Текст книги "Новеллы"
Автор книги: Готфрид Келлер
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
Скрестив сухощавые ноги, откинувшись на спинку стула, живописно задрапировавшись из-за лесной прохлады в легкий серый плащ, Бодмер с многословной меланхолией предался воспоминаниям о скорбных испытаниях тех дней, когда один вслед за другим оба ангелоподобных юноши, Клопшток и Виланд, которых он в свое время призвал в Цюрих, столь постыдно обманули и презрели его священную отеческую дружбу и братскую поэтическую любовь; один – тем, что пристал к компании молодых гуляк и, вместо того чтобы работать над поэмой о Мессии, впал в ужасающую суетность; другой – тем, что, все больше и больше предаваясь общению со всевозможными женщинами, в конце концов стал, по мнению Бодмера, самым легкомысленными фривольным рифмоплетом, какой только жил на свете, и он, Бодмер, должен был трудиться до изнеможения, созидая из неиссякаемого потока грозных гекзаметров свои почтенные "патриархиды", дабы этим заглушить свои огорчения и стыд. Затронув эту тему, он тотчас упомянул "Испытание Авраама", "Возвращение Иакова из Храма", "Ноахиду", "Потоп" и все прочие памятники своей неустанной деятельности и продекламировал из них множество эффектных мест.
В этот долгий рассказ он вплел и некоторые достойные порицания новости, извлеченные из его обширнейшей корреспонденции, например, сообщение, что в Данциге городской совет запретил молодым горожанам, приверженным поэзии, пользоваться гекзаметром, так как счел этот размер непристойным для воспевания событий гражданской жизни и располагающим к возмущению.
Затем, с лукавой усмешкой предупредив, что это случай, характерный для современной дружбы, он рассказал о том, как он доверительно сообщил одному пастору, своему другу, о появлении дрянной, враждебной ему, Бодмеру, шутовской поэмы, озаглавленной "Бодмериада"; как этот друг негодовал по поводу того, что кто-то осмеливается столь мерзостным и бесчестным способом отравлять удовольствие, доставляемое бессмертными творениями Бодмера, и выразил надежду, что ни один порядочный человек не станет читать такие пасквили, – и как, однако, падкий на новизну священник в заключение спросил, не может ли он по дружбе на один день достать ему эту "Бодмериаду", потому что преодоленная досада, без сомнения, удвоит наслаждение от столь прекрасных стихов.
Слушатели весело усмехались при мысли о любопытствующем пасторе, имя которого они угадали. А Бодмер, все более горячась, весь подался вперед, так что плащ соскользнул на бедра, и, уподобившись, таким образом, римскому сенатору, воскликнул:
– За это он лишится упоминания, которым я хотел было почтить его в новом издании "Ноахиды"; ибо он показал себя недостаточно благородным, чтобы, ведомый мною, войти в грядущие века!
Тут он начал перечислять, кого из друзей, доказавших свою преданность, он уже почтил такими упоминаниями в своих поэмах и кому еще намерен оказать эту честь, притом, смотря по значению данного лица, в трудах большего или меньшего объема, большим или меньшим числом стихов.
Испытующим взором обвел он присутствующих, и все потупились, одни краснея, другие – бледнея, ибо казалось – он производит решающий смотр.
Постепенно его волнение утихло, он снова откинулся назад и. вспоминая минувшее, кротким голосом, возведя глаза к зеленеющим склонам гор, сказал:
– Ах, где то золотое время, когда юный мой Виланд, сочиняя введение к нашим песнопениям, закончил его словами: "Более всего обязаны мы божественной нашей религии, если по нравственному благородству наших стихов стоим несколько выше Гомера!"
В ту минуту, когда Бодмер снова глянул вниз, он увидал картину настолько странную, что проворно вскочил и строгим голосом воскликнул:
– Что эта дурочка вытворяет?
А случилось следующее: Соломон Ландольт все это время один прогуливался несколько в стороне, под сенью деревьев, раздумывая о своих сердечных делах и взвешивая, не предпринять ли ему в этот день нечто решающее? В те годы он носил волосы забранными в сетку, украшенную пышным бантом. Фигура Лей успела раздобыть в доме Геснера маленькое карманное зеркальце и круглое, ручное. Первое она сумела, сделав вид, что расправляет бант на прическе Ландольта, незаметно прикрепить к ней, а он, не подозревая об этом, продолжал спокойно расхаживать взад и вперед. Фигура же, неслышно для него ступая по мшистой земле, танцующим шагом, будто в некоей пантомиме, следовала за ним, легкая и прелестная, словно одна из граций, и разыгрывала очаровательную сценку, попеременно глядясь то в зеркальце, красовавшееся на спине Ландольта, то в свое ручное, а порою, шествуя все той же ритмичной поступью, поворачивала ручное зеркальце и гибкий свой стан так, что видно было – она любуется собой со всех сторон одновременно.
С быстротою молнии у проницательного, умного старика возникло подозрение, что шаловливая юность изображает тщеславное самолюбование и, толкуя в этом смысле произнесенные им здесь речи, передразнивает его самого. Все повернули головы в ту сторону, куда он указывал длинным костлявым пальцем, и тешились забавным зрелищем, покуда сам Ландольт не насторожился, не обернулся в изумлении и не поймал Фигуру на том, как она проворно снимала зеркальце с его спины.
– Что это означает? – тихим, кротким голосом спросил старик профессор, успевший овладеть собой. – Уж не хочет ли юность высмеять болтливую старость?
Чего, в сущности, хотела Фигура, так и осталось невыясненным; доподлинно известно только одно, что она стояла крайне смущенная и уже испытывала раскаяние; в страхе она указала на Ландольта и сказала:
– Разве вы не видите, что я только хотела подшутить над этим господином?
Соломон Ландольт изменился в лице, неожиданно увидев себя предметом насмешки; в то же время и остальному обществу стал понятен двусмысленный характер этого зрелища, и наступило неловкое молчание.
Но тут вмешался Соломон Геснер; проворно завладев ручным зеркальцем, он воскликнул:
– О высмеивании не может быть и речи! Эта милая девушка хотела изобразить, как истина шествует за добродетелью, которую, надеюсь, никто не станет отрицать за нашим Ландольтом! И все же лицедейка наша виновна, так как истина должна существовать только ради себя самой и ни в чем не зависеть ни от добродетели, ни от порока. Посмотрим, не удастся ли мне передать это лучше, нежели ей!
С этими словами Геснер схватил прозрачную шаль сидевшей рядом с ним дамы, обернул ее вокруг бедер, словно был обнажен на античный лад, и с зеркальцем в руке взошел, как на пьедестал, на большой камень; приняв вычурную позу, слащаво улыбаясь, он так комично изобразил статую надменно-величавой истины, что смех и веселье тотчас воцарились вновь.
Один только Соломон Ландольт остался мрачен; незаметно удалившись, он пошел по уединенной лесной тропинке, намереваясь собраться с мыслями, чтобы выпутаться из этой истории без ущерба для собственного достоинства. Но не успел он далеко уйти, как Фигура Лей, внезапно появившись возле него, взяла его под руку.
– Вы разрешите мне прогуляться с вами, сударь? – шепотом спросила она и легкими шагами пошла рядом с Ландольтом, хранившим молчание, но все же крепко прижимавшим ее руку к себе. Когда они поднялись на пригорок, где ничей глаз уже не мог их увидеть, Фигура остановилась и сказала:
– Я должна наконец поговорить с вами, иначе я неминуемо погибну. Но сперва – вот это!
Она обеими руками обвила шею Ландольта и крепко его поцеловала. Но когда он хотел ответить ей тем же, она с силой оттолкнула его.
– Это означает, – продолжала она, – что я вас люблю и знаю, что и вы меня любите! А теперь надо сказать: аминь! Кончено, аминь! Знайте: когда моя матушка лежала на смертном одре, за минуту до того, как она испустила дух, я свято обещала ей, что никогда не выйду замуж. Это обещание я хочу и должна сдержать! Она была душевнобольная, сначала страдала меланхолией, потом стало еще хуже, и только перед самой смертью наступило краткое просветление, и она поговорила со мной. Этот недуг у нас в семье появляется то здесь, то там; прежде он, как правило, миновал одно поколение, но моя бабушка страдала им, потом мать, а теперь боятся, что он поразит и меня!
Она бросилась наземь, закрыла лицо руками и горько заплакала.
Ландольт, глубоко потрясенный, опустился на колени рядом с девушкой, ловя ее руки и пытаясь успокоить ее. Он искал слов, чтобы выразить ей свою признательность, свои чувства, но ничего не мог придумать, кроме отрывочных: "Смелее, мы с этим справимся!..", "Ну, вот еще, ничего не случится..." и тому подобное.
Но она с ужасающей твердостью воскликнула:
– Нет, нет! Я и сейчас потому лишь так дурачусь и проказничаю, что хочу этим отпугнуть лютую тоску, которая словно ночной призрак стережет меня, я это чувствую!
В те времена в нашем крае еще не существовало особых заведений для таких больных; умалишенных, если они не буйствовали, оставляли в их семьях, и они долго жили в памяти близких людей как несчастные создания, одержимые демоном.
Плачущая девушка поднялась с земли скорее, чем Ландольт того ожидал; тщательно утерев лицо, она с инстинктивной поспешностью отогнала от себя печаль.
– Довольно! – воскликнула она. – Теперь вы знаете все! Вам надо жениться на хорошей, красивой девушке поумнее меня! Тише, молчите! Поставим точку!
Ландольт не нашелся, что ответить; он все еще был растроган и потрясен грозным предостережением судьбы – и вместе с тем проникся спокойной уверенностью в счастье, от которого твердо решил не отказываться. Они еще погуляли вместе, пока все следы волнения не изгладились на прекрасном лице Фигуры, а затем вернулись в круг гостей.
Там среди людей помоложе уже начались танцы, благо господин Геснер распорядился позвать нескольких сельских музыкантов. Но когда появилась Фигура, отходчивый Бодмер сам пригласил ее протанцевать с ним тур, чтобы все воочию убедились, какой он еще молодей. Затем она, столько раз, сколько было возможно, не вызывая пересудов, танцевала с Ландольтом, шепнув ему, что этот день должен быть последним днем их близости, – ведь она не знает, когда ее отзовут в неведомую страну, где скитаются тени.
На обратном пути в город он ехал верхом подле коляски, где сидела Фигура. Бойкий язычок девушки не умолкал ни на минуту. Проезжая под вишневым дереном, отягощенным ягодами, Ландольт быстро отломил ветвь, усеянную красными, как кораллы, вишнями и бросил ее девушке на колени.
– Благодарю вас! – ответила она и потом в продолжение тридцати лет бережно хранила ветку с засохшими ягодами; ибо Фигура осталась совершенно здоровой, жестокий рок пощадил ее. И все же она упорствовала в своем решении. Брат ее Мартин, к которому Соломон на другой день явился чуть свет, чтобы поговорить с ним, подтвердил ее признание и сказал, что у них в роду этот недуг издавна считается неотвратимым и по преимуществу поражает женщин. Никто, уверял Мартин, не был бы для него столь желанным шурином, как Ландольт; но он сам вынужден просить его, ради спокойствия и ясности духа сестры, до того времени сравнительно благополучной, отказаться от всяких дальнейших попыток.
Ландольт не сразу примирился с этим; он молча выжидал несколько лет, но положение нимало не изменилось. Бодрость духа он сохранял лишь благодаря тому, что всякий раз как он, после положенного длительного промежутка, снова встречался с Фигурой Лей, ее глаза неизменно давали ему понять: для нее он самый лучший и близкий друг.
КАПИТАН
Целых семь лет Соломон провел, совершенно не думая о женщинах. Один только Паяц – так прозвал он Фигуру Лей – все еще жил в его сердце. Но в конце концов с ним снова приключилась любовная история.
В ту пору в Цюрихе, возвратясь из Голландии, где он служил в наемных швейцарских войсках, поселился отставной капитан, некто Гиммель, с единственной дочерью; жена его, родом голландка, давно умерла; жил он на маленькое состояньице да на свою пенсию, причем почти все тратил на себя одного.
Капитан был завзятый пьяница и драчун, а вдобавок воображал себя отменным фехтовальщиком. Человек пожилой, он, однако, всегда водился с молодежью, буянил и затевал скандалы. Оказавшись однажды в одной с ним компании, Ландольт был настолько возмущен его бахвальством, что принял брошенный им вызов и отправился вместе со всеми остальными в дом Гиммеля, содержавшего фехтовальный зал. Там Ландольт рассчитывал, хотя старый рубака и носил кожаный панцирь, раз-другой пребольно ткнуть его в бок – ведь сам он превосходно владел шпагой и еще мальчиком в Вюльфлингенском замке, а затем в военной школе в Меце и Париже усердно упражнялся в этом искусстве.
Действительно, зал вскоре огласился шумом шагов и прыжков фехтующих и лязгом оружия; мало-помалу Ландольт стал так жестоко теснить бахвальщика, что тот даже запыхтел; но вдруг противник капитана опустил шпагу и, словно завороженный, уставился на только что открывшуюся дверь, в которой, держа в руках поднос с водочными рюмками, появилась дочь Гиммеля, прекрасная Вендельгард.
Ее и впрямь можно было назвать чарующим видением. Одета она была словно и не по средствам, высокий, стройный стан облегали тяжелые шелка, но роскошь наряда затмевалась редкостной красотой всего ее облика. Лицо, шея, руки, плечи – все было ровной, ослепительной белизны, будто паросский мрамор облекли одеждой. Вообразите еще пышные рыжеватые волосы, шелковистые пряди которых ниспадали волнами; большие темно-синие глаза и прелестный рот, казалось, выражали какой-то немой вопрос, быть может – даже затаенную тревогу, хотя и не вызванную усилием мысли.
Красавица обвела глазами комнату, ища, где бы поставить поднос, и капитан, обрадованный столь желанным отвлечением, указал дочери на подоконник. Молодые люди приветствовали ее с той учтивостью, на которую такое прекрасное существо имеет право при любых обстоятельствах. Она удалилась, поклонившись с обворожительной улыбкой, на миг озарившей сосредоточенное лицо; при этом она украдкой бросила робкий взгляд на изумленного Соломона, которого впервые видела в доме. Что до папаши, он принес превосходнейшую голландскую водку нескольких сортов и так радушно угощал ею, что все и думать забыли о продолжении схватки. Да и сам Ландольт уже не помышлял о том, чтобы поранить капитана Гиммеля, который мгновенно превратился для него в чародея, владеющего несметными сокровищами и способного мановением руки сделать человека счастливым или несчастным. Не задумываясь принял он, по предложению Гиммеля, участие в катанье по озеру, которое закончилось пирушкой в знаменитом винном погребке, и как ни были непривычны ему шумные повадки старого хвастуна – теперь он в отношении его был сама снисходительность и терпимость.
От избытка сердца глаголят уста, за одной вестью приходит другая. Чтобы хоть что-нибудь услышать о прекрасной Вендельгард, Ландольт отныне с большим лукавством, но словно невзначай и прикидываясь равнодушным, заводил о ней речь везде и повсюду; а как раз в то время она, особа прежде малоизвестная в городе, заставила говорить о себе с тем легкомыслием, с которым, по слухам, наделала долгов на изрядную сумму, что привело к неслыханным последствиям: молодая девушка, дочь цюрихского гражданина, очутилась на краю позорнейшего банкротства, ибо отец – так говорили в городе – отказывался хоть что-нибудь платить по долгам, сделанным без его ведома, и угрожал назойливым кредиторам избиением, а дочери – изгнанием из родного дома.
Судя по всему, дело обстояло так: дочь, ведавшая домашним хозяйством и не получавшая на это от капитана никаких средств, поневоле начала забирать в долг и с течением времени стала все чаще и чаще прибегать к этому спасительному средству. Здесь в известной мере сказались неопытность девушки, отсутствие материнского попечения и некоторое, иногда свойственное таким писаным красавицам, простодушие, не говоря уже о том, что хвастуна отца она считала человеком весьма состоятельным.
Как бы то ни было, в городе только и было разговору, что о ней; женщины, всплескивая руками, заявляли, что раз уж такое творится, – значит, светопреставление близко; мужчины постарше ограничивались предсказаниями о гибели государства; девушки украдкой шушукались и рисовали себе несчастную самыми мрачными красками; молодые люди отпускали вольные, а порою и непристойные шуточки, но опасливо держались подальше от жилья капитана и даже от той улицы; где оно находилось; пострадавшие купцы и лавочники без устали бегали по судам, предъявляя иски.
Один только Соломон Ландольт с удвоенной нежностью вспоминал оплакивающую свои долги Вендельгард. Пронизанный жгучей жалостью, он томился неодолимой тоской по прекрасной грешнице и мысленно видел ее не в чистилище ее мучений, а в цветущем, благоуханном саду, замкнутом золотой решеткой. Не в силах дольше противостоять страстному желанию увидеть Вендельгард и помочь ей, он однажды вечером, выждав, покуда капитан прочно обосновался в трактире, с внезапной решимостью подошел к дому, где жила красавица, и сильно дернул колокольчик. Служанке, выглянувшей из окна и спросившей, что ему угодно, он сурово ответил, что прислан из городского суда и должен переговорить с барышней, а этот предлог он выбрал, чтобы тем самым сразу пресечь всякие праздные пересуды и кривотолки. Правда, он этим сильно перепугал несчастную девушку: вся побледнев, вышла она ему навстречу, а узнав его, тотчас залилась краской. Несказанно смущенная, она дрожащим голосом, в котором явственно слышались страх к испуг, попросила его присесть: ибо она была так одинока и заброшена, что совершенно не представляла себе хода судебных дел и воображала, будто ее тотчас отведут в тюрьму.
Но едва Ландольт уселся, как они поменялись ролями, и теперь он стал, в свою очередь, с трудом подыскивать слова для задуманного им сообщения; ведь прекрасная несчастливица казалась ему более высокородной и знатной, нежели король Франции, которому как-никак, когда он покупал у швейцарцев их кровь, приходилось называть их "мои дорогие друзья". Наконец с таким видом, будто он домогался ее покровительства, Ландольт рассказал, что именно привело его к ней; все возраставшее наслаждение, которое он при этом испытывал, глядя на нее, придало ему храбрости, и он сумел спокойно объяснить ей, что, ознакомившись в качестве члена городского суда с ее прискорбным делом, пришел обсудить с ней положение и найти способ все это уладить. А поэтому пусть она без утайки сообщит ему, какой суммы достигают те обязательства, которые она взяла на себя, и какого они свойства.
С облегчением вздохнув и, как в тот первый раз, бросив на него испытующий взгляд, Вендельгард побежала за коробкой, куда давно уже, ни разу больше не взглянув на них, сложила все полученные ею счета, напоминания и судебные повестки. Снова вздохнув и с краской стыда на лице потупив глаза, она выложила весь ворох бумаг на стол, откинулась на спинку кресла, заслонила лицо пустой коробкой и, отвернувшись, тихо заплакала.
Растроганный и обрадованный тем, что может так действенно ее утешить, Ландольт забрал коробку у девушки, бережно взял ее за руки и попросил приободриться. Затем он принялся просматривать бумаги, а когда ему требовалось какое-нибудь разъяснение, спрашивал ее таким веселым, внушающим доверие голосом, что ей легко было отвечать ему. Тут же вытащил он маленький альбом, который всегда носил при себе, заполняя его беглыми зарисовками лошадей, собак, деревьев, облаков. Разыскав неизмаранный лист, он вписал туда перечень и сумму долгов бедняжки Вендельгард. В основном она была должна купцам за нарядные платья и прочие женские уборы, да еще за кое-какую изящную мебель; попадались и счета за сласти, но в скромных размерах, и в целом долги не достигали той баснословной цифры, которую называла молва. Однако общая сумма все же составляла около тысячи гульденов цюрихского чекана, и должница не имела никакой возможности раздобыть эти деньги.
Но Ландольт был так заворожен, что, когда он тщательно спрятал альбом в нагрудный карман, список долгов очаровательной Вендельгард показался ему предметом едва ли не более приятным, ценным и желанным, нежели опись приданого богатой невесты; ему было дорого все, что там было перечислено: платья, кружева, шляпы, перья, веера и перчатки; даже перечисление сластей и то возбудило в нем лишь желание когда-нибудь самому угощать этого прелестного взрослого ребенка подобными лакомствами.
Когда он, прощаясь, обещал вскоре снова дать знать о себе, в глазах Вендельгард выразилось сомнение: ей было неясно, как все сложится в дальнейшем. Тем не менее она повеселела и, глядя на Ландольта с довернем и благодарностью, сама посветила ему до крыльца, где, ласково пролепетав: "Доброй ночи!", совершенно покорила этим члена городского суда. Медленно, поглощенная, быть может, впервые в жизни размышлениями, снова поднялась она к себе наверх и, уж во всяком случае, впервые за долгое время уснула так сладко и крепко, что не слыхала, как с шумом и грохотом вернулся домой капитан.
Зато Ландольт в эту ночь совсем почти не спал, раздумывая обо всем происшедшем, пока в многочисленных курятниках города не запели петухи.
Поскольку Соломон Ландольт еще жил у родителей и зависел от них, самое большее, что он мог сделать, было достать часть потребной для спасения Вендельгард суммы: ведь его вмешательство должно было остаться втайне, если он не хотел с самого начала еще более затруднить себе последующий брачный союз с пленительным чудом легкомыслия. Но у него была богатая бабушка, любившая его больше всех других внуков, неизменно выручавшая его из всевозможных денежных невзгод и находившая удовольствие в том, чтобы делать это втихомолку. У старухи была та особенность, что она сильно раздражалась, когда заходила речь о возможной женитьбе внука, так как считала, что в браке Соломон, которого она, по ее словам, великолепно знала, будет несчастен и совершенно пропадет; ибо женщин, утверждала старуха, она тоже изучила в совершенстве и точно знает им цену. Поэтому она всякий раз сопровождала пособие и тайную поддержку настоятельными уговорами только, боже упаси, не помышлять о женитьбе; когда он, попав в какую-нибудь передрягу, обращался к ней, ему стоило сделать соответствующий намек – и немедленный успех был обеспечен.
Он и на этот раз решил прибегнуть к помощи чудаковатой бабушки и, притворно вздыхая, сказал ей, что ему наконец нужно подумать о том, как при помощи наметившейся выгодной женитьбы избавиться от нужды и достичь независимого положения. Старуха в испуге сняла очки, которые незадолго перед тем надела, чтобы перечесть список причитающихся ей платежей, и стала глядеть на злосчастного внука так, словно перед ней безумец, который вот-вот подожжет свой собственный дом.
– Да знаешь ли ты, что я тебя лишу наследства, если ты женишься? вскричала она, втайне сама ужаснувшись своей мысли. – Только мне не хватало, чтобы эдакая скребуха курица когда-нибудь разворотила все мои сундуки и лари! А ты сам? Неужели ты в силах будешь снести все то, что вытворяет женщина? Как ты сможешь терпеть, если она, например, день-деньской будет лгать? Или будет поносить всех и вся, так что твой честный семейный очаг станет рассадником злословия? Как поладишь с такой, которая стоя, сидя, на ходу беспрестанно ест и, жуя, в то же время судачит? И неужто люди станут тебя уважать, если ты обзаведешься женой, которая в лавках тащит, что плохо лежит, или по уши влезает в долги, как Гиммельша?
Внук с трудом удержался от смеха, когда старуха, упомянув последнюю особу, тем самым попала в точку, и как можно серьезнее возразил:
– Если уж так печально обстоит дело с бедняжками женщинами, значит, тем менее допустимо предоставлять их самим себе, а нужно брать их в жены и таким образом спасать то, что можно спасти!
Тут доведенная до исступления ненавистница своего пола воскликнула:
– Перестань, изверг! Что случилось, что тебе нужно?
– Я проиграл тысячу гульденов, и, чтобы покрыть долг, мне не хватает шестисот!
Старуха снова надела очки, сорвала с себя пышный чепец, почесала коротко остриженную седую голову и, прихрамывая, подошла к старинному мозаичному бюро. С тайным удовольствием увидел Ландольт, как из-под откинутой крышки показались все те диковины, что бережно хранились там и восхищали его еще в детстве: крохотный серебряный глобус; выточенный из слоновой кости конь, а на коне – рыцарь в настоящих, вызолоченного серебра, доспехах, которые можно было снимать с него; на щите сверкал алмаз, султан на шлеме был покрыт эмалью; и, наконец, тоже слоновой кости скелетик вышиной в шестнадцать дюймов, с серебряной косой в руках, по прозванию "смертеныш", сработанный так искусно, что каждая мельчайшая косточка была на своем месте.
Это изящнейшее изображение смерти старуха взяла в трясущуюся руку и, под едва слышное звяканье и бренчание точеной слоновой кости, молвила:
– Смотри: такой вид имеют и мужчина и женщина, когда забава кончена! И кому только может прийти охота влюбляться и жениться?
Соломон, в свою очередь, взял "смертеныша" в руку и стал внимательно его разглядывать. Легкий трепет пронизал его, когда он представил себе, как прекрасное тело Вендельгард истлеет и от него останется такой же остов; но тут же, при мысли о том, что наши дни быстротечны и невозвратимы, сердце у него забилось так сильно, что фигурка задрожала еще заметнее, и он с вожделением взглянул на руку бабушки; а та сказала, вынимая из ящика, где у нее всегда хранились наличные деньги, сверток новехоньких золотых монет:
– Вот тебе тысяча гульденов! Но только не морочь мне больше голову пустыми бреднями о женитьбе!
Прежде всего Ландольт взялся теперь за капитана Гиммеля. Разыскав вояку в трактире, он отвел его в сторону и сообщил ему, что некое лицо, желающее остаться неизвестным, уполномочило его, Ландольта, уладить щекотливое дело дочери капитана и предоставило ему необходимые для этого средства; но это лицо, продолжал он, требует, чтобы капитан, ради сохранения доброй славы дочери, сделал все нужное от своего имени, и дочь тоже должна пребывать в полной уверенности, что ее долги заплатил отец. Согласно данным ему указаниям, он, Ландольт, действуя якобы от имени капитана, внесет следуемую по долгам сумму в соответствующее учреждение и позаботится о том, чтобы кредиторы были удовлетворены без малейшей огласки. Таким образом, и отец и дочь будут избавлены от всяких дальнейших неприятностей.
Удивленно воззрившись на молодого человека, капитан заговорил было о непрошеном вмешательстве, о неприкосновенности отцовских прав и даже взялся за рукоять шпаги; но когда Ландольт намекнул ему, что некое лицо принимает живейшее участие в судьбе его дочери и ее благополучии, которое может зависеть от скорейшего улаживания известного им дела, капитан, почуяв, что дочь, пожалуй, можно будет хорошо устроить, снова водворил хранителя своей чести, шпагу, в ножны и изъявил согласие принять предложенный ему modus precedendi 1.
1 Способ решения спора (лат.).
Соломон Ландольт осторожно и умело довел дело до благополучного конца, полностью удовлетворив всех кредиторов. Все в городе были уверены, что капитан Гиммель положил гнев на милость, и сама Вендельгард так думала. В ее присутствии отец теперь всегда напускал на себя необычайную важность, чем еще более укрепил ее в убеждении, что он все-таки, по-видимому, человек со средствами.
Поэтому она не слишком удивилась и растерялась, когда Соломон, мнимый поверенный в делах, однажды вечером снова явился к ней и передал ей расписки в уплате всех долгов, крупных и мелких. Всей душой радовался он за нее и был счастлив, что она скова обрела горделивую осанку, тем более что при ликвидации долгов их число и характер вызвали в нем как-никак разные сомнения, которые, однако, привели лишь к тому, что он снова проникся нежной жалостью к бедной неопытной девушке и полон был страстного желания навсегда взять ее судьбу в свои крепкие руки.
Предвидя это посещение, Вендельгард последние дни одевалась и украшалась еще тщательнее обычного; она тоже была счастлива, что может снова высоко держать голову и, следовательно, предстанет своему спасителю избавленной от прежнего унижения, притом, как ей думалось, благодаря богатству отца.
Но все же она простыми, сердечными словами поблагодарила Ландольта за его хлопоты и помощь; при этом она доверчиво протянула ему руку и была в этот миг так прекрасна, что Ландольт, не колеблясь долее, открылся ей в своем чувстве и в том, что оно одно побудило его так назойливо вмешиваться в ее дела. Мало того – в своей безудержной откровенности он договорился до признания, что взаимностью и согласием отдать ему свою руку она окажет ему помощь несравненно более ценную, так как этим побудит его упорядочить свою несколько рассеянную жизнь и сделать во имя любви и красоты то, что до сих пор он не в силах был сделать ради себя самого.
Но это честное безрассудство или безрассудная честность пробудили в красавице благоразумие. Пока Ландольт взволнованно убеждал ее, она не отнимала у него руки и смотрела на него ласковыми глазами, сиявшими счастьем при мысли о столь неожиданном возвышении после такой приниженности. Но как ни сладостна была эта минута, все же легкомыслие, в котором винил себя ее поклонник, смутило девушку, обычно столь ветреную, и она попросила недельный срок на размышление. Попрощалась она с ним, однако, весьма милостива, a оставшись одна – задышала прерывисто и часто, словно молодой кролик.
Тем временем капитан, призадумавшись над таинственными намеками Ландольта, сделал открытие, что его дочь действительно созрела для счастья, а поэтому нужно свезти ее на ярмарку невест. В его планы отнюдь не входило, чтобы кто-то безвестный выхватил у него из рук такое сокровище; напротив, он намерен был зорко следить за ходом событий и прежде всего – надлежащим образом выставить красавицу напоказ. Чтобы не откладывать дела в долгий ящик, он решил отправиться с дочерью на воды в Баден, где к троицыну дню, благо весна выдалась прекрасная, съехалось много народа. Он велел ей взять с собой самые нарядные свои платья, которыми в Цюрихе из-за гонений на роскошь нельзя было щегольнуть, и они, недолго мешкая, вдвоем поселились в гостинице Хинтергоф, которая, как и все другие гостиницы в Бадене, уже была переполнена приезжими. Но на этом отеческое попечение Гиммеля кончилось: он отправился разыскивать подходящую компанию старых рубак, охотников выпить, и мигом нашел ее, а Вендельгард всецело предоставил самой себе.
По странной, но счастливой случайности в той же гостинице оказалась Фигура Лей в сопровождении пожилой дамы, приехавшей в Баден лечиться от ломоты в суставах. Фигура уже вошла в известный возраст, но своевольничала еще больше прежнего. Увидев прекрасную прославившуюся своими долгами Вендельгард и приметив, что она, в своем одиночестве, не знает, как скоротать время, Фигура свела с ней знакомство и стала развлекаться тем, что наблюдала и изучала это своеобразное, ни с кем не схожее существо, казалось, олицетворявшее собой красоту без всякой примеси духовности. Вскоре она приобрела доверие девушки, еще не испытавшей прелести такого общения, и благодаря этому в первый же день узнала о ее отношениях с Соломоном Ландольтом и о недельном сроке, выговоренном ею на размышление. На второй день Фигура сказала себе, что для опрометчивого поклонника будет величайшим из несчастий, если девушка даст свое согласие. Почему именно – этого она сама толком не могла бы сказать. У нее только было смутное ощущение, что у Вендельгард нет настоящей души. Но потом она подумала, что эта девушка словно чистое белое полотно, на котором Ландольт, уж наверное, сумеет нарисовать нечто сносное, и, возможно, все еще пойдет на лад. Удрученная собственной неуверенностью, она вдруг решила предоставить решение божьему суду, своего рода испытанию огнем; на эту мысль ее навело известие о предстоящем приезде ее брата Мартина. Уже пять лет состоял он капитаном наемного Цюрихского полка, служившего в Париже, и вдобавок подвизался во всех видах искусства, в частности, стал превосходным актером-любителем и с успехом выступал на домашних спектаклях в светском обществе Парижа. Капитан Гиммель и его дочь никогда в жизни не видели Мартина Лея, а он к тому же умел сделать себя неузнаваемым даже для хороших знакомых. На этом обстоятельстве Фигура и построила свой план, и когда брат, неожиданно явившийся на родину, чтобы повидать своих, поехал из Цюриха в Баден, она, тайком от всех направившись ему навстречу, перехватила его на полпути, быстро открыла ему свой план и заручилась его содействием, так как в судьбе доброго своего друга он принимал не менее горячее участие, чем его сестра. Она же очень торопилась – ведь из семи дней уже миновало четыре, и ей было ясно, что Вендельгард не ответит отказом.