел, он просто забыл, что она существует. Быстро натянув на себя то, что попало под руку, он выскочил из дома и, забыв, что не сменил тапочки на ботинки, понесся кругами по району, разбрызгивая весеннюю слякоть. Там и сям люди видели одиноко бредущую ранним утром кривоногую образину. Но подходить было страшно, а поинтересоваться судьбой – некогда…
Каждый раз, узнав что-то о бесхозной собаке от собачников, дворников или пенсионеров, внутри у него загоралась маленькая надежда, и он летел в указанный ими двор или сквер, но Гуньки там не было… Или это была не она…
И каждый раз, когда он представлял себе свою любимую, старую и больную собаку, с мутными, затянутыми почти полной слепотой глазами, бессовестно забытую им на пороге собственного дома и одиноко бредущую сейчас по холодным лужам, он говорил про себя: «Гунечка, прости меня, я не нарочно, я сейчас…»