355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Ряжский » Наркокурьер Лариосик » Текст книги (страница 21)
Наркокурьер Лариосик
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:34

Текст книги "Наркокурьер Лариосик"


Автор книги: Григорий Ряжский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)

Ценный сосед

Печка в машине в последнее время постоянно барахлила, и когда он подъехал к Немецкому кладбищу, ноги уже начали основательно подмерзать. Он прикинул в уме – на деньги, что ушли на подержанную иномарку, он свободно мог бы купить два новых жигуля и «Оку» на сдачу, для Наташки. О том, что Наташки давно больше нет, он легкомысленно забыл. «Больше нет» – относилось не к высшему, подземно-заоблачному смыслу бытия, а вполне к земному, юридическо-правовому ее нынешнему статусу постоянного жителя Германии с перспективой на гражданство в установленный срок. Наташка имела водительские права, честным образом получив их в Москве еще задолго до внезапно надвинувшегося на всех нормальных людей капитализма, прихватившего с собой из японского порта Иокогама десятки и сотни тысяч списанных последней стадией империализма легковушек, предназначенных для обслуживания многочисленных представителей несоциалистического правостороннего движения. В отличие от прочих жен, неравномерно, но, так или иначе, системно распределенных по степеням требовательной настырности, неуемных желаний и хорошо расчитанных обид, ловко соединяемых в нужный момент с нежным влажным взглядом, Наташка понятия не имела о существовании в браке такого ужасающего количества ухищрений, приемов и приемчиков и поэтому просто честно любила семью на основе принципов покладистости, нетребовательности и доверчивого послушания отцу своего сына – ученика средней общеобразовательной школы. От автомобильного руля, и от правого, и от левого, она шарахалась, как черт от ладана, в силу той самой нетребовательности к жизни в бытовом ее аспекте, и предпочитала до последнего дня пребывания на родине самые понятные для нее виды передвижения – общественным транспортом, в основном с использованием метро, если понизу, и «рогатых» – если сверху.

– Потому, что они, Гер, на тебя похожи, – серьезно говорила она мужу.

– Рогами? – уточнял он.

– Нет, лицом, – так же серьезно отвечала она, не желая участвовать в его вечном ерничестве на святую тему троллейбусно-супружеской верности.

Через пару месяцев после прибытия на новую родину и долгих поисковых разъездов они обосновались в небольшом, довольно провинциальном городке Карлсруэ, где Наташке сразу понравилось правильное сочетание природы и образования: пленэр – для нее, и небольшой, но вполне известный в Западной Германии университет – для их с Геркой сына. Хозяина первых съемных апартаментов звали Карл, что, конечно же, моментально спровоцировало выданную синхронно мужем и сыном шутку:

– Карл, сру я…

Мама посмотрела на обоих нехорошо и виновато улыбнулась в направлении хозяина.

– Я, я! – добродушно подтвердил немец. – Карлсруэ… Карашо, херр Херман!..

– Двойной херр! – прыснул в кулак Гера и победоносно взглянул на Наташку. – Вот тебе, мол, уже первые продуктивные моменты эмиграции…

О папином трудоустройстве напрягаться не было нужды – свежая российская действительность так глубоко взлопатила веками залежавшуюся в отечестве товарно-денежную перегнойную массу, что о постоянном пребывании с семьей и речи быть не могло – бизнес требовал жизни между «здесь» и «там», и на «там» приходилась большая часть года, теперь уже – четвертого.

Водить машину Наташка начала со второго месяца жизни в Германии – сразу хорошо и уверенно.

«Надо позвонить, чтобы масло в коробке поменяла, – внезапно вспомнил он, припарковав машину рядом с кладбищенскими воротами, – чтоб не подгорело…»

Он открыл багажник и вытащил оттуда сумку из кожзаменителя. Когда-то он купил ее в Париже, когда только начали выпускать за границу и денег еще не было никаких, а каких было – хватило только на нее, да и то на Блошинке – знаменитой парижской толкучке. Сумка уже давно поистрепалась, оказавшись из какого-то китайского эрзац-повторителя малазийского кожзаменителя, и последние доиммиграционные годы в основном предназначалась для перевозки на дачу шашлыка, замаринованного лично Геркой за сутки до его веселого поедания всей семьей, включая главную шашлычную попрошайку – лохматую Джульку. Сейчас шашлычная эта сумка содержала в себе печальный груз. В ней, бок о бок, находились: пустая литровая банка с крышкой из старых стеклозапасов, детский песочный совок, старая газета, читанный «Спид-Инфо» с голой эстрадной певичкой на обложке, пара пакетиков фосфалюгеля и завернутый в алюминиевую фольгу бутерброд с сыром – быстрое средство, чтобы снять при необходимости ноющие приветы от недавно напомнившего о себе осеннего язвенного обострения. Кроме того, в сумке тяжело перекатывалось главное – гипсовая урна с прахом Теркиной матери, Любови Петровны.

Герка закинул сумку на плечо и поежился. Вовсю шел ноябрь, и уже нормально холодило и подмораживало по ночам, а стало быть, земля должна была быть твердой. Но Герка не хотел оставлять это дело до весны, он хотел поставить завершающую точку в перенесенном им в течение последнего года ужасе медленного маминого умирания, одновременного с быстро прогрессирующим ее же сумасшествием.

Он резво пошел по главной аллее, выискивая глазами поворот к их участку… Кладбище было традиционно и исторически еврейским, и все мраморные оковалки торчали приблизительно одинаково, на одной почти высоте над уровнем кладбищенской земли, что говорило о примерно равной классовой и финансовой ассимиляции просочившихся в разные времена в столицу еврейских семейств. Лишь немногие из них не были зачехлены на зиму прозрачными полиэтиленовыми мешками, аккуратно перетянутыми снизу заботливой родней.

«Надо же, – в который раз отметил про себя Герка, – всегда здесь чистота и порядок – хоть сегодня ложись…»

Он свернул налево, к их участку, и через полминуты достиг своего черного оковалка. Вернее, их было три – по мере умирания ближней родни места для надписей на главном, центральном мраморном куске, уже не хватало, и последовательно, с промежутком в пару десятилетий, были установлены еще два – по бокам и пожиже… В общем, теперь места умирать всем хватало, от пуза, хотя живой родни больше не оставалось – кто уехал, кто, умерев, так и не родил продолжателя фамилии – кандидата под камень.

Герка опустил на твердую подмороженную землю блошиную сумку, поднял к небу глаза и глотнул морозного воздуха.

 
…Как в ссылке мы в прекрасной преисподней
Бездомной и оставленной земли,
А день осенний света преисполнен
И холодом пронзительным залит…
 

Стихи свалились на него сверху, сами собой. Их лет двадцать назад написала его умная двоюродная сестра Ляся, назвав «Немецкое кладбище». А он тогда ни хрена в этом не понимал, с издевкой относясь к такому зарифмованному виду баловства, но когда, спустя годы, понял, то Ляся уже жила в Израиле и трудилась главным редактором газеты «Экзодус», выходящей на русском и иврите, и уже серьезно, без смеха, поговорить ему про стихи было не с кем. Он прослушал четверостишие до конца, и у него защемило за грудиной. Из левого глаза предательски, без предупреждения, выкатилась слеза и прочертила теплый мокрый след на холодной щеке. Правый глаз пока мужественно держал нейтралитет.

Ничего сынок, ничего… – со своей черно-белой овальной керамики, с самой нижней части могильного мрамора, отец, Борис Аркадьевич, смотрел на него внимательным и нежным взглядом.

«На центральном мне уже негде… – подумал Герка, завершив поэтическую минутку. – Придется на боковой идти. – Он сравнил глазами оба боковых камня и решил: – Налево пойду…»

«Сходить налево» – получилось каламбуристо, он немножечко хохотнул, отвел в сторону глаза и уткнулся взглядом в Борисоглеба Карловича. Со своей не зацеллофаненной еще на зиму цветной керамики тот смотрел на Герку строго и нахмуренно, не оценив невольную шутку по достоинству.

– Извиняюсь, Борисоглеб Карлыч! – Герка отвесил памятнику легкий поклон. – Я это не нарочно…

Борисоглеб Карлович Полуабрамович стоял здесь, на одинарном участке, соседнем с принадлежащим им двойным, уже очень давно, гораздо раньше, чем Герка появился здесь впервые, на годовщину смерти прабабки – Софьи Львовны. Никто и никогда не видел за долгие десятилетия кого-либо из его ухаживающей за могилой родни, но участок всегда поддерживался в надлежащем порядке, и это была одна из кладбищенских загадок. Впрочем, не меньшей загадкой оставалось для любознательного Герки происхождение этой странной фамилии – какое-то двойное сверхрусское имя с немецким отчеством и, как минимум, полуеврейской фамилией.

– Он больше всех подходит под местную анкету, – остроумно шутила Ляся. – Немец – по кладбищу, русский – по земле, еврей – по фамилии, полу… – по недвойному участку…

– Ишь, устроился… – шутливо реагировал Герка.

В ту пору он только подбирался к первому, пропускному шлагбауму для захода в зону острословия, того самого, правильного, генетического, которому специально не научишься и которое купить невозможно. Шлагбаум этот всегда точно и безошибочно рассортировывал людей на «наш человек» и всех прочих – хороших и плохих…

– Чьи бы ни пришли – он тут как тут… Ихний, – с удовольствием развивал он тему, затрагивающую этимологию соседнего участка. – Что ни говори – ценный сосед… Хотя, имя Гера, с другой стороны, – продолжал он беседовать сам с собой, – тоже не пойми чего… – то ли Герман, то ли Герасим, пока еще они там разберутся…

Над тем, кто такие были «Они», он никогда не задумывался. Картина была ему ясна, начиная с раннего детства. «Они» не любили «Их» и скрывали это – кто тщательно, кто не очень. Его отец, Борис Аркадьевич, тоже попал на «нелюбовь» в своем институте, где, при невероятной трудоспособности и крепчайшем научном даре, не сумел преодолеть планку выше доктора технических наук и заместителя начальника отдела, имея научных работ – на академика, а заслуг и организационных достижений – на министра отрасли. Скорее даже, это была не нелюбовь, а абсолютная кадровая невозможность при общей к нему любви и уважении, включая сам отдел кадров и партбюро. Проработав в институте пятьдесят четыре года, отец «Им» этого так и не простил…

После развода с мамой Борис Аркадьевич не женился. Герка плохо помнил это время – он только входил тогда в сознательный возраст. Его воспитывала мать, Любовь Петровна, самая что ни на есть русская, рожденная в Тульской области. В те послевоенные годы отец был молод, энергичен и командирован в те края по какой-то технической надобности, что разрабатывал в неимоверных количествах для нужд своей угольной индустрии. На шахте, где он застрял на два месяца, внедряя чего-то умное, Люба была самой бойкой и привлекательной. В необъявленную в стране национальную политику партии и правительства она не слишком вдавалась, поэтому влюбилась в столичного инженера со всей деревенской преданностью и бесхитростной страстью, то есть – насмерть. Дело закончилось Геркой и возвращением из командировки с молодой женой. Дедушка – Аркадий Ефимыч – поначалу, увидав Любу, блеснул глазом, но после поджал губу и промолчал… Бабушка, Марьяна Борисовна, вежливо улыбнулась, болезненно держась за бок, но приняла невестку как положено…

Гулять темпераментный и искрометный Геркин отец начал вскоре после возвращения в Москву с молодой женой – примерно на четвертом месяце ее беременности. Но надо знать уроженцев земли тульской – родины шахтеров и пряников, самоваров и оружейников. Мама поскандалила лишь так, для пробы… Бабушка с дедушкой, будучи людьми высочайшей порядочности, продолжая глубоко, но тайно сожалеть о сыновьем выборе, приняли в супружеском конфликте сторону неприятной для семьи правды – невесткину и, тут же, будучи заподозрены в хитросплетении необъяснимого с ее точки зрения такого их поведения не по-родительски, были обвинены во всех смертных грехах, включая ненависть по национальному признаку и вытекающее из нее подстрекательство к супружеским изменам и разводу. На этом Любовь Петровна не остановилась, ее столичный «обтес» в сочетании с наследной оружейной хваткой и природной самоварной смекалкой дал плоды, для приютившего ее интеллигентного еврейского семейства самые непредсказуемые. В развитие и раскрут означенного противостояния сторон полетело заказное письмо, адресованное очередному партийному съезду, возглавляемому Никитой Сергеевичем Хрущевым, с предложением об отчислении из партийных рядов недостойного коммуниста – в случае развода – и вынесении строгача с предупреждением – в случае покаянного возвращения его в семью… Результатом был развод, плюс выговор обычный, не строгач и без предупреждения, плюс многолетняя мамина ненависть к отцовой семье, что стала подлой их с Борисом разлучницей, плюс скрытная любовь матери к отцу вплоть до последнего дня ее жизни…

«Об одном тебя прошу, – сказала она как-то Герке ни с того ни с сего, – хочу лежать рядом с ним, но без них… Сделай как-нибудь…»

Разговор был на даче, за пару лет до ее безумия. С утра она убивалась на никому не нужной клубнике. Клубника была особого позднего сорта и плодоносила чуть ли не до морозов. Любовь Петровна, добравшись на пенсии до недораспробованной в свое время деревенской жизни на земле, собирала ягоду ведрами, потом рассаживала, пересаживала, дергала сорняки, удобряла и резала усы. Почти вся клубника, выращенная в результате маминых нечеловеческих усилий в перманентном состоянии между предынфарктом и гипертоническим кризом, в результате пропадала. Геркин сын туда не ездил, и поэтому ее не ел, предпочитая отсиживаться на даче у свекрови, где у него были летние друзья. У Герки была на клубнику аллергия, а Наташка отказывалась от всех видов сладкого вообще, включая плесневеющие и регулярно и тайно выбрасываемые варенья и компоты. Бороться с маминым плодово-ягодным самоубийством было невозможно, и Герка махнул рукой.

…Тогда он прекрасно понял, что имела в виду мать, сказав это «…рядом, но без…», но сделал вид, что не расслышал, и отшутился…

Потом умер отец… Он умер, не приходя в сознание, в торакальной хирургии, от легочной недостаточности, с так и не вынутой из грудины дренажной трубкой, отсасывающей гной из легких… Он стал последним снизу на центральном мраморном куске, откуда и смотрел сейчас на Геру тем самым внимательным и нежным взглядом.

Любовь Петровна об этом никогда так и не узнала. Последние полгода она пребывала в тихом, но полном, на всю голову, без остатка, сумасшествии, заработанным всей своей яростной, наивной и непредсказуемой в высокой температуре самоварного угара жизнью. Случилось это разом – просто лопнула где-то в голове маленькая по размеру, но очень важная для организма жилка, после чего Любовь Петровна улыбнулась, сняла с полированной горки хрустальную вазу, поставила на пол и пописала в нее, не снимая трусов. Второй раз она улыбнулась уже Гере, который, высадив вместе с жэковским слесарем входную дверь, ворвался в материну квартиру в полном неведении о происшедшем, но уже с плохим предчувствием. Все хрустальные вазы, которые мать с деревенским упорством собирала долгие годы и расставляла потом через равные промежутки на гэдээровской стенке, были оттуда сняты и аккуратно расставлены по кругу на полу с налитой в каждой понемногу темной мочой.

– Боренька… – улыбнулась она Гере, – наконец-то…

Так он до конца в маминых мужьях, то есть, в собственных отцах и проходил… Семья уже два года как жила в Карловых апартаментах, в Германии, сын там учился, Наташка его пасла, и Герка по всем делам разрывался сам, в отчаянии понимая, что иначе – не получится никак…

Он переставил блошиную сумку ближе к могиле…

– Ну и что мне теперь прикажете делать?.. – задумчиво вздохнул он, прокрутив в голове мамино завещание. – А?.. Борисоглеб Карлыч? – он повернулся и адресовал вопрос керамическому цветному Полуабрамовичу. – Мамку-то куда ложить будем?

Он позволял себе немного поерничать, но только вслух и наедине. Про себя, мысленно, он никогда не посмел бы сказать этих слов… Полуабрамович даже не моргнул в ответ. Герка прекрасно понимал, что выхода из ситуации нет никакого и мамино место – здесь, несмотря на нежелательную близость Марьяны Борисовны и Аркадия Ефимыча. Оба они, тоже в черно-белой керамической полуулыбке, внимательно отслеживали Геркины сомнения с высоты средней части главного, центрального камня.

«В общем, хороним…» – окончательно решил он и потянулся к сумке…

Внезапно он вспомнил, что совершенно упустил из виду цветы.

– Ч-черт! – выругался он вслух и тут же испуганно прикрыл рот рукой.

Он знал, что черта поминать не стоило, особенно здесь.

«Ладно… – решил он, – сумку оставлю здесь, на хрен она кому сдалась… И быстро, туда-сюда, к воротам, за цветами…»

Он строго посмотрел на Полуабрамовича:

– Посторожите, Борисоглеб Карлыч, я сейчас вернусь…

Внезапно Герка поймал себя на мысли, что общается с Борисоглеб Карлычем, единственно, как с живым, несмотря на обилие вокруг таких же цветных и черно-белых керамических покойников. Неопределенно хмыкнув, он прикрыл, на всякий случай, сумку старой газетой и погнал к главным кладбищенским воротам, на цветочную точку.

Выбора не было, но особый выбор и не был нужен. Бабушке с дедушкой во времена их жизни цветов не дарили, отцу это вообще всегда было до фени, ему в хорошем смысле, все было до фени, что не являлось бабами, наукой, детьми или внуками, ну а матери, Любови Петровне, нравилось все, вообще все… Особенно, что подешевле…

Он купил пять жиденьких, но, зато недораспустившихся желтых хризантем и пошел назад, думая, что воду уже, наверное, отключили – надо будет все равно где-то найти и наполнить банку…

Подходя к своему участку, он подмигнул Полуабрамовичу – мол, спасибочки, Борисоглеб Карлыч, за сохранность блошиного кожзаменителя. Герка на мгновенье представил себе, как с живой блохи сдирают кожу, и внутренне хохотнул. Он протянул руку к сумке и… отпрянул… На ее месте валялась смятая газета, но он сразу понял, что больше ничего там нет… НЕТ!!!

Сумка исчезла… Исчезла вместе с банкой, совочком, газетой, журналом с певичкой, бутербродом, фосфалюгелем и… урной с прахом его покойной матери, Любови Петровны.

– Нет… – прошептал Герман, – нет… Только не это…

Он еще раз пошевелил пустую газету, потом закрыл и открыл глаза, надеясь на чудо или сон… Ни того ни другого не случилось – чуда не произошло, сон не подтвердился, сумка не явилась. В животе, чуть ниже правого подреберья, в месте язвы, взвыла бесшумная сирена… Она выла не как обычно, кругами – тише-громче, а на этот раз – на одной пронзительной ноте, острой, но с зазубренным краем…

Он присел на корточки, не в силах сопротивляться боли.

«Прободная… – пронеслось в сознании, – наверное… Господи Боже мой…»

Его забило мелкой дрожью. Мысль ускальзывала, боль не утихала.

«Мамочка… – подумал он, – мамочка моя…»

Больше он ничего придумать не мог. Нахлынувший ужас был такой нечеловеческой силы, что парализовал волю вместе со способностью что-либо предпринять, и даже слегка перешиб язвенную сирену. Хризантемы, переломленные в середине стеблей, безжизненно свисали из его руки. Он рассеянно посмотрел на них и разжал руку. Цветы упали на подмерзшую землю и предсмертно замерли…

Внезапно он поднялся с места и пошел по своей аллее, к выходу на главную… Он шел, не зная еще – куда и зачем… и вышел с другой, не ближней стороны его аллеи. Глаз его уперся в высокую кованую ограду, что опоясывала пространство, объединившее четыре могилы с роскошными беломраморными постаментами. Пространство это было притянуто к крайней из могил и нагло выпирало дальше, захватывая пешеходную часть главной аллеи, там, где ходят посетители. В прошлом году этих могил здесь не было. Он взглянул на постаменты…

На каждом из них красовалось по портрету. Портреты были высечены по мрамору с ювелирным качеством исполнения и принадлежали молодым парням примерно одного бандитского возраста. «Прощай, Витек…» было высечено ниже первого портрета.

– Мрази… – с глухим раздражением попытался перевести он стрелку в белокаменном направлении, – уроды… – со злостью добавил он, адресуя это неизвестно кому – то ли к пострелянной братве, то ли к могильным властям, выделившим явно взяточный кусок земли на старом кладбище.

Легче не стало… Следующие полчаса, забыв про боль в желудке, он как сомнамбула бродил по кладбищу в поисках спасительного решения, но оно не приходило. Как дальше жить, он не знал… Герман поднял голову и встретился взглядом с Полуабрамовичем. Он совершенно не помнил, как вновь оказался у своего участка…

– Здравствуйте!..

Гера вздрогнул и оглянулся. В глазах его застыла тоска, сирена в животе заработала по новой…

На него смотрела девушка лет двадцати, в потертых джинсах и скромной курточке, тоже не последнего образца. Девушка была некрасивой, но с каким-то очень добрым и, несмотря на возраст, материнским лицом. В руке она держала полиэтиленовый пакет.

– Вы к нам? – вежливо обратилась она к Герману. – Ну, то есть, к нему? – она кивнула на памятник. – К Борисоглеб Карловичу?

– Нет, я ваш сосед, – хмуро ответил Гера и кивнул на свой участок, – через ограду.

Девушка улыбнулась:

– А то мы столько лет ходим ухаживать и еще никогда никого здесь не видели… Как они уехали…

– Кто уехали? – злясь на самого себя, зачем-то спросил Гера. – Когда уехали?

Девушка охотно продолжила:

– Да Полуабрамовичи… Они уж лет как двадцать уехали… В Германию, насовсем. Потому что думали – евреи, а оказалось – немцы… А мы их соседи были и сейчас там живем. Они уехали, я еще не родилась… И они нам с тех пор посылки шлют к ихнему Рождеству. У нас это – до Нового года. Ну, чтобы мы ухаживали за их дедушкой… – она снова кивнула на памятник. – А он, между прочим, хоть немцем был, а работал батюшкой по еврейской вере, раввином, по-ихнему… – Она сверилась с тусклыми золотыми буквами Геркиной фамилии, что видны были с его мраморного куска, и добавила: – И по-вашему, тоже… И, говорят, очень всем помогал…

Герман слушал в пол-уха, но что-то его не отпускало в этом странном рассказе юной соседки по могильной ограде.

– А Клара Борисоглебовна умерла два года назад, – продолжала словоохотливая девушка. – А сын ее, герр Карл, все равно нам подарки шлет, до сих пор. И мы тоже ходим…

«Сплошные Карлы да Клары… – подумал Гера. – Идиотизм какой-то, двойной херр… – неожиданно вспомнился хозяин первых апартаментов в Германии. – А может, тот самый?..»

– В последний раз конфеты прислал, «Клубника в шоколаде» назывались, мы раньше таких никогда не пробовали… – закончила короткое повествование девушка. – Просто объеденье.

Между тем она перевернула сумку и вывалила на землю огромный кусок полиэтилена – укрывать Карлыча на зиму. Вместе с прозрачным покрывалом на землю вывалилась пустая литровая банка с крышкой и журнал «Спид-Инфо» с эстрадной певичкой на обложке. Певичка была в крохотных трусиках и с голой, накаченной чем-то нечестным, грудью. Правой рукой она поднесла ко рту огромную клубничную ягоду и томно приоткрыла ротик в предвкушении будущего удовольствия. Банка от толчка об землю перевернулась, сделала два оборота по дорожке и замерла этикеткой вверх. Строго говоря, белый бумажный прямоугольник, вырезанный из тетради в клеточку и наклеенный на баночный бок поверх фабричной бумажки, этикеткой не являлся. Но зато самодельная этикетка эта несла информацию не менее важную и одновременно пугающую и обнадеживающую, чем этикетка фабричная. «Клубника протертая, 1995» – сообщала тетрадная бумажка. И выведено это было… Любовь-Петровниной… маминой рукой…

Гера вздрогнул.

– Откуда у вас эта банка? – спросил он девушку, затаив дыхание в странном предчувствии.

Девушка смутилась:

– Я… это… нашла ее… Там… – она неопределенно махнула рукой в сторону.

– Где?!! – неожиданно для себя самого, громко и резко вскрикнул Гера.

Девушка сжалась и испуганно посмотрела на Германа:

– Ну, там, у входа… А чего?..

– Пошли! – заорал он. – Покажешь! – и потащил ее за руку в сторону главного входа.

Через пять минут они стояли около кучи кладбищенского мусора вперемешку с опавшими листьями.

– Здесь… – все еще находясь в испуге, указала на кучу девушка.

Гера посмотрел в указанном направлении и… сердце его остановилось… Прямо сверху, посреди кучи, лежала его старая газета, он узнал ее сразу по зачерканному кроссворду. Рядом валялся один из двух пакетиков фосфалюгеля, а еще чуть дальше, немного в стороне от основания кучи, там, где заканчивалась утоптанная земля и начинался асфальт, – разбитая на куски гипсовая урна с прахом его матери, Любови Петровны… Часть маминого праха была рассыпана по асфальту, другая часть находилась на дне недорасколотого днища урны. Вокруг не было ни души…

«Так… – мысленно и внутренне очень сосредоточенно и тупо констатировало Геркино сознание, – совок и бутерброд отсутствуют…» – О блошином кожзаменителе оно почему-то вообще не вспомнило.

Сердце слабо тюкнуло где-то не на своем месте и ритмично подключилось к работе головы.

Ноги у Герки подогнулись, и он мягко опустился на землю…

– Зайка… – тихо промолвил он, обращаясь неизвестно к кому: то ли к маме, то ли к урне, то ли к девушке, то ли к судьбе-злодейке, – зайка моя любимая…

– Это мое… – тихо сказал он ничего не понимающей девушке, указав на разбитую урну. – У меня украли…

Девушка присела рядом с ним на корточки и очень серьезно произнесла:

– Вот и хорошо, что нашлось, иначе и быть не могло. Надо собрать. Ждите меня здесь, я сейчас…

Через несколько минут она, запыхавшаяся от быстрого бега, вернулась с пустой литровой банкой из-под маминой клубники.

– Вот… – она протянула ее Герке, – пожалуйста… ваша банка… для сбора… Я взяла, чтобы на потом здесь оставить, за Борисоглеб Карлычевым памятником, на весну чтоб…

Не вставая с земли, Гера взял банку в руки и задержал ее в ладонях…

К участку они вернулись вместе. Земля была подмерзшей лишь немного сверху. Справившись с тонким твердым слоем, он легко уже, при помощи куска острого штакетника, выкопал небольшую яму для компотной банки с прахом. Девочка тоже закончила уже Карлычеву прозрачную обмотку и крепеж и собралась уходить.

– Ну, вы тут, в общем, хороните тогда… Не буду вам мешать… До свидания…

– Спасибо тебе, родная, – тихо сказал ей Герка, – что бы я без тебя делал… – Он подумал немного и добавил: – И вот еще… Если что, ты не беспокойся… Я за Карлычем тоже присмотрю… Всегда…

– Вот и спасибочки, – просто ответила девушка. Она развернулась и пошла по дорожке по направлению к выходу.

«Даже не познакомились…» – подумал Герка.

Он вздохнул, взял в руки банку и… задумчиво посмотрел на Полуабрамовича…

Но его он не увидел… Памятник отъехал куда-то в туман, а перед ним последовательно проплыли… сначала красотка с обложки с клубничиной у рта… затем коробка конфет «Клубника в шоколаде» на немецком языке… и, наконец, пустая банка из-под клубники с сахаром 1995 года протирки.

Туман почти рассеялся, и вновь в фокусе оказался керамический Борисоглеб Карлович. В какой-то момент, в самом последнем истаявшем туманном слое, Герке показалось, что Карлыч чуть-чуть улыбнулся… Самую малость…

Теперь Герман Борисович знал, что ему следует делать. Точно знал… Он сдернул с банки крышку, затем скрутил кулек из клубничной обложечной красавицы, оставленной девушкой вместе со «Спид-Инфо», и отсыпал полбанки маминого праха в кулек…

На следующий день Гера приехал на не проданную еще мамину дачу. Он взял в сарае лопату и пошел прямо к клубничным грядкам. Выворотив из грядки первый ком мерзлой земли, Герман достал из кармана кулек, свернутый на этот раз из алюминиевой фольги, и подумал: «Рядом с ним, но без них… Половина и половина…»

Он воткнул лопату в землю и сказал:

– Полуабрамович… – а мысленно добавил: «Ценный сосед…»

Он развернул алюминиевый кулек и внезапно подумал, что дачу ведь все равно придется продавать. Рано или поздно…

Тогда он положил кулек на землю и принялся снова копать. Уже гораздо глубже…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю