Текст книги "Новеллы"
Автор книги: Готфрид Келлер
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
На деле оказалось, что трактир, расположенный в каком-то маленьком закоулке, был жалким кабачком, разорившим уже старого арендатора, и зельдвильцы сдали его Манцу, которому еще причиталось с кого-то несколько сот талеров. Они, сверх того, продали ему пару бочонков разбавленного вина и всю утварь кабачка – дюжину простых белых графинов, дюжину стаканов и несколько еловых столов и стульев, выкрашенных когда-то в ярко-красную краску, а теперь во многих местах облупившихся. Перед окном на крюке гремел железный круг, а внутри круга сделанная из жести рука наливала красное вино из бочонка в стакан; над входной дверью, кроме того, висел высохший куст остролистника; все это Манц получил заодно с арендой. Он не был настроен так радужно, как его жена; погоняя тощих кляч, которых ему одолжил новый владелец его двора, он был полон дурных предчувствий и затаенной злобы. Последний еще остававшийся у него захудалый батрак несколько недель тому назад ушел от него. Съезжая таким образом со двора, он увидел Марти, который с насмешливым и злорадным видом топтался неподалеку от дороги. Манц стал осыпать его ругательствами, считая его единственным виновником своего несчастья, Сали же, как только воз тронулся, прибавил шагу, опередил лошадей и отправился в город один, окольной дорогой.
– Вот и приехали! – сказал Манц, когда воз остановился у дверей кабачка. Жена испуганно вскрикнула: уж больно убогим оказался этот кабачок! Люди поспешно бросились к окнам и на улицу, чтобы поглазеть на нового трактирщика-деревенщину, и с высоты своего превосходства, которое давало им звание зельдвильцев, строили насмешливо-жалостливые физиономии. Сердито, с мокрыми от слез глазами, сползла Манциха с воза и побежала в дом, приняв гордое решение, хоть язык у нее и чесался, сегодня больше не показываться на улице: она стыдилась своей жалкой утвари, снятых с воза полуразвалившихся кроватей. Было стыдно и Сали, но ему пришлось помогать отцу, и они представляли собой странное зрелище в этом переулке, куда скоро высыпали дети разорившегося предшественника Манца, потешаясь над нищим мужичьем. Еще более неприглядно было в доме, напоминавшем настоящий разбойничий вертел. От плохо побеленных стен отдавало сыростью; кроме темной, унылой комнаты для посетителей с некогда ярко-красными столами, в доме были еще только две плохонькие каморки, а прежний трактирщик оставил во всех углах отчаянную грязь и кучи мусора.
Так началась их жизнь, и так она продолжалась. В первые недели, в особенности по вечерам, еще набиралась, бывало, кучка посетителей за одним столом – поглазеть на трактирщика из мужиков, в надежде позабавиться на его счет. В самом трактире было мало занятного: Манц был неуклюж, неповоротлив, угрюм и уныл, он не знал, да и не хотел знать, как держать себя. Медленно и неловко наполнял он кружки, мрачно ставил их перед гостями, пытался выжать из себя хоть слово, но ничего у него не выходило. С тем большим усердием старалась завязать разговор его жена, и действительно ей удалось сначала на несколько дней удержать посетителей, но совсем по другой причине, не той, что она думала. Дородная женщина сочинила домашний наряд, в котором считала себя неотразимой. Она надевала деревенскую юбку из некрашеного полотна, старый зеленый шелковый лиф, ситцевый фартук и дешевенькую белую косынку. Свои поредевшие волосы она потешно закручивала на висках "улитками", а в косичку, заложенную на затылке, втыкала высокий гребень. Так она вертелась и юлила вокруг гостей, стараясь быть грациозной, забавно поджимала губы, силясь придать им сладкое выражение, вприпрыжку подбегала к столам и, подавая стакан или тарелку с соленым сыром, улыбалась и несла всякую чепуху.
– Вот как! Так, так! Великолепно, прекрасно, господа, – приговаривала она, но хотя язычок у нее был и бойкий, ей не удавалось теперь выжать из себя даже крупицу остроумия, так как она была здесь чужой и не знала местных людей. Зельдвильские подонки, околачивавшиеся в трактире, прикрывали рот рукой, задыхаясь от смеха, толкали под столом друг друга ногой и восклицали:
– Тьфу, пропасть! Ну и штучка!
– Прелесть! – говорил другой. – Разрази меня гром! На такую стоит прийти полюбоваться. Давненько мы такой не видывали!
Ее муж, мрачно наблюдавший за ней, замечал это, толкал ее в бок и шептал:
– Что ты делаешь, старая корова?
– Не мешай мне, – с сердцем отвечала она. – Не видишь, остолоп, как я стараюсь и как умею обходиться с людьми? Но это все голытьба, твоего поля ягода, дай срок, скоро сюда повалят гости познатнее.
Вся эта сцена освещалась одной-двумя тонкими сальными свечками; Сали, их сын, уходил в темную кухню, садился на лежанку и плакал, страдая за мать и отца.
Гости, однако, скоро пресытились зрелищем, которое являла собой милейшая фрау Манц, и стали опять собираться там, где им было приятнее и где они могли посмеяться над странным трактиром; лишь изредка заходил сюда одинокий посетитель, выпивал стаканчик и, зевая, оглядывал стены, или невзначай вваливалась целая банда, минутной суетой и шумом вызывая у бедных людей обманчивые надежды. Жутко было им в этом каменном закутке, куда едва заглядывало солнце, и Манцу, который раньше целыми днями околачивался в городе, теперь рта жизнь в четырех стенах казалась невыносимой. Вспоминая просторы полей, он то впивался мрачно-задумчивым взором в потолок или в пол, то выбегал через узкие двери дома на улицу, то опять возвращался, так как соседи пялили глаза на "злого трактирщика", как они уже успели прозвать его.
Немного прошло времени, и Манцы окончательно обнищали. У них не осталось ничего: чтобы поесть, им приходилось ждать, пока кто-нибудь заглянет к ним и заплатит несколько мелких монет за стакан еще остававшегося в запасе вина; если же гость требовал колбасы или чего-нибудь еще, это вызывало целый переполох и им стоило величайшего труда раздобыть необходимое. Скоро уже у них и вина оставалось только в большом графине, который они держали припрятанным и тайком наполняли в чужом кабаке; и вот, без хлеба и без вина, они разыгрывали любезных хозяев, а у самих нечего было есть. Они даже радовались, когда никто не заходил к ним, и прозябали в своем кабачке: не жили и не умирали.
Когда женщина поняла наконец всю безвыходность их положения, она сняла с себя зеленый лиф и снова преобразилась; как прежде она давала волю своим слабостям, так теперь она обнаружила и сумела развить в себе некоторые женские добродетели, ибо в доме поселилась нужда. Она проявляла терпение и старалась поддерживать своего старика и давать сыну добрые советы; во многих случаях она жертвовала собой и по-своему стремилась оказать на семью благотворное влияние; и хотя это влияние было неглубоко и мало улучшало их положение, все же это было лучше, чем ничего или что-либо другое, и по крайней мере помогало им влачить существование, которое в противном случае оборвалось бы гораздо раньше. Она научилась, в меру своего разумения, давать совет в трудных обстоятельствах, и если этот совет оказывался негодным и ни к чему хорошему не приводил, она безропотно переносила гнев мужа и сына; короче говоря, теперь, на старости лет, она стала делать все то, что принесло бы лучшие плоды в прежние годы.
Чтобы раздобыть себе пропитание и вместе с тем как-нибудь скоротать время, отец и сын занялись рыболовством, то есть завели удочки, которые никому не возбранялось закидывать в реку. Это и составляло одно из главных занятий разорившихся зельдвильцев. В благоприятную погоду, когда рыба хорошо клюет, можно было видеть, как зельдвильцы десятками тянулись за город с удочками и ведрами в руках, так что гулявшие на берегу реки на каждом шагу натыкались на удильщика; один, в длинном коричневом сюртуке, сидел на корточках, опустив в воду босые ноги; другой, в синем хвостатом фраке, в надвинутой набекрень измятой фетровой шляпе, стоял на корневище старой ивы; еще подальше расположился рыболов, одетый, за неимением другого наряда, в рваный, затканный большими цветами шлафрок, держа длинную трубку в одной руке и удилище в другой; а за изгибом реки можно было видеть старого, лысого толстяка, который стоял нагишом на камне и удил, и ноги его, несмотря на близость воды, были так черны, как будто он не снимал сапог. У каждого при себе имелся горшочек или коробочка, где копошились заранее заготовленные дождевые черви. Когда небо заволакивалось тучами, а душная, хмурая погода предвещала дождь, все эти рыболовы высыпали на берег и неподвижно, точно изображения святых и пророков в картинной галерее, выстраивались вдоль течения реки. Крестьяне равнодушно проезжали мимо них в своих телегах, на волах, лодочники даже не удостаивали их взглядом, а рыболовы тихонько брюзжали, так как лодки были для них помехой.
Если бы кто-нибудь предсказал Манцу двенадцать лет тому назад, когда он на прекрасной запряжке пахал землю на прибрежном холме, что в один прекрасный день и он попадет в компанию этих странных святых и станет, подобно им, удить рыбу, он здорово бы рассердился. И вот теперь он крался за их спиной, спеша вверх по течению, словно упрямая тень подземного мира, ищущая на мрачной реке удобного и уединенного местечка для отбывания наложенной на нее вечной кары. Вместе с тем ни у него, ни у сына из хватало терпения выстаивать часами с удочкой в руке, и они вспомнили, что в деревне крестьяне ловили рыбу иными способами, хватая ее в ручьях, когда она играет, прямо руками; поэтому они стали брать с собой удочки только для виду, а сами отправлялись на берега ручьев, в которых, как им было известно, водились дорогие и вкусные форели.
Тем временем оставшемуся в деревне Марти жилось все хуже и хуже, да и скучно ему было до крайности, и, вместо того чтобы работать на своем запущенном поле, он тоже пристрастился к рыбной ловле и целыми днями плескался в воде. Френхен не смела оставаться дома, ей полагалось, бросая самую неотложную работу, носить за отцом ведра и удочки в дождливую и солнечную погоду по мокрым лугам, через ручьи и лужи. Дома же, кроме нее, никого не было, да и не нуждалась она в батраке: ведь Марти уже потерял большую часть земли, а несколько оставшихся полос он обрабатывал кое-как с помощью дочери или вовсе не обрабатывал.
Случилось так, что однажды вечером, когда он шел вдоль довольно глубокого бурливого ручья, в котором форели прыгали особенно резво, потому что небо было затянуто грозовыми тучами, он неожиданно наткнулся на своего врага Манца, шедшего противоположным берегом. Как только Марти узнал его, ненависть и злоба вспыхнули в нем со страшной силой; уже много лет они не видели друг друга так близко, разве только в судах, где запрещалось браниться.
Марти в ярости воскликнул:
– Собака, что ты делаешь здесь? Голь зельдвильская! Сидел бы в своей трущобе.
– Скоро и ты пожалуешь к нам, мошенник! – воскликнул Манц. – Вот и ты уже стал рыбу ловить, видно торопиться-то некуда!
– Молчи, висельник! – закричал Марти громко, потому что волны ручья шумели тут особенно сильно. – Это ты меня погубил!
И так как теперь от подымавшейся бури шумели и прибрежные ивы, Манцу пришлось кричать еще громче:
– Уж и рад бы я был твоей погибели, дуралей!
– Собака! – орал Марти с одного берега.
– И глуп же ты, баранья башка! – отвечал Манц с другого.
Марти метался, как тигр, по берегу, силясь перебраться через ручей. Ой кипел злобой при мысли, что Манц в своем трактире по крайней мере ест и пьет досыта и даже ведет веселую жизнь, сам же он ни за что ни про что пропадает в своем разоренном хозяйстве. А в это время Манц, тоже достаточно взбешенный, шел по другому берегу, а за ним следовал его сын; не слушая этой злобной перебранки, он с любопытством и удивлением глядел на Френхен, которая шла за отцом, от стыда опустив глаза в землю, так что темные вьющиеся волосы падали ей на лицо. В одной руке она держала деревянное ведерко для рыбы, в другой – башмаки и чулки, а юбку она подоткнула, чтобы не замочить ее. Заметив Сали на другой стороне, Френхен стыдливо опустила подол, страдая втройне: она несла рыболовные принадлежности, придерживала юбку и терзалась от стыда за бранившихся стариков. Если бы она подняла глаза и взглянула на Сали, то увидела бы, что от его щеголеватого и гордого вида не осталось следа и что сам он крайне удручен всем, что произошло. В это время пристыженная и растерянная Френхен потупила глаза, а Сали видел только стройную, прелестную, несмотря на горе и убогость одежды, девушку, смущенно и смиренно шедшую за отцом, и оба они не заметили, как старики вдруг притихли, а потом с еще большей яростью ринулись к переброшенному через ручей мостику, который они увидели невдалеке. Блеснула молния, причудливо осветила мрачные, унылые берега реки; когда в черно-серых тучах глухо и гневно заворчал гром и на землю упали тяжелые капли дождя, озверевшие крестьяне одновременно бросились к узенькому, зашатавшемуся под тяжестью их шагов мостику и сцепились друг с другом; бледные, дрожа от горя и злобы, они стали бить друг друга по лицу.
Горько и тяжело смотреть на степенных людей, когда им случится – из заносчивости, сгоряча или для самозащиты – ввязаться в драку со случайными встречными; но это безобидная игра по сравнению со страшным зрелищем, которое представляют два старых человека, в прошлом дружных меж собой, когда, движимые глубочайшей враждой и всем ходом своей жизни, они схватываются врукопашную и осыпают одна другого ударами. Так было с этими двумя седыми стариками; в последний раз, мальчишками, они тузили друг друга, быть может, пятьдесят лет тому назад и затем все эти пятьдесят лет и пальцем не тронули один другого, разве только в хорошие времена, здороваясь, обменивались рукопожатием, да и то, при сдержанности и сухости их характеров, не часто. Несколько раз ударив друг друга, они остановились и молча, дрожа от возбуждения, стали бороться, только время от времени испуская стон или скрежеща зубами, и каждый через шаткие перила силился сбросить другого в воду. Но вот и дети добежали до мостика и увидели эту ужасную сцену. Сали одним прыжком подскочил к борющимся, чтобы поддержать отца и помочь ему расправиться с ненавистным врагом, который, впрочем, казался более слабым и уже был близок к поражению. Но и Френхен, бросив свою ношу, с громким криком устремилась к ним и обхватила отца, чтобы защитить его, хотя этим только помешала ему и связала его движения. Слезы струей текли из ее глаз, и она умоляюще глядела на Сали, который как раз собирался накинуться на ее отца и окончательно сбить его с ног. И он невольно положил руку на плечо своего старика, пытаясь успокоить его и оттащить своими крепкими руками от противника, так что на мгновение борьба утихла, или, вернее, вся группа, не расходясь, беспокойно металась из стороны в сторону. Благодаря этому молодые люди, старавшиеся втиснуться между стариками, оказались рядом; в эту минуту последний яркий луч заходящего солнца осветил сквозь разорванные тучи лицо девушки, и Сали взглянул прямо в это хорошо знакомое и вместе с тем новое, похорошевшее лицо. В то же мгновение и Френхен заметила его изумление и, несмотря на страх и слезы, быстро улыбнулась ему. Сали, которого отец старался оттолкнуть от себя, опомнился и, крепко держа старика, настойчиво уговаривая его, оттащил наконец от врага. Старики перевели дух и снова стали браниться и кричать; дети же, затаив дыхание, не проронили ни слова, но при расставании быстро и украдкой от родителей пожали друг другу руки, мокрые и холодные от воды и рыбы.
Когда, задыхаясь от злобы, старики наконец отправились по домам, тучи снова сомкнулись, тьма сгустилась еще сильнее, и дождь хлынул как из ведра. Манц брел впереди по темной мокрой дороге, съежившись под проливным дождем и засунув обе руки в карманы; его лицо вздрагивало, зуб на зуб не попадал, и никем не видимые слезы, которых он не стирал, чтоб не выдать себя, стекали по его небритым щекам. Но его сын, погруженный в блаженные грезы, ничего не видел; он шел, не замечая ни дождя, ни бури, ни мрака, ни горя, – все было легко, светло и тепло внутри и вокруг него, он чувствовал себя счастливым и богатым, словно сын короля. Перед ним все время мелькала улыбка, внезапно вспыхивавшая на склоненном к нему прекрасном лице, и только сейчас, спустя добрых полчаса, он отвечал на нее влюбленной улыбкой, вглядываясь сквозь ночь и непогоду в выступавшее повсюду из мрака милое лицо, и Френхен, думалось ему, непременно увидит эту улыбку и поймет ее.
На следующий день отец Сали чувствовал себя совершенно разбитым и не выходил из дому. Вся эта распря и долголетняя нужда сегодня вдруг приняли новые, более ясные очертания и наполнили мраком душный кабачок, и оба, муж и жена, в страхе и изнеможении отшатываясь от встававших перед ними призраков прошлого, бродили по комнатам и кухне и снова возвращались в комнату для гостей, где не было ни одного посетителя. Под конец каждый забирался в свой угол, и целый день не прекращались докучливая перебранка и взаимные попреки; иногда они засыпали и вновь пробуждались, мучимые тревожными дневными сновидениями, которые подымались из глубины нечистой совести. Один Сали ничего не видел и не слышал – он думал о Френхен. У него все еще было такое чувство, будто он не только несказанно богат, но и постиг что-то очень важное и бесконечно прекрасное. Он и впрямь твердо уверовал в то, что увидел вчера. Эта уверенность словно с неба свалилась на него, и он пребывал в состоянии непрерывного счастливого изумления, и вместе с тем ему как будто с давних пор известно было то, что теперь наполняло его таким необычайно сладостным чувством. Ибо ничто не сравнимо с богатством и непостижимостью того счастья, которое приходит к человеку в ясном и четком образе существа, получившего при крещении имя, которое звучит иначе, чем все имена на свете.
В этот день Сали не чувствовал себя ни праздным, ни несчастным, не казался себе бедняком или отчаявшимся человеком; напротив, он всецело был поглощен тем, что беспрерывно, час за часом, старался представить себе лицо и фигуру Френхен; но от этой лихорадочной деятельности облик девушки почти совершенно расплылся, так что Сали в конце концов показалось, что он и не знает, как по-настоящему выглядит Френхен; и хотя в памяти у него сохранился ее образ, по крайней мере в общих чертах, но если бы ему предложили описать ее, он не мог бы этого сделать. Сали постоянно видел перед собой этот образ, ощущал на себе его обаяние, но это было нечто, однажды мелькнувшее и заполнившее его, но все еще незнакомое. Не без удовольствия припоминал он в мельчайших подробностях черты лица прежней маленькой девочки, но не те, что он видел вчера. Если бы ему не довелось опять встретиться с Френхен, он сумел бы еще как-нибудь, силой воспоминания, восстановить милый образ девушки, так, чтобы не пропала ни одна черта ее лица. Но теперь память хитро и упорно отказывалась служить, глаза предъявляли свои права, требовали своей доли наслаждения, и когда солнце после обеда обдало теплым и ярким светом верхние этажи мрачных домов, Сали украдкой вышел из городских ворот и направился к родным местам, которые только теперь стали казаться ему раем с двенадцатью блестящими вратами; когда он подходил к деревне, у него сильнее забилось сердце.
Дорогой он встретил отца Френхен, который, по-видимому, направлялся в город. Вид у него был дикий и неряшливый, своей поседевшей бороды он не подстригал уже много недель и стал похож на озлобленного, отчаявшегося крестьянина, который упустил свою землю и теперь роет яму другому. Тем не менее, когда они встретились, Сали посмотрел на него не с ненавистью, а с робостью и смущением, словно жизнь его находилась в руках Марти и он скорее готов был вымаливать у него эту жизнь, чем драться за нее. Марти же смерил его с ног до головы злобным взглядом и пошел своей дорогой. Это, впрочем, было на руку Сали, которому только теперь, когда он увидел, что старик ушел из деревни, стало ясно, зачем он сам явился сюда; и он до тех пор блуждал по старым знакомым тропкам и глухим закоулкам деревни, пока не очутился наконец против усадьбы Марти. Уже много лет он не видел этого места так близко; ведь даже когда они еще жили здесь, враждующие соседи старались не попадаться друг другу на глаза. Пораженный тем же упадком, который он, в сущности, видел и в родительском доме, Сали с удивлением смотрел на запустение, представившееся его взору. Земля Марти, кусок за куском, пропадала в залоге, и у него ничего не осталось, кроме домика, участка перед ним, крохотного сада и пашни у реки на пригорке, за которую он упрямо цеплялся из последних сил.
Но о правильном возделывании земли, конечно, нечего было и думать, и на полосе, которая прежде так красиво, колос к колосу, волновалась ко времени жатвы, теперь были посеяны и дали всходы остатки разных семян, завалявшихся где-то в рваных мешочках и старых коробочках, – репа, капуста и немного картофеля, – так что поле напоминало запущенный огород, в котором было посажено всего понемножку, лишь бы кое-как перебиться: тут вырвать репку, если голоден и ничего лучшего не предвидится, там – кочан капусты или горсть картофеля, предоставив остальному гнить или разрастаться как попало. По полю слонялись все кому не лень, и прекрасный, обширный участок выглядел теперь почти так же, как когда-то выморочная полоса, от которой пошло все зло.
Поэтому и возле дома не видно было никаких следов крестьянского хозяйства. Стойла были пусты, дверь висела на одной петле, а у темного входа бесчисленные пауки-крестовики, отъевшиеся за лето, протянули блестевшие на солнце нити паутины. В дверях открытого настежь амбара, куда прежде свозили урожай с добротной земли, висели убогие рыболовные снасти – своего рода свидетельство нелепой возни на воде; на дворе не было видно ни курицы, ни голубя, ни собаки, ни кошки; только колодец еще являл подобие жизни, но вода уже не струилась по трубе, а била из трещины в ней, над самой землей, оставляя повсюду лужицы, так что колодец как раз-то и был самым красноречивым символом праздности. Если бы отец приложил хоть немного труда, можно было бы заделать трещину и исправить трубу, а между тем Френхен выбивалась из сил, чтобы добыть из разрушенного колодца чистую воду для питья, и стирать ей приходилось в мелких лужах на земле, так как пользоваться рассохшимся, треснувшим корытом было невозможно.
Самый дом тоже поражал своим убожеством: окна были во многих местах разбиты и заклеены бумагой, оставаясь, впрочем, самым веселым пятном на фоне этого разорения; даже разбитые, стекла были чисто и хорошо, до блеска, вымыты и сияли так же ярко, как глаза Френхен, заменявшие бедной девушке все украшения. Кудрявые волосы и красные с желтым ситцевые косыночки так же шли к глазам Френхен, как к сверкавшим стеклам окон бурно разросшаяся ползучая зелень, которая беспорядочно вилась вокруг дома, – фасоль, поднимавшаяся волнистой стеной, и дикие заросли благоухающей желтофиоли. Фасоль цеплялась за что попало: здесь она вилась по ручке грабель или палке метлы, воткнутой в землю прутьями вверх, там ухватилась за изъеденную ржавчиной алебарду, или эспонтон, как ее называли в те времена, когда дед Френхен, будучи вахмистром, носил это оружие, которое она, за неимением чего-либо более подходящего, водрузила теперь среди фасоли, а здесь та же фасоль весело лезла вверх по сгнившей лестнице, с незапамятных времен прислоненной к дому, и свисала оттуда на сверкающие оконца, как кудри Френхен – на ее глаза. Этот двор, отличавшийся скорее живописностью, чем порядком, стоял несколько в стороне, поодаль от других. В это мгновение нигде не видно было ни души, поэтому Сали без всяких опасений прислонился к старому сараю, шагах в тридцати оттуда, и стал внимательно смотреть на безмолвный опустелый дом. Он довольно долго простоял так и все глядел, пока Френхен не вышла из дома и не устремила пристальный взгляд в пространство, как бы сосредоточив все мысли на одном предмете. Сали не двигался и не спускал с нее глаз. Случайно взглянув в его сторону, она наконец заметила его. Некоторое время они всматривались друг в друга, словно в привидение. Сали наконец выпрямился и медленными шагами пошел через дорогу во двор, к Френхен. Он уже был возле девушки, когда она протянула к нему руки и сказала:
– Сали!
Он схватил ее за руки и стал, не отрываясь, смотреть на нее. Из глаз ее брызнули слезы, вся она густо покраснела под его взглядом.
– Что тебе нужно здесь? – спросила она.
– Только видеть тебя, – ответил Сали, – мы опять будем друзьями, не правда ли?
– А наши родители? – спросила Френхен, отвернув в сторону залитое слезами лицо, так как руки ее были заняты и она не могла закрыть его.
– Разве мы виноваты в том, что они сделали и чем они стали? – сказал Сали. – Может быть, мы только исправим зло, если будем дружно жить и любить друг друга.
– Хорошему не бывать, – с глубоким вздохом сказала Френхен, – ради бога, иди своей дорогой, Сали!
– Ты одна? – спросил он. – Нельзя ли мне войти на минуту в дом?
– Мой отец отправился в город, чтобы насолить твоему отцу, как он сказал, но войти тебе нельзя: ведь потом, пожалуй, не удастся уйти незаметно. Теперь еще все тихо, на дороге никого нет, прошу тебя, уходи!
– Нет, я не уйду; со вчерашнего дня я все думаю и думаю о тебе, и не уйду я так, нам надо поговорить хоть полчаса, хоть часок – так будет лучше для нас.
Френхен с минуту подумала и сказала:
– Вечером я схожу на нашу полосу, ты знаешь какую, у нас только она и осталась, – набрать немного овощей. Там никого не будет, все живут в другом месте; если хочешь, приходи туда, а теперь ступай и будь осторожен, как бы не встретить кого-нибудь. Хоть никто и не хочет здесь с нами знаться, все же пойдут пересуды, и отец обо всем узнает.
Они отошли друг от друга, но тут же снова взялись за руки и одновременно спросили:
– А как же тебе живется?
Но вместо того чтобы ответить, они снова повторили свой вопрос, а ответ можно было прочитать в их глазах. Как и все влюбленные, они утратили способность управлять своей речью и, не сказав ничего больше, полусчастливые, полупечальные, оторвались наконец друг от друга.
– Я скоро приду, ступай прямо туда! – крикнула ему вдогонку Френхен.
Сали тотчас же поднялся на чудесный тихий холм, по которому тянулись две пашни, и впервые за много лет прекрасное спокойное июльское солнце, белые облака, плывущие над волнами спелой ржи, сверкающая синева реки внизу наполнили его не печалью, а счастьем и покоем, и он блаженно глядел на небо, растянувшись во весь рост в прозрачной, легкой тени колосьев там, где они вплотную подходили к запущенному полю Марти.
Хотя до прихода девушки прошло не более четверти часа и он все это время думал только о своем счастье и о том, каким именем оно зовется, улыбнувшаяся Френхен все же предстала перед ним неожиданно, и он вскочил, радостно испуганный.
– Фрели! – воскликнул он, и она с тихой улыбкой протянула ему обе руки, и они пошли, почти не разговаривая, рука об руку, вдоль шелестящих колосьев, вниз до реки и обратно; два или три раза они проделали тот же путь, сосредоточенные, спокойные, счастливые, и эта дружная пара походила теперь на созвездие, появляющееся над солнечным куполом холма и исчезающее за ним, как некогда походили на два светила их отцы, уверенно шагавшие за плугом.
Но когда они случайно отвели взгляд от голубых васильков, к которым были прикованы их глаза, то неожиданно увидели перед собой другую, мрачную, звезду – черномазого парня, который неведомо как очутился впереди. По-видимому, он лежал раньше во ржи. Френхен вздрогнула, а Сали испуганно сказал:
– Черный скрипач!
В самом деле, парень, шедший впереди, нес под мышкой скрипку и смычок; он весь был какой-то особенно черный. Черны были не только войлочная шапчонка и вымазанная в саже куртка, черны, как деготь, были волосы, черна нестриженая борода; да и лицо и руки у него почернели от копоти, потому что он занимался разными ремеслами – по большей части лудил кастрюли и помогал угольщикам и смолокурам в лесах, а на скрипке играл только при случае, когда крестьяне пировали или справляли какой-нибудь праздник. Сали и Френхен тихонько шли вслед за ним, надеясь, что он уйдет с поля и скроется, не оглянувшись; казалось, так оно и будет, потому что он делал вид, будто вовсе не замечает их. А они, как завороженные, не осмеливались сойти с узкой тропинки и невольно следовали за парнем, который внушал им безотчетный страх, до самого конца поля, где лежала злополучная груда камней, все еще покрывавшая спорный клинышек пашни. На маленькой горке разрослось множество дикого мака, и вся она поэтому казалась в эту пору огненно-красной. Вдруг черный скрипач одним прыжком вскочил на одетую в красное одеяние кучу камней, обернулся и огляделся вокруг. Парочка остановилась и в смущении глядела на черного парня; пройти вперед мимо него они не могли, так как дорога вела в деревню, а повернуть обратно у него на глазах им тоже не хотелось. Он окинул их пронзительным взглядом и воскликнул:
– Я знаю вас: вы дети тех, кто украл у меня вот эту землю! Приятно видеть, до чего вы дошли. Надеюсь дожить и до того часа, когда вы отправитесь на тот свет. Взгляните-ка на меня, воробушки! Как вам нравится мой нос, а?
Нос у него в самом доле был страшный. Он резко выделялся на черном худом лице, похожий на большой угломер или, вернее, на основательных размеров затычку либо деревянный обрубок, пришлепнутый к этому лицу, а под носом круглился странно поджатый рот, который беспрестанно пыхтел, шипел, свистел. Жуткое впечатление производила к тому же его войлочная шапчонка, не круглая и не остроконечная, но такой странной формы, что, казалось, она все время меняет вид, хотя на самом деле она сидела на голове неподвижно; а от глаз этого парня были видны почти только одни белки, так как зрачки его беспрерывно с молниеносной быстротой перебегали с места на место, как петляющие зайцы.
– Взгляните на меня, – продолжал он, – ваши отцы хорошо меня знают, и всякий в этой деревне знает, кто я такой, стоит ему только взглянуть на мой нос. Много лет тому назад было объявление, что для наследника этой пашни хранятся кой-какие деньжонки; раз двадцать я заявлял свои права, но у меня нет свидетельства о рождении и о месте жительства, а показания моих друзей-бродяг, которые видели, как я родился, не принимаются в расчет. И вот законный срок уже давно истек, я потерял мои кровные денежки, с которыми я мог бы куда-нибудь переселиться. Я просил и молил ваших отцов показать, что они по чистой совести считают меня законным наследником, но они прогнали меня со двора, а теперь и сами отправились к черту! Вот! Такова жизнь! Мне что? Могу и на скрипке сыграть, если вам поплясать охота.