Текст книги "Секрет долголетия"
Автор книги: Григорий Полянкер
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 31 страниц)
Юрко был доволен, что балагула его не узнал, и шепнул Шмае, чтобы он не говорил ему о нем, – никто здесь его не знает. А следователю он назвался другим именем. Если узнают его настоящее имя, тогда ему несдобровать…
Кровельщик взглянул на него удивленными глазами, мол, что же я, маленький, сам не понимаю, в какой ад и к каким зверям мы попали?
Он сожалел, что так скоро наступает утро. Столько хотелось услышать от этого чудесного парня. Его он мог бы слушать без конца!
В душной камере начали просыпаться арестанты, и Шмая отодвинулся подальше от Юрка.
Пусть не подумают, что они знакомы…
Хацкель поднялся и мрачно посмотрел на своего дружка:
– Мы, кажется, пропали… Из этой клетки уже не выберемся…
– Типун тебе на язык! Замолчи, сатана! Беду накличешь… – оборвал его Шмая, хотел было излить на него всю злость, но подошел молодой моряк в изодранной тельняшке и бескозырке и сказал:
– Рановато, батя, панихиду справляешь. Не паникуй. Я здесь уже не первый раз гуляю. Власти часто меняются нынче. Одна сажает, другая выпускает. Не может ведь стоять Лукьяновка под замком. Не надо падать духом. Снова начинается в городе бедлам. Скоро других вместо нас посадят. Боятся, чтобы тюрьма не завалилась. Вот ее арестанты своими задницами и поддерживают…
Сбив помятую бескозырку на затылок, матросик воскликнул:
– Ну-ка, братишечки, споем! Пусть проклятые гады не думают, что мы пали духом. Ну, давай! Только дружно!
– Что ты, Митька! – остановил его кто-то из арестантов. – Ты ведь побывал уже в карцере за свои песни. Мало тебе?
– Плевать мне на карцер! Споем! – Матрос подсел к Стеценко. Тот приподнялся, прижался спиной к мокрой стене, и они запели, сперва тихо, а затем все громче и громче. И с каждой минутой в песню вплеталось все больше голосов:
Замучен тяжелой неволей,
Ты славною смертью почил.
В борьбе за рабочее дело
Ты голову честно сложил…
Скоро уже почти вся камера вдохновенно и громко пела назло и на страх всем врагам:
Наш враг над тобой не глумился,
Кругом тебя были свои!
Мы сами, родимый, закрыли
Орлиные очи твои…
Тюремщики забегали по мрачным коридорам, начали исступленно стучать в дверь, но арестованные продолжали петь.
Шмая сидел рядом с Юрком и веселым неугомонным матросиком, стараясь петь вместе со всеми, хоть слов песни и не знал. Он даже испытывал некоторую гордость оттого, что находится за решеткой вместе с этими мужественными, смелыми людьми.
Когда к нему подошел Хацкель, Шмая, кивнув в сторону матроса и Юрка Стеценко, шепнул ему на ухо:
– Видишь, какие люди есть на свете?
– Вижу, – уныло ответил Хацкель, – все вижу… Только не понимаю, зачем ты меня тащил в этот проклятый Киев. Ты говорил, что мы идем к Советской власти, а куда мы попали? К черту в зубы!..
– А мы и пришли к Советской власти… Ты хоть понимаешь, с кем мы сидим в тюрьме? Нет, не понимаешь! А я тебе сейчас ничего не могу объяснить, слишком много ушей вокруг. Но поверь мне, брат, если есть на свете такие люди, будет Советская власть, будет!..
За ночь, проведенную рядом со Стеценко, Шмая узнал, кажется, больше, чем за всю свою жизнь. Юрко был еще молодым человеком, моложе кровельщика, но того, что он перенес, могло бы хватить на три жизни. И Шмая проникся к своему земляку особым уважением. Правда, он и вида не подавал, что давно его знает. Просто двое людей случайно встретились в тюремной камере…
Это утро в тюрьме началось, как обычно, с беготни и суматохи. Надзиратели отворили ржавую железную дверь и погнали всех в грязную умывальную, где было так тесно, что и повернуться нельзя было. Не успели люди добраться до крана, как уже приказано было возвращаться обратно в камеру. Через несколько минут к двери приволокли огромный котел с какой-то похлебкой и стали разливать ее в миски. Не дав арестантам проглотить нескольких ложек, тюремщики стали выгонять их на прогулку. В этой спешке было что-то и трагическое и смешное, и наш разбойник не сдержался:
– Даже на военной службе не гоняют так, как здесь. Тюремщики, видно, не дадут нам скучать…
Юрко Стеценко был избит так, что не мог стоять на ногах и его вели под руки. В камере можно было задохнуться от духоты, и жаль было пропустить единственную возможность побыть несколько минут на морозе, подышать свежим воздухом.
Шмая подошел к Юрку и хотел было взять его под руку, но тот глазами приказал ему отойти в сторону. Они друг друга не знают и никогда не знали…
Не прошло и четверти часа, как Шмая уже был знаком со многими из арестованных. Они от Хацкеля узнали его прозвище и уже не называли его иначе, как разбойник. Хотя нашлись и тут мрачные люди, которые косились на Шмаю: нашел же человек время и место для своих шуток!
– Ничего, попасет немного блох и клопов, тогда поймет, почем фунт лиха…
– Э, голубчики, – отвечал им кровельщик. – Я уже знаю, почем пуд лиха… Мне не привыкать…
Не успели арестанты вернуться с прогулки, как в камеру вошло трое синежупанников. Они скомандовали:
– Выходь! Кроком руш!
Всех узников выгнали во двор, построили в колонну и вывели за тюремные ворота.
По дороге, ведущей за город, уже брела другая колонна людей, в замасленных тужурках, в коротких студенческих курточках, в крестьянских свитках и лаптях. Обе колонны соединились, и, окруженная усиленным конвоем, пестрая толпа двинулась дальше.
Никто не знал, куда их ведут.
Когда арестованные вышли на крутые, покрытые глубоким снегом холмы на окраине города, поступил приказ: всем взяться за лопаты и рыть окопы и траншеи.
Шмая вместе с Хацкелем и матросом подошел к куче лопат, выбрал себе подходящую и сказал:
– Я бы, пожалуй, охотнее копал могилу для наших врагов…
– Как бы ее для себя не выкопали, – тяжело вздохнул балагула.
– Сколько раз я просил тебя не говорить о смерти! Пусть враги наши подыхают! – возмутился кровельщик. – Разве сам не понимаешь, что грош цена такой власти, которая загоняет столько народу в тюрьму? В тюрьме теперь больше людей, чем на воле… Смотри, сколько нас! А те, кто остались на воле, чувствуют себя, пожалуй, еще хуже, чем мы в тюрьме… Ничего, брат, раз Петлюра, боясь простого балагулы и кровельщика, посадил их за решетку, то дела его дрянь…
– Кто тебя этому научил? – спросил удивленный Хацкель. – Матрос или, может быть, тот, с русым чубом? Что-то долго ты с ним шептался…
– Это неважно… Я говорю то, что сам понимаю…
– Прошу тебя, придержи свой язык, не давай ему воли. Теперь это опасно. И не говори мне больше о политике!
День прошел быстро. Как ни тяжело было стоять все время, работать лопатой, копать скованную морозом землю, но все же это было легче, чем сидеть, согнувшись в три погибели, в мрачной вонючей камере.
С работы арестантов привели, когда уже стало темнеть. Двери камеры снова захлопнулись за ними.
Шмая посмотрел в тот угол, где должен был лежать больной, искалеченный Юрко, но его там не оказалось.
Шмая встревожился. Очень хотелось узнать, где он, куда девался. Но Шмая побоялся кого-либо расспрашивать.
Неужели Юрка опять потащили на допрос? Ведь и так, кажется, живого места на нем не осталось… Сколько может человек переносить такие пытки?!
Шмая молча забился в угол.
Усталые, озябшие, голодные арестанты кое-как устроились на полу и на нарах, но не успели сомкнуть веки, как снова загремели запоры на двери. Тюремщики отобрали нескольких узников и вытолкали их в коридор. Зачем – никто не знал. Кто говорил, что их поведут к следователям, а кто – что в полевой суд или на расстрел.
Страх охватил всю камеру. Никто уже не спал. Все в тревоге ожидали своей участи.
Последним выволокли Митьку, веселого и жизнерадостного матроса. Шмая проводил его тоскливым взглядом.
Подошел Хацкель. На глазах у него были слезы.
– Что ж это такое? – тихо спросил он.
Шмая пожал плечами и впервые за все эти дни не нашел что ответить. За дверью камеры слышались неторопливые шаги тюремщика, его простуженный голос. Он что-то напевал. Привыкший к человеческому горю, палач пел. Ему было весело.
Шмая почувствовал непреодолимую усталость и прикорнул на плече у приятеля.
Под утро в камеру вошли два «сичевика» в барашковых папахах. Приказав всем встать и построиться в две шеренги, они медленно обошли строй, заглядывая каждому в лицо. Потом схватили нескольких узников, швырнули их к двери и, задержавшись на мгновение возле Шмаи-разбойника, переглянулись и кивнули ему, чтобы шел с ними.
Вся камера с грустью смотрела на арестанта в солдатской шинели. Неужели этот веселый человек в чем-то замешан? Неужели он попал сюда не случайно, как сотни других людей?
Они с ним прощались, молча кивая ему головой. А Хацкель, совершенно пришибленный тем, что его разлучают с другом, уронил голову на руки и громко, никого не стесняясь, заплакал.
Железные двери камеры захлопнулись. Но люди, оставшиеся здесь, еще долго стояли, как прикованные к месту.
– Значит, нет больше с нами разбойника…
– Хороший человек… Жаль его…
– Куда его потащили?
– Неужели такого человека убьют?
– Мало ли хороших людей теперь убивают!.. Времена такие…
– Беззаконие!..
– Палачи у власти…
Люди переглядывались, с замирающим сердцем прислушивались к шуму в коридоре. Ведь в любую минуту могла прийти очередь каждого из них…
Все с сочувствием смотрели на Хацкеля, который не переставал плакать. И хоть этого человека кое-кто и недолюбливал за то, что он держался особняком и всегда прерывал своего товарища, когда тот начинал что-либо рассказывать, но в эту минуту все искренне жалели его.
Тюремщики повели Шмаю по бесконечным коридорам, затем провели через несколько дворов и втолкнули в небольшую комнату с решетками на окнах.
Посреди комнаты на скрипучем столе сидел бородатый «сичевик» в смушковой папахе с красным верхом. Он колючим взглядом впился в Шмаю, подошел к нему, схватил цепкими руками за плечи и резко повернул лицом к углу, где лежал окровавленный человек в изорванной в клочья рубашке.
– Узнаешь?.. Кто он? Большевик? Подпольщик! Как его зовут? Как его фамилия? Отвечай! – градом посыпались на Шмаю вопросы.
Он посмотрел на изувеченного человека, встретился с ним взглядом и почувствовал, что сердце замирает у него в груди. Перед ним лежал Юрко Стеценко.
– Говори, как его зовут? Откуда ты его знаешь? Что он тебе рассказал в камере? Ну! – поднял бородач нагайку над головой Шмаи.
Тот в ответ лишь пожал плечами. На лице промелькнула тень улыбки. Чуть помедлив, он сказал:
– Я, конечно, извиняюсь, не знаю, как вас по званию: господин, пан офицер или батько… Только я этого человека впервые в жизни вижу…
Юрко опустил голову. Если б он мог, то расцеловал бы сейчас разбойника.
– Нет, ты знаешь его, собачий сын! Если через минуту не скажешь, как его зовут и откуда он, я сломаю на твоей голове эту нагайку, большевистская зараза! Научили вас лгать, хитрить… Власть наша вам не нравится?! Мы вам еще покажем, какова наша власть! Я считаю до пяти… Смотри, собака, не пожалей! Скажешь, кто он, я тебя выпущу из тюрьмы и денег дам, награжу! Ну, я считаю до пяти. Раз…
– Как же я, господин, – извиняюсь, не знаю, как вас величать, – могу вам это сказать, когда я его не знаю…
– А в камере, в камере кто разговаривал?.. Думаешь, мы ничего не знаем? Хоть стены там толстые, но они имеют уши. Лучше признайся! Ты его не жалей… Это большевик, агитатор… Он – враг нашего государства. Он и твой враг, понимаешь? Если б не он, ты и такие, как ты, не сидели бы в тюрьме. Из-за него, только из-за него вы страдаете…
– Ой, боже мой, господин, – извиняюсь, не знаю, как вас величать, – я понял, чего вы хотите. Но если вы сами говорите, что он – наш враг, зачем же вы еще меня о нем расспрашиваете? Вы, оказывается, сами все знаете…
– Молчать! – рассвирепел бородач и хлестнул Шмаю нагайкой.
Шмая-разбойник вскрикнул от острой боли, но заставил себя замолчать. Он поймал на себе взгляд Юрка, вытер рукавом кровь и развел руками:
– Хоть бейте, хоть режьте, ничего не знаю… – неторопливо проговорил он.
– Ты будешь говорить? Я спрашиваю, будешь ты говорить?
– А почему же мне не говорить? Пока человек жив, он говорит…
– Я спрашиваю: как зовут этого подлеца? Кто он?
– Видите ли, господин, – я, простите, конечно, не знаю, какое у вас теперь звание… Я могу вам рассказать, сколько листов жести нужно, чтобы покрыть крышу вашей тюрьмы. Я могу вам рассказать, сколько бревен требуется, чтобы построить хату. Но откуда я могу знать, как зовут этого человека, если я его никогда не видел?
– Он – твой враг! Понимаешь ты это или нет, морда!
– Понимаю… Почему же не понимаю?.. Но скажите мне, пожалуйста, господин, – я не знаю, как вас по званию, – если он мой враг, почему же я до сих пор об этом не знал? Почему он меня не бьет нагайкой?
– Молчать! Не рассуждать! Будешь ты говорить или нет? – снова замахнулся на него нагайкой палач.
– Конечно, я буду говорить… Человек на то и человек, чтобы говорить, а не лаять…
Больше Шмая ничего не успел сказать. Он почувствовал, как на него посыпались удары. Кто-то вбежал сюда, опрокинул его на пол, стал избивать, топтать ногами. Кто-то, выплеснув на него ведро воды, снова бил. Но теперь уже кровельщик ничего не чувствовал. Все покрылось кровавым мраком…
Он пришел в себя только в камере. Над ним стоял Хацкель с заплаканными глазами и еще несколько узников. Кто-то поднес к его запекшимся губам кружку воды. Какой-то студент сорвал с себя нижнюю рубаху и стал перевязывать ему раны. Камера молчала, глядя на истерзанного человека, который неподвижно лежал на нарах и стонал.
– Шмая, – шептал над самым ухом кровельщика приятель. – Шмая, дорогой мой, что с тобой? Скажи хоть слово… Не лучше ли было нам умереть в своем родном углу?..
Если б вернулись сейчас силы, если бы он мог говорить, Шмая рассказал бы всем о своем земляке, о Юрке Стеценко, который во имя их счастья терпит такие страшные муки и молчит. Но говорить не было сил…
Только один раз за время допроса он встретился глазами со взглядом Юрка. Этот взгляд, его глаза он запомнит на всю жизнь… В ту минуту кровельщик понял, что он, Шмая-разбойник, поступил, как требовала совесть…
– Тише… Не трогайте его. Разве не видите, что он еле дышит, – как сквозь туман, услышал он шепот арестантов и будто провалился в темную бездну.
Прошло пять дней. Тюрьма жила своей страшной жизнью. Но сквозь толстые тюремные стены с воли все же проникали различные слухи.
В городе ширилась тревога. Полки Красной Армии продвигались все ближе к Киеву… Каждый из арестантов понимал, что палачи перед своим бегством из города постараются покончить с ними, и напряженно искал выхода из положения. Но выхода, казалось, не было. О подкопе нечего было и думать. Тюремщики усилили охрану. Бежать во время прогулки тоже невозможно.
Юрко Стеценко медленно приходил в себя. Он с трудом передвигался по камере, но предчувствие опасности придавало ему силы, и по ночам он долго шептался с матросом Митькой, обдумывая план побега.
На помощь им пришла сама судьба.
Однажды ранним утром всех узников выгнали во двор, построили и куда-то повели. Конвоиры гнали бесконечную колонну через притихший, охваченный тревогой город к Днепру. Разные мысли лезли в голову. Люди думали, что их ведут на расстрел. За это говорило еще и то, что гнали не только здоровых, но и больных. Только тогда, когда колонну остановили у высоких холмов невдалеке от мостов и приказали рыть окопы, все немного успокоились.
Мороз сковал землю. Трудно было долбить ее. Холодный, пронизывающий ветер дул с Днепра, пробирал насквозь.
Матрос работал рядом со Стеценко, которому тоже дали лопату, хоть он ее с трудом держал в руках. Они все время оглядывались по сторонам, о чем-то шептались. И во время короткого перерыва, когда арестантам привезли похлебку, Митька сообщил товарищам план побега. Это был весьма рискованный план, но вместе с тем и единственная возможность спастись от неминуемой смерти.
Когда стемнело и конвоиры, собравшиеся вокруг костра покурить, о чем-то оживленно беседовали, Юрко подал сигнал, и арестанты набросились на тюремщиков с лопатами и ломами.
Все это было настолько неожиданным для конвоиров, что ни один из них не успел даже выстрелить. Арестанты быстро разоружили их и разбежались во все стороны. Темные, безлюдные улочки Печерска поглотили их.
Опустели холмы над Днепром.
Хацкель и сам не понимал, как в этой кутерьме он нашел своего приятеля. Они столкнулись неожиданно и, взявшись за руки, стали догонять убегающих. Никто не знал, откуда взялись силы, но, видно, надежда на спасение удесятеряла их. Каждому было ясно, что необходимо уйти подальше от места стычки.
Наконец оба приятеля остановились возле полуоткрытых ворот. В глубине дворика виднелся небольшой дом. Никаких признаков жизни. Должно быть, там никто не жил. Они зашли туда и скоро уснули мертвым сном на каком-то колючем матраце.
Проснувшись, Шмая долго не мог понять, почему у него перед глазами нет ржавых железных решеток, где он находится и как сюда попал. Он поискал глазами матроса, Юрка Стеценко, но увидел обросшее рыжей щетиной лицо спящего Хацкеля и стал тормошить балагулу:
– Вставай, соня, хватит спать!.. Видно, мы с тобой под счастливой звездой родились. Из такого пекла выбрались… Вот мы и прошли науку у батьки Петлюры. Теперь нам уже ничего не страшно…
– Погоди радоваться! Кто знает, что еще с нами будет, – проворчал балагула. – Слышишь, как бьет артиллерия?..
Глава двенадцатая
ИЗ ОГНЯ ДА В ПОЛЫМЯ
Говорят, когда беда тебя преследует по пятам, легче и быстрее заживают все твои раны. Будь это в другое, мирное время, нашего кровельщика после перенесенных им в тюрьме побоев и пыток положили бы в больницу, лечили, бинтовали, прикладывали бы к телу разные примочки и еще бог знает что врачи с ним делали бы. Но об этом теперь и думать не приходилось. Нужно было думать о том, чтобы тебя снова не схватили как подозрительного и не загнали бы в тюрьму. Нужно было найти в этом обезумевшем городе кусок хлеба, найти ночлег…
И видя, как Шмая поправляется и постепенно становится прежним шутником и балагуром, Хацкель с завистью говорил:
– Вот человек! На тебе, Шмая, все заживает как на собаке…
– А как же иначе? – отвечал ему наш разбойник. – Это уж закон для солдата: получил удар, встряхнись, брат, и валяй дальше! Да, помню, бывали на войне дела. После боя плюхнешься где попало в грязь, в снег и спишь так, как ни один царь на своих перинах не спал. И никакая хворь к тебе не пристает. А вот вернешься домой, попадешь под крылышко жены, она трясется над тобой, ухаживает, – смотришь, малейший ветерок на тебя подул, и ты уже простудился…
После трескучих морозов, которые всем осточертели, неожиданно наступила оттепель. Снег на тротуарах почернел, оттаяли деревья, еще накануне облепленные пушистым инеем, как дворовые собаки репьями…
Как-то Шмая и Хацкель очутились в центре города и, когда стемнело, забрели в тот самый полусгоревший дом, в котором ночевали в первый день своего приезда в Киев. Нашли и знакомую комнату на третьем этаже. Их ложе из книг, папок и бумаг было в полнейшем порядке. Можно было отдохнуть.
Хацкель быстро прикрыл досками окна, развел огонь в камине, опустился на горку книг и уставился на кровельщика.
– О чем ты сейчас думаешь, Шмая?..
– Я думаю о мудрых словах моего отца…
– А что он сказал?
– Мой отец сказал, что лошадь объезжает весь свет и возвращается домой той же лошадью…
– В чем же тут мудрость?
– А мудрость в том и состоит, что вот мы с тобой обошли весь город, попадали в разные переплеты и возвратились на прежнее место.
– Так, по-твоему, выходит, что мы никуда и не двигаемся? На месте стоим? Зачем же нам все это нужно? Давай поворачивать оглобли, домой пробираться…
– Ты опять за свое! – рассердился Шмая. – Будем ждать здесь Советскую власть… Слышишь, как она о себе дает знать? – кивнул он в ту сторону, откуда доносился грохот орудий.
– Что-то очень уж медленно твоя власть к тебе идет…
– Тебе легко говорить, сидя здесь, у камина… А там идут жестокие бои… Думаешь, Петлюре, буржуям очень хочется отдавать Украину? Это такой жирный пирог, который многим снится…
– Опять ты со своей философией! Давай лучше ляжем… Прошлой ночью нам не давали спать клопы, позапрошлой – стрельба на улице, три ночи назад не могли сомкнуть глаз потому, что целый день во рту ничего не имели… Попробуем хоть сегодня выспаться…
– Это можно, – важно проговорил Шмая, снимая шинель. – Вижу, ты правильно ведешь счет, когда мы ели, когда спали. Не был бы ты балагулой, вполне можно было бы назначить тебя писарем.
– Спасибо твоей бабушке, Шмая!.. Ты лучше немного подвинься, а то всю шинель заграбастал. Оставь мне одну полу…
– Привык ты роскошно спать, Хацкель, вот тебе и не хватает моей шинельки!.. – отозвался кровельщик. – А знаешь, во время войны захожу я как-то в одну хату переночевать, а там меня бабка старая встречает. Ну, известно, накормила борщом со сметаной, постелила мне на горячей печи. Сидит старушка, сложив руки на груди, смотрит на меня заплаканными глазами и спрашивает:
– Солдатик, а на чем ты там, в окопах, спишь?
– Как на чем? На шинели…
– А укрываешься чем?
– Шинелью…
– А под голову что подкладываешь?
– Шинель, бабушка…
– Боже милосердный! Тоже шинель! – всплеснула она руками. – А сколько же у тебя этих шинелей?..
– Одна!
Махнула старуха рукой и пошла на кухню соображать, как это с одной шинелью живет солдат на войне.
А тебе все мало…
Треск пулемета разбудил Шмаю. Он мгновенно вскочил со своего ложа и бросился к окну. С разных сторон слышалась ружейная стрельба, стрекотание пулеметов, какие-то крики.
Он подбежал к спящему Хацкелю и стал расталкивать его:
– Вставай, тревога! Кажется, начинается…
Балагула спросонья не понял, чего тот от него хочет, громко зевнул, выругался и повернулся на другой бок.
– Слышишь, ты, барин, вставай! Посмотри, что в городе творится!
– Вот горе на мою голову! Спи, черт бы тебя побрал! Тебе-то что до этого?
– Как это что? Вот ударит сюда снаряд, тогда поймешь что!
Балагула сердито заворчал, с трудом продрал глаза и посмотрел на взволнованного приятеля, все еще не понимая, чего тот к нему пристал.
– Надень сапоги, не то тебе босиком придется топать, – торопил Шмая.
– Ну и дела, чтоб оно провалилось!.. Ну и попутчик у меня, – одно мучение! Только сомкнешь глаза, а он тут как тут. Изверг, а не человек!
Однако, когда стрельба усилилась и уцелевшие стекла задребезжали, балагула проворно вскочил на ноги, натянул сапоги и, накинув свой полушубок, подошел к щелке в окне.
– Ты смотри, ведь и вправду!.. Сызнова, кажется, начинается война, – проговорил он, глядя в щелку. – А я думал, что ты решил меня так рано разбудить, потому что вспомнил какую-то новую историю, которую ты мне должен рассказать…
– Голова твоя садовая! Посмотри на улицу! Кажется, лучшей истории и не придумаешь. Видишь?..
– Вижу… – произнес упавшим голосом Хацкель. – Все-таки по-моему выходит! Надо было сидеть дома и не рыпаться. А то получается у нас вроде как из огня да в полымя.
– Чудак, ведь это наша власть идет! – перебил его Шмая. – Не видишь, что ли, как буржуи улепетывают, какая там паника? Эхма, житуха!..
А стрельба становилась все сильнее и сильнее. Над крышами домов поднимались облака дыма. Зарево пожаров повисло над городом.
– Бежим на улицу! – схватил Шмая приятеля за рукав. – Быстрее!
– Куда ты побежишь, когда там такой ералаш.
– Ничего, пошли!
– Что ж, пусть будет так.
Они спустились вниз. Прижимаясь к стенам домов, перебежали поближе к площади. У большого дома за перевернутой бричкой лежало несколько рабочих и стреляло по врагам, мчавшимся с обнаженными шашками. Вдоль тротуара, низко пригибаясь к земле и пряча головы от шальных пуль, бежали вооруженные рабочие с красными лентами на шапках и рукавах. С горы спускались бандиты, стреляя на ходу по перебегающим группкам рабочих.
– Зачем ты меня сюда потащил? – крикнул Хацкель, прижимаясь к стене. – Попали в самое пекло. Пропадем ни за понюшку табаку. И все из-за тебя!..
– Ты опять ничего не понимаешь, дурень!.. Рабочие подняли восстание… Очищают город от всякой нечисти. А оттуда, слышишь, идут красные… Нужно поискать Билецкого и Юрка. Они должны быть где-то здесь…
– Совсем с ума сошел! Кого ты найдешь в такой суматохе?
Стрельба на улице все усиливалась. К вокзалу с визгом и криком бежали дамы с узелками, господа с чемоданами. Маневрируя между конными разъездами и группками рабочих-боевиков, они перебегали от подворотни к подворотне.
Перестрелка на площади не прекращалась. Рабочие-стрелки, сидя за наскоро сооруженными баррикадами, били по засевшим в домах казакам.
Кто-то из смельчаков взобрался на крышу пятиэтажного дома и прикрепил на шпиле красный флаг.
Казаки ударили из пулемета, сбили смельчака, но флаг уже реял на ветру, оповещая всех, что идет последний и решительный бой с врагами Советской власти.
Шмая почувствовал, что на голову ему посыпалась штукатурка. Откуда-то стреляли по стене, у которой стоял он вместе с Хацкелем. Не успели они отскочить в сторону, как сверху на землю посыпались стекла.
Приятели перебежали на противоположный тротуар, спрятались в подворотне.
С горы спускалась группа рабочих. Двое тащили за собой пулемет. Вот они выдвинулись ближе к дому, где засели казаки. Высокий русоволосый парень в короткой потертой куртке установил пулемет на груде камней и начал стрелять по окнам.
Шмая выглядывал из подворотни, радуясь тому, как метко парень ведет огонь.
– Ты только посмотри, как он чешет, молодец! – с завистью крикнул Шмая и вдруг заметил, что пулемет затих. Русоволосый парень с красной лентой на шапке неподвижно лежал на снегу.
Пулеметчик был тяжело ранен, и товарищи бросились к нему, явно растерявшись. Они, вероятно, не видели, что с соседней улочки к ним подкрадывается кучка «сичевиков» с винтовками наперевес.
Наш разбойник, находившийся в нескольких шагах от молчавшего пулемета, увидел все это, начал кричать, желая предупредить ребят о грозящей им опасности. Кто-то услышал его, опустился рядом с пулеметом и попробовал было стрелять, но безуспешно, лента, видно, заела.
Шмая, пригибаясь, стремительно бросился к пулеметчику, опустился рядом с ним на колени.
– Что, заело у тебя? – крикнул он, задыхаясь от волнения. – Дай-ка я попробую, когда-то стрелял из максима…
Рабочие удивленно смотрели на незнакомого солдата в изорванной шинели. Не прошло и двух минут, как он уже сменил ленту и, повернув пулемет в сторону улочки, по которой продвигались казаки, стал сосредоточенно бить по ним короткими очередями.
Над его головой засвистели пули, но кровельщик, прижимаясь щекой к щиту, тщательно прицеливался.
Он почувствовал, что вражеская пуля сбила с его головы фуражку, вторая задела щеку, и по ней потекла горячая струйка. Кто-то бросился к нему, хотел было перевязать, но он замотал головой, чтобы не мешали. Нужно терпеть… Ведь бандиты уже бегут к нему, думая, что убили пулеметчика. И Шмая с еще большим ожесточением стал бить по противнику.
Вот свалился один, другой, остальные повернули назад. Кто-то с перепугу попытался перескочить через забор, но пуля угодила в него, и он повис на заборе, уронив на землю папаху.
– Дай-ка, братишка, перевяжу тебя, – нагнулся к Шмае молодой паренек.
– Ничего, до свадьбы заживет… На войне без крови не бывает, – улыбнулся тот и вытер рукавом кровь, размазав ее по всему лицу.
– А где тут лазарет? – закричал подбежавший к нему Хацкель. – Может, отвести тебя, а сестрички перевяжут…
– Некогда теперь по лазаретам бегать!.. Не мешай, опять лезут, гады!.. А ты чего без дела болтаешься? Бери винтовку – вон рядом валяется! – и ложись в цепь со всеми. Помочь ребятам надо, подставить плечо… Сам видишь, никто здесь сегодня без дела не стоит.
Только успел балагула поднять винтовку и зарядить ее, как послышалась команда:
– Огонь!
– Огонь!
– Казаки идут!
Трудно сказать, сколько времени прошло, пока стрельба на площади стихла. Но лишь тогда Шмая поднялся, расправил плечи, потер окоченевшие руки. По щеке текла кровь. Ребята-боевики подошли к нему, хотели было расспросить, кто он и откуда, поблагодарить за то, что выручил их в критическую минуту. В это время из ближайшего двора вышел коренастый пожилой рабочий в кожаной куртке, с наганом в руке и ярко-красной лентой на рукаве. Широкое открытое лицо его казалось суровым. Окинув быстрым взглядом рабочих-боевиков, он перевел взгляд на стоявшего у пулемета незнакомого человека в шинели.
– Кто ты такой, товарищ? Откуда? – быстро спросил он, глядя на пустынную площадь, по которой перебегали боевики.
– Человек, солдат… Бывший ефрейтор, – ответил Шмая, вытянувшись и откозыряв по всем правилам, как делал это на фронте, когда к нему обращалось начальство.
– А как ты сюда попал?
Кто-то из рабочих вмешался в разговор:
– Степу Васильева, нашего пулеметчика, ранило. А тут как раз и максим закапризничал… А казаки наступали на нас, были уже близко… Ну, спасибо этому человеку, прибежал и выручил из беды… Пулеметчиком был на войне… Видно, наш брат, пролетарий…
– Ну что ж, это хорошо! – проговорил пришедший. – Надо потрудиться для мировой революции!.. Спасибо, товарищ! – протянул он Шмае свою крепкую мозолистую руку.
– А как же! И мы за революцию, то есть за Советскую власть… – И, прислонившись к Хацкелю, Шмая снял с левой ноги сапог, достал помятую, промокшую потом и сыростью справку и протянул ее человеку в кожаной куртке. – Если можно, мы останемся с вами…
Пробежав глазами измятую бумажку, тот пытливо взглянул на Шмаю и его приятеля:
– Значит, на фронте воевали, умеете обращаться с оружием?..
– А как же! Немало пороху понюхали… Старая фронтовая выучка.
– Что ж, действуйте! В добрый час, – бросил на ходу пожилой человек, отозвал в сторону одного из боевиков, что-то сказал ему и направился к соседней группе стрелков. Вдруг он остановился:
– Товарищ Спивак!.. Вы ведь ранены… Сходите раньше к санитару, пусть сделает вам перевязку…
– Ничего… Теперь не время, как-нибудь в другой раз… Царапина!
– Чудной какой-то! – возмутился Хацкель. – Ничего себе царапина! Кровь так и хлещет… – И, достав свой мокрый платок, порвал его на три части, связал узлами и хотел было перевязать товарища, но тот отстранил его:
– Не надо…
– Почему же?
– И так заживет, убери платок. На бабу буду похож!
– Совсем рехнулся!.. – махнул Хацкель рукой и отошел в сторону, а Шмая опустился на корточки возле пулемета и стал приводить его в порядок.
Рядом стояли рабочие ребята, внимательно присматривались, как новичок с разбитой щекой хлопочет у пулемета.
Заложив в пулемет новую ленту, Шмая спросил:
– А кто он такой, тот, в кожаной куртке, с которым мы разговаривали?
– Командир нашего отряда Гнат Васильевич Рыбалко. Старый подпольщик, большевик…








