355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Готфрид Келлер » Новеллы » Текст книги (страница 7)
Новеллы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:06

Текст книги "Новеллы"


Автор книги: Готфрид Келлер


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)

Как-то раз ему в течение многих недель довелось быть единственным подмастерьем у хозяина; в этом безмятежном спокойствии он чувствовал себя так же хорошо, как рыба в воде. Особенно его тешило ночное раздолье в кровати, и он весьма разумно пользовался этим прекрасным временем, стараясь заранее вознаградить себя за неминуемые неудобства в будущем. Он словно утраивал свою особу, то и дело меняя положение и представляя себе, что в кровати лежат трое, причем двое из них учтиво предлагают третьему не стесняться и устраиваться поудобнее. Этим третьим был он сам, Иобст, и в ответ на их воображаемые уговоры он с наслаждением закутывался в одеяло, или широко раскидывал ноги, или ложился поперек кровати, а иной раз в простодушной радости кувыркался по ней. Но вот однажды, когда он еще засветло улегся в постель, неожиданно появился пришлый подмастерье, которого хозяйка направила в каморку. Только Иобст улегся врастяжку, положив ноги на перину, как вошел незнакомец, снял свою тяжелую котомку и тотчас начал раздеваться, так как изнемогал от усталости. Иобст с быстротою молнии перевернулся, вытянулся на своем привычном месте у стены и сказал себе: "Этот скоро удерет отсюда, потому что теперь лето и приятно постранствовать".

Утешив себя этой надеждой, он тихонько повздыхал и покорился своей участи, ожидая ночью пинков и обычного спора из-за одеяла. Каково же было его изумление, когда вновь прибывший, хоть он и был из Баварии, вежливо поздоровался, бесшумно улегся на другом краю постели и в течение всей ночи вел себя так же мирно и учтиво, как сам Иобст, ничем ему не досаждая. Это неслыханное происшествие так взволновало Иобста, что, в то время как баварец мирно спал, он всю ночь не сомкнул глаз. Утром он стал рассматривать своего удивительного сотоварища по кровати самым внимательным образом и убедился, что тот тоже не первой молодости; новый подмастерье, в свою очередь, вежливо осведомился у Иобста о здешних порядках и условиях жизни примерно так, как сделал бы это он сам. Как только Иобст это заметил, он замкнулся в себе и стал обходить молчанием самые простые вещи, словно какую-то великую тайну, но при этом все время старался разгадать тайну баварца; а что у того была такая своя тайна, это Иобст чуял безошибочно. Разве может такой рассудительный, кроткий и опытный человек не замышлять чего-то сокрытого от людей и очень выгодного для него самого?

Тут принялись они с величайшей осторожностью и добродушием, полусловами и обиняками, выпытывать друг у друга свои секреты. Но хотя ни тот, ни другой не давал на эти вопросы вразумительного и ясного ответа, все же по прошествии нескольких часов каждый из них знал, что другой ни более и ни менее, как его подлинный двойник. Так как баварец Фридолин несколько раз за день бегал в каморку и с чем-то возился, то Иобст, улучив свободную минуту, когда сотоварищ сидел за работой, тоже ускользнул и мигом осмотрел пожитки Фридолина. Но он не открыл почти ничего такого, чего не имелось бы у него самого, кроме разве деревянного игольника в форме рыбы, тогда как игольник Иобста, словно на смех, изображал грудного младенца; вместо истрепанного народного учебника французского языка, который Иобст изредка перелистывал, у баварца была хорошо переплетенная книжка под названием: "Холодный и горячий заторник, необходимое руководство при употреблении кубовой краски". На ней было написано карандашом: "Получено за те три крейцера, которые дал взаймы попрошайке". Отсюда Иобст заключил, что баварец – человек прижимистый. Он невольно взглянул на пол и скоро заметил, что одну из плит, судя по всему, недавно поднимали. И действительно, под ней оказались деньги, завернутые в половину старого носового платка, обмотанную нитками; клад был почти такой же увесистый, как и его собственный, с той разницей, что сбережения Иобста хранились в завязанном носке.

Весь трясясь, он опять вставил кирпичную плиту на место; дрожь проняла его от возбуждения и изумления перед чужим величием и от тревоги за свою собственную тайну. Стремглав сбежал он вниз в мастерскую и принялся за работу так ретиво, словно требовалось обеспечить гребенками весь свет; баварец же работал так, словно нужно было, кроме того, причесать еще и небеса.

Ближайшая неделя окончательно утвердила ту оценку, которую они дали друг другу, ибо если Иобст был прилежен и невзыскателен, то Фридолин был деятелен и воздержан и столь же горестно вздыхал о тяготах такой добродетельной жизни; стоило только Иобсту высказать веселость и глубокомыслие, как Фридолин проявлял шутливость и остроумие. Когда один из них был скромен, другой ударялся в смирение; один был хитер и насмешлив, другой лукав и слегка язвителен. Если Иобст делал мирно-простоватое лицо, когда что-нибудь вызывало в нем беспокойство, то Фридолин в таких случаях смахивал па осла.

Их вдохновляло не столько соперничество, сколько сознательное упражнение в мастерстве, причем ни один из них не стеснялся брать другого за образец и до мелочей подражать тем чертам его тонкого житейского обхождения, которых ему самому не хватало. Внешне они даже проявляли такое единодушие и взаимопонимание, что, казалось, трудились над общим делом, напоминая двух доблестных воинов, способных по-рыцарски общаться и ободрять друг друга, прежде чем вступить в открытый бой.

Но не прошло и недели, как появился еще один подмастерье – Дитрих, родом из Швабии, и оба соперника исполнились безмолвной радости: в новичке они видели некое забавное мерило, которому могли противопоставить свое собственное скромное величие. Они собирались поставить бедного маленького шваба, по всей вероятности – сущего бездельника, лицом к лицу со своими добродетелями, хорошенько его потрепать, подобно двум львам, забавляющимся с мартышкой. Но как описать их удивление, когда шваб повел себя точно так же, как они сами, и повторилось то постепенное узнавание, которое произошло между ними обоими, но теперь участников уже было трое. Поэтому Иобст и баварец не только попали в странное положение перед своим третьим товарищем, но и отношения их между собой в корне изменились.

Когда они положили шваба на середину кровати, тот сразу же выказал себя равным им по выдержке; он лежал прямо и спокойно, как спичка, так что между подмастерьями еще оставалось немного места, и одеяло покоилось на них, как лист бумаги на трех селедках.

Положение становилось серьезным. Все трое находились друг против друга в одинаковых условиях, как углы равнобедренного треугольника; дружеское общение между двумя из них стало невозможным; кончилось перемирие и веселое соперничество, каждый усердно старался кротостью и терпением выжить остальных как из кровати, так и из дома. Когда мастер заметил, что эти три чудака готовы сносить все, лишь бы сохранить место, он сбавил им плату и стал хуже кормить. А они работали еще прилежнее, так что хозяин, получив тем самым возможность пустить в оборот большие запасы дешевого товара и принимать все увеличивающиеся заказы, загребал теперь большие деньги руками безответных подмастерьев, представляющих для него настоящее золотое дно. Он распустил пояс пошире и стал играть видную роль в городке, а глупые подмастерья день и ночь выбивались из сил в темной мастерской, и каждый старался своим усердием выжить двух других. Шваб Дитрих был самый младший, но оказался из того же теста, что и оба его товарища; ему не хватало только сбережений, так как он еще слишком недавно начал свои странствования. Это обстоятельство могло бы внушить ему опасения, поскольку Иобст и Фридолин намного его опередили, если бы находчивый шваб не призвал на помощь некую волшебную силу, способную уравновесить их преимущества. Ему, как и его сотоварищам, были чужды всякие страсти, кроме всепоглощающего стремления устроиться именно в Зельдвиле и соблюдать свою выгоду; поэтому он замыслил влюбиться и посвататься к одной особе, которая имела приблизительно столько же денег, сколько хранили под плитами пола баварец и саксонец.

К числу лучших особенностей зельдвильцев относился обычай не жениться ради приданого на безобразных или непривлекательных женщинах; правда, не было у них к тому и особого искушения, так как в их городе не водилось богатых наследниц – ни красивых, ни некрасивых; но как-никак они имели смелость пренебрегать мелкими крохами и предпочитали вступать в связь с миловидными веселыми созданиями, прелестями которых они могли похваляться в течение нескольких лет. Поэтому высматривающий себе добычу шваб без особого труда проник в дом одной добродетельной девицы, жившей в том же переулке; предварительно он узнал из степенных бесед со старыми сплетницами, что у нее на семьсот гульденов процентных бумаг.

То была Цюз Бюнцлин, двадцативосьмилетняя девица, которая жила вместе с матерью-прачкой, но свободно располагала своей долей отцовского наследства. Бумаги лежали у нее в небольшом лакированном ларчике, в котором она также хранила проценты с них, свидетельство о крещении и о конфирмации, раскрашенное и позолоченное пасхальное яйцо и далее – полдюжины серебряных чайных ложек да "Отче наш", отпечатанное золотыми буквами на красной, прозрачной, как стекло, материи, которую она называла человеческой кожей. Еще там хранилась вишневая косточка, на которой были вырезаны страсти Христовы, выложенная красной тафтой коробочка из резной слоновой кости, где лежали зеркальце и серебряный наперсток, другая вишневая косточка, в которой позвякивали крохотные кегли, и орех, где под стеклышком красовалась миниатюрная богоматерь; серебряное сердечко, в котором находилась душистая губочка, и бомбоньерка из лимонной корки с нарисованной на крышке земляничкой, где на вате лежали золотая булавка в виде незабудки и медальон с памяткой из волос; кроме того, связка пожелтевших бумажек с рецептами и секретами, флакончик с гофманскими каплями и другой – с одеколоном, и баночка с мускусом, и еще баночка с кусочком куньего кала, и коробочка, сплетенная из душистой соломы, и другая – из стеклянных бус и гвоздичек; наконец, маленькая книжка с серебряным обрезом, переплетенная в рубчатую небесно-голубую бумагу и озаглавленная: "Золотые правила жизни для девицы-невесты, супруги и матери"; еще сонник и письмовник, пять или шесть любовных писем и ланцет для кровопускания: ибо некогда она состояла в нежных отношениях с подмастерьем цирюльника или лекарским помощником, которого наметила себе в мужья; и так как Цюз была особа ловкая и весьма сметливая, то она живо переняла у своего возлюбленного искусство пускать кровь, ставить пиявки и банки и многое еще в этом роде и даже научилась брить его самого. Но он оказался недостойным человеком, в союзе с которым все счастье ее жизни могло быть легко поставлено на карту, и Цюз с печальной, но мудрой решимостью порвала эти отношения. Обе стороны возвратили друг другу подарки, за исключением ланцета: девица удержала его как залог за один гульден и сорок восемь крейцеров, которые однажды дала жениху взаймы наличными деньгами. Недостойный, правда, утверждал, что он ей ничего не должен, так как она якобы дала ему эти деньги для покрытия расходов на вечеринке, причем съела вдвое больше, чем он. Так и остались у него гульден и сорок восемь крейцеров, а у нее – ланцет, которым она при случае пускала кровь всем знакомым женщинам и зарабатывала хорошие деньги. Но, прибегая к этому инструменту, она всякий раз с болью в сердце вспоминала о низменном образе мыслей того, кто когда-то был ей так близок и мог сделаться ее супругом.

Итак, все эти сокровища хранились в запертом на ключ лакированном ларчике, спрятанном, в свою очередь, в старом ореховом шкафу, ключи от которого Цюз Бюнцлин постоянно носила в кармане.

У этой особы были жидкие рыжеватые волосы и водянисто-голубые глаза, не лишенные блеска и умевшие иногда смотреть мягко и мудро. У нее было множество платьев, но она носила лишь немногие из них, и притом самые старые; однако девица Цюз всегда была аккуратно и чисто одета, и так же чисто и прибрано было у нее в комнате. Трудолюбивая от природы, она помогала матери в ее работе, гладила тонкое белье и стирала жительницам Зельдвилы их чепцы и нарукавники, чем зарабатывала немало пфеннигов. Быть может, это занятие было причиной тому, что еженедельно, в дни стирки, девицей овладевало сосредоточенное настроение, свойственное всем женщинам при этой работе, и оно раз и навсегда стало обычным для нее по этим дням. Только когда начиналось глажение, на смену серьезности приходило веселое оживление, всегда, впрочем, приправленное долей благоразумия. О положительном характере девицы Цюз свидетельствовало и главное украшение ее жилища – гирлянда из квадратных, равной величины, кусков мыла, разложенных для просушки на карнизе деревянной обшивки стен. Цюз всегда собственноручно размеряла бруски свежего мыла циркулем на равные доли, а затем нарезала их при помощи медной проволоки. К обоим концам проволоки приделаны были две поперечные палочки, чтобы удобнее было держать и разрезать мягкий брус. А превосходный циркуль для отмеривания изготовил и подарил ей подмастерье слесаря, с которым она когда-то была, можно сказать, почти что помолвлена. Им же была подарена и блестящая маленькая ступка для пряностей, украшавшая карниз ее шкафа между синим чайником и расписной вазой для цветов. Уже с давних пор ей очень хотелось иметь такую хорошенькую штучку, и внимательный подмастерье оказался желанным гостем, когда явился к ней на именины со ступкой, да еще принес кое-что для толчения: коробку с корицей, сахаром, гвоздикой и перцем. Прежде чем войти в комнату, он повесил ступку за ушко себе на мизинец и, ударяя в нее пестиком, как в колокол, устроил приятный перезвон, так что утро это вышло очень веселым. Но вскоре после этого лживый вертопрах исчез из города, и больше о нем никогда и слуха не было, а вдобавок его хозяин потребовал ступку обратно, потому что беглец взял ее из его лавки, ничего не заплатив, Но Цюз Бюнцлин не уступила дорогого ей знака внимания: с мужеством и горячностью она затеяла из-за него тяжбу и сама защищала в суде свое дело, ссылаясь на неоплаченный счет за стирку манишек сбежавшего подмастерья.

Дни, когда ей пришлось судиться из-за ступки, были для Цюз самыми значительными и горестными в ее жизни, так как по своей глубокой рассудительности она все на свете, в особенности же свое выступление перед судом по столь щекотливому вопросу, воспринимала гораздо острее, чем другие, более легкомысленные натуры. Все же она одержала победу и сохранила ступку.

Если же изящная мыльная галерея была показательна для приверженности Цюз к труду и строгому порядку, то о просвещенности ее ума свидетельствовала стопка аккуратно сложенных на подоконнике книг самого разнообразного содержания, которые она прилежно читала по воскресным дням. Уже много лет она берегла свои школьные учебники и ни одного не потеряла, так же как она хранила в памяти всю свою скромную школьную ученость, помнила, наизусть катехизис, грамматику, арифметику и географию, священную историю и светские хрестоматии; кроме того, у нее было несколько прекрасных повестей Кристофа Шмидта и его маленькие рассказы с рифмованными наставлениями в конце и с полдюжины разных "Ларцов сокровищ" и "Садов Роз", которыми она пользовалась для гадания. Еще у нее имелось собрание календарей, изобиловавших мудрыми поучениями, проверенными на опыте, несколько томиков любопытных предсказаний, руководство к гаданию на картах, назидательная "Книга на все дни в году для мыслящих девиц" и старый экземпляр "Разбойников" Шиллера, который Цюз часто перечитывала, предполагая всякий раз, что уже все забыла; и хотя она всякий раз вновь испытывала умиление, однако высказывалась об этой драме очень рассудительно и трезво. Все, о чем говорилось в этих книгах, она помнила назубок и умела прекрасно рассуждать о них и еще о многом другом. Когда она бывала довольна и не слишком занята, из уст ее безостановочно лились речи; обо всем на свете она имела свое мнение и всему указывала место; старые и молодые, знатные господа и простолюдины, ученые и невежды должны были поучаться у нее и подчиняться суждениям, которые она изрекала, минутку-другую с улыбающимся или глубокомысленным видом прислушавшись к разговору. Иногда она говорила так много и так витиевато, словно ученый слепец, который не видит ничего вокруг и которому доступно одно лишь наслаждение – слушать самого себя. От пребывания в городской школе и обучения перед конфирмацией она сохранила привычку писать сочинения на всевозможные темы, религиозные поучения и назидательные памятки, составленные по определенным правилам. В тихие воскресные дни она сочиняла удивительнейшие произведения: услыхав или прочитав какое-нибудь благозвучное заглавие, она присовокупляла к нему целые листы самых диковинных и нелепых фраз, нанизывая их в той последовательности, в какой они рождались в ее странном уме. Так, например, она писала о пользе длительных болезней, о смерти, о спасительности самоотречения, о величии видимого мира и о таинственности невидимого, о сельской жизни и ее радостях, о природе, о снах, о любви, об искупительном подвиге Христа, настрочила три рассуждения о справедливости к самому себе, письменно изложила свои мысли о бессмертии. Она вслух читала эти труды своим друзьям и поклонникам и дарила тем, к кому особенно благоволила, одно или два таких сочинения, с условием, что лицо, получившее этот дар, будет хранить его в Библии, если таковая у него имеется.

Этой возвышенной стороной своей натуры она глубоко пленила юного подмастерья переплетчика, который читал все книги, какие переплетал, был трудолюбив, чувствителен и простодушен. Когда он приносил в стирку к матери Цюз узелок белья, ему казалось, что он на небе, так нравилось ему слушать эти прекрасные речи, которые сам он часто слагал в мечтах, не решаясь, однако, произнести их вслух. Застенчиво и почтительно приблизился он к этой, временами суровой, временами словоохотливой девице. Она милостиво приняла его в круг своих друзей и целый год держала под властью своих чар, но притом столь же мягко, как и бесповоротно лишила юношу всякой надежды на взаимность, ибо он был на девять лет моложе ее, беден как церковная крыса и не искушен в приобретении достатка, который в Зельдвиле и без того не мог быть очень значительным для переплетчика, поскольку тамошние обыватели ничего не читали и редко отдавали книги в переплет. Поэтому она ни на минуту не обманывала себя насчет того, что брак с ним для нее невозможен, и старалась только всячески развить его дух по образцу собственной склонности к самопожертвованию и затуманить его мысли потоками трескучих фраз, Он благоговейно слушал ее и осмеливался иногда сам произнести какое-нибудь прекрасное изречение, но едва успевал он это сделать, как она тотчас же приводила другое, еще более мудрое. Это была самая одухотворенная и благородная пора ее жизни, не омраченная никакими низменными соображениями. За это время юноша заново переплел все ее книги и сверх того, проработав много ночей и много праздничных дней, воздвиг для нее искусный и драгоценный памятник своего почитания.

То был большой китайский храм из картона с бесчисленными отделениями и потайными ящичками, разнимавшийся на множество составных частей. Он был оклеен тончайшей цветной и тисненой бумагой и всюду украшен золотым бордюром. Зеркальные стены перемежались с колоннами, и стоило только приподнять одну часть или наудачу открыть любое отделение, как глазу вновь и вновь открывались зеркала и скрытые за ними картинки, букеты цветов и влюбленные парочки. На изогнутых кончиках крыш висели крохотные колокольчики. Был даже предусмотрен притвор для дамских часов с хорошенькими крючочками на колоннах, чтобы туда повесить золотую цепочку, которая бы обвивалась вокруг всего здания. Но по сию пору еще не появилось ни часовщика, ни ювелира, готовых возложить на сей алтарь часы и цепочку. На этот замечательный храм было затрачено бесконечно много труда и искусства, и геометрический план его потребовал не меньшей усидчивости, чем чистое, точное выполнение.

Когда памятник прекрасно прожитого года был готов, Цюз Бюнцлин, призвав все свое самообладание, уговорила славного переплетчика расстаться с ней и направить свои стопы дальше, потому что перед ним, убеждала она, открывается весь мир, и после того как в ее обществе, в ее школе его сердце столь облагородилось, ему должно улыбнуться величайшее счастье. Она же никогда его не забудет и предастся уединению. Получив, таким образом, отставку, он ушел из городка, проливая искренние слезы. А произведение его красовалось с той поры на дедовском комоде Цюз, укрытое от пыли и недостойных взоров газовым шарфом цвета морской воды. Она так свято чтила его, что никогда не пользовалась им, ничего не клала в ящички, поэтому оно имело новехонький вид; его творца она называла в своих воспоминаниях Эммануилом, хотя имя ему было Фейт, и говорила всем, что только Эммануил понимал ее и разгадал ее сущность. Однако ему самому она редко в том признавалась, обращалась с ним строго и для вящего поощрения часто заявляла ему, что он менее всех ее понимает, хотя и воображает противное. Зато и он сыграл с ней штуку, положив в двойное дно основания сооруженного им храма прекраснейшее, орошенное слезами письмо, в котором он выражал свою глубокую печаль, любовь, почтение и вечную верность в таких чистосердечных и восторженных словах, какие находит только истинное чувство, терзающееся безысходным смятением. Таких прекрасных мыслей он никогда не высказывал ей потому, что она никогда не давала ему свободно излить свою душу. А Цюз и не подозревала о спрятанном в храме сокровище; вот как случилось, что судьба оказалась справедливой, и лицемерная прелестница никогда не увидела того, что была недостойна видеть. И еще это было знаком того, что именно она-то и не поняла неразумного, но глубоко искреннего и чистосердечного переплетчика.

Уже давно девица Цюз одобряла образ жизни трех гребенщиков и, внимательно присматриваясь к их поведению, называла всех троих праведными и разумными людьми. Поэтому, когда шваб Дитрих стал подолгу засиживаться у нее, принося или забирая свои рубашки, и начал слегка ухаживать за ней, она отнеслась к нему дружелюбно и удерживала его у себя часами, ведя с ним напыщенные разговоры, на которые восхищенный Дитрих отвечал ей грубейшей лестью. Она же находила такие тяжеловесные похвалы чрезвычайно приятными, и чем больше в них было перца, тем больше они ей приходились по вкусу; когда восхваляли ее мудрость, она выслушивала эти славословия молча, чтобы дать собеседнику излить свое сердце, после чего с еще большей елейностью подхватывала нить разговора, искусно дополняя своими замечаниями лестный о себе отзыв.

Недолго походил к ней Дитрих, как она уже показала ему свои процентные бумаги, чем немало его порадовала; а по отношению к товарищам он стал держать себя так скрытно, словно изобрел perpetuum mobile 1.

1 Вечный двигатель (лат.).

Однако Иобст и Фридолин скоро выследили его и были изумлены его проницательностью и ловкостью. В частности, Иобст был задет за живое: сколько лет он бывал в этом доме и ни разу не подумал поближе присмотреться там к чему-нибудь, кроме своего белья; вернее, в нем порою даже шевелилась ненависть к этим людям, единственным, которым он принужден был еженедельно чистоганом отсчитывать пфенниги. О брачных узах он никогда не помышлял, потому что женщина представлялась ему существом, которое стало бы требовать от него чего-то, что он ей не должен; ждать от нее пользы для себя тоже никогда не приходило ему в голову, потому что он надеялся только на самого себя и его убогие мыслишки никогда не выходили за пределы ближайшего, тесного круга его тайны. Теперь же надо было во что бы то ни стало опередить маленького шваба, так как, получи он вместе с рукою девицы Цюз семьсот гульденов, он мог бы с этими деньгами натворить пакостных дел. Да и сами семьсот гульденов внезапно приобрели в глазах как саксонца, так и баварца необычайный блеск и сияние. Так Дитрих, находчивый Дитрих, едва успел открыть новую страну, как она тотчас стала общим достоянием, и, таким образом, его постигла горькая участь всех тех, кто открывал неведомые земли. Оба подмастерья немедленно пошли по его стопам и предстали перед Цюз Бюнцлин, которая увидела себя окруженной целой свитой рассудительных и почтенных гребенщиков. Это ей чрезвычайно понравилось. Никогда еще не было у нее нескольких поклонников одновременно, поэтому она нашла новое упражнение для своего высокого ума в том, чтобы с величайшим искусством и беспристрастием наладить отношения со всеми тремя, решив крепко держать их в узде и поощрять прекрасными речами о самопожертвовании и бескорыстии до тех пор, пока само небо не укажет ей, кого избрать. И так как каждый из них поверил ей с глазу на глаз свою тайну и свой план, то она тотчас же решила осчастливить того, кто достигнет цели и станет хозяином мастерской. Шваб мог совершить это лишь с ее помощью, почему она и исключила его из числа соперников, решив ни в коем случае замуж за него не выходить. Но так как он был самый молодой, самый умный и самый обходительный из подмастерьев, то она молчаливыми знаками подавала ему больше, чем кому-либо, некоторую надежду, еще сильнее воспламеняя остальных своим обращением с ним, так что злосчастный Колумб, открывший прекрасную страну, был полностью одурачен в этой игре. Все трое состязались между собою в преданности, скромности и благоразумии, а также в приятном искусстве подчиняться требованиям суровой девицы и бескорыстно ею восхищаться. Когда вся эта компания собиралась вместе, она походила на какое-то странное духовное общество, в котором велись самые необычайные речи. Однако, несмотря на все благоговение и смирение, поминутно случалось, что тот или другой из них, внезапно прерывая восхваление их общей владычице, пытался хвалить и выставлять в выгодном свете себя самого, за что был кротко наставляем и, пристыженный, должен был выслушивать, как Цюз противопоставляла его достоинствам добродетели его соперников, которые и он сам спешил после этого признать и подтвердить.

Тяжелая жизнь настала теперь для бедных гребенщиков; как ни холодны были их сердца, все же теперь, когда в игру вошла женщина, их обуяли ранее неизвестные им волнения ревности, забот, страха и надежды. Они изнуряли себя работой и скаредностью и худели на глазах, стали мрачны и унылы. На людях, и в особенности у Цюз, они мирно упражнялись в красноречии, но за работой или у себя в каморке они едва обменивались немногими словами и со вздохом ложились в общую кровать, по-прежнему миролюбиво, тихо и прямо, как три карандаша. Одно и то же сновидение витало каждую ночь над всеми тремя, покуда однажды оно не предстало Иобсту так живо, что тот отпрянул от стены и толкнул Дитриха, Дитрих подался назад и толкнул Фридолина. Тут в полусонных подмастерьях вспыхнула дикая злоба, и в постели завязалась ужаснейшая борьба; минуты при подряд они тузили друг друга ногами, брыкались и пинались так жестоко, что все шесть ног переплелись и весь клубок с отчаянными воплями скатился с кровати. Опомнясь, они решили, что либо черт приходил по их душу, либо в каморку ворвались разбойники. Они с криком вскочили, Иобст встал на свою заветную плиту, Фридолин поспешно ступил на свою, а Дитрих на ту, под которой уже начали скапливаться его скромные сбережения. Стоя так, треугольником, они трясли и махали руками в воздухе и кричали: "Караул! режут! убирайся! убирайся!" – до тех пор, пока в комнату не ворвался перепуганный хозяин и не успокоил обезумевших подмастерьев. Дрожа от страха, стыда и злобы, залезли они наконец опять в постель и молча пролежали рядом до утра.

Это ночное наваждение было только прелюдией к ожидавшей их еще более ужасной встряске: за завтраком хозяин сообщил им, что он больше не может держать трех работников и поэтому двое из них должны отправиться в странствие. Дело в том, что они переусердствовали и заготовили столько товара, что большая часть его залежалась, а хозяин, в свою очередь, на крупные доходы от мастерской, достигшей высокого процветания, повел такую веселую жизнь, что вскоре его долги вдвое превысили доходы. Поэтому подмастерья, при всем их трудолюбии и невзыскательности, внезапно стали для него лишней обузой. Он сказал им в утешение, что все трое ему одинаково милы и дороги и он предоставляет им самим сговориться между собою, кто останется и кто должен уйти. Но они ничего не могли решить, а стояли мертвенно-бледные и растерянно улыбались друг другу; потом они впали в ужасное возбуждение ведь пробил роковой час: сообщение хозяина было верным признаком того, что он уже недолго будет канителиться с мастерской и вскоре пустит ее в продажу. Итак, цель, к которой все трое стремились, теперь была совсем близка, сияла им ярким светом, как горний Иерусалим, – и что же? У самого входа двое из них должны будут повернуть вспять!

Не считаясь более ни с чем, все трое заявили о своем желании остаться даже в том случае, если придется работать даром. Но хозяину и это не подходило; он упрямо повторял, что двое из трех, во всяком случае, должны уйти; тогда они, ломая руки, пали перед ним на колени, и каждый молил оставить его хоть на два месяца, хоть на четыре недели. Но хозяин хорошо понимал, на что они рассчитывают, это сердило его, и он решил посмеяться над ними, неожиданно предложив им следующий забавный выход из положения.

– Если вы сами никак не можете договориться, кому из вас получить расчет, – сказал он, – то я укажу вам, как разрешить этот вопрос, и как я решил, так оно и будет! Завтра воскресенье, я с вами рассчитаюсь, вы уложите свои котомки, возьмете свои палки, втроем дружно выйдете за городские ворота и пройдете добрых полчаса в любую сторону. Затем вы отдохнете, выпьете, если захотите, по кружке пива и после этого отправитесь обратно в город; кто первым явится просить меня снова взять его на работу, того я и оставлю; остальные же должны будут беспрекословно уйти куда им заблагорассудится.

Они еще раз пали перед ним на колени, умоляя отказаться от этого жестокого намерения, но напрасно – он был непреклонен. Внезапно шваб вскочил и помчался, как сумасшедший, из дому, прямо к Цюз Бюнцлин. Как только Это заметили Иобст и баварец, они прервали свои мольбы и примчались вслед за ним, и причитания тотчас возобновились в жилище перепутанной девицы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю