Текст книги "Новеллы"
Автор книги: Готфрид Келлер
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
Они спустились вниз и стали перед домом; Френхен схватила Сали обеими руками, прильнула к нему своим стройным трепещущим телом, прижала пылающую щеку, влажную от жарких слез, к его лицу и сказала, всхлипывая:
– Мы не можем жить вместе, но расстаться с тобой я не могу ни на одно мгновение!
Сали обнял и крепко прижал девушку к себе, покрывая поцелуями ее лицо. В смятении он искал выхода и не находил его. Если бы даже оказалось возможным побороть нищету и неодолимую преграду, созданную семейными обстоятельствами, все же юность и неопытность его страсти не могли бы выдержать долгий искус воздержания; а тут еще отец Френхен – ведь он обездолил его на всю жизнь! Сознание, что в обществе счастье может дать только честный, не отягченный бременем нечистой совести брак, было в Сали так же живо, как и во Френхен. И для обоих отверженных это сознание было последним проблеском того чувства чести, которое в прежние времена ярким пламенем горело в их семьях и которое их отцы, надеясь на свою безнаказанность, погасили и уничтожили одним незначительным промахом, когда, вообразив, что во имя этой чести им надо приумножить свои владения, они, казалось бы, ничем не рискуя, так легкомысленно присвоили себе собственность человека, пропавшего без вести. Конечно, подобные случаи встречаются каждый день, но время от времени судьба, в назидание другим, сталкивает лбами таких ревнителей чести своего дома или стражей своего добра, которые затем неминуемо уничтожают и пожирают друг друга, как два диких зверя. Ведь те, кто приумножает свои владения, просчитываются не только на тронах, но иногда и в самых бедных хижинах и вместо цели, к которой они стремились, достигают как раз обратного, а щит чести в мгновение ока. превращается в позорный столб. Однако Сали и Френхен помнили годы своего детства, помнили незапятнанную честь своего дома, помнили, что их, детей, берегли и лелеяли, а отцы их, обеспеченные, всеми уважаемые, были не хуже других. Затем дети были разлучены на долгие годы, и когда они снова встретились, то вспомнили былое счастье, и это еще сильнее скрепило их взаимное влечение. Им хотелось радости, любви, но только на прочном фундаменте, который казался недостижимым. А горячая кровь кипела, звала их скорее слиться воедино.
– Вот и ночь, – воскликнула Френхен, – нам нужно расстаться!
– Уйти домой, а тебя оставить здесь одну? Нет, я не могу! – воскликнул Сали.
– Ну и что ж? Ночь пройдет, а лучшего мы не дождемся.
– Я хочу дать вам совет, глупые дети, – раздался вдруг резкий голос, и к ним подошел скрипач. – Вот вы стоите, не знаете, как быть, а ведь вы хотите принадлежать друг другу. Советую вам, берите друг друга как есть, не теряя времени. Идите в горы со мной и моими друзьями, там вам не понадобятся ни поп, ни деньги, ни документы, ни честь, ни постель – одна только ваша добрая воля! У нас не так уж плохо: чистый воздух, и достаточно еды, если работать; зеленые леса – наш дом, и там мы любим, как сердце подскажет, а на зиму устраиваем претеплые норы или забираемся погреться в крестьянское сено. Довольно думать и гадать, сыграйте тут же свадьбу и отправляйтесь с нами; тогда вы освободитесь от всех забот и останетесь вместе на веки вечные или по крайней мере, пока вам это нравится, а при нашей вольной жизни, будьте уверены, вы доживете до старости! Не подумайте только, что я хочу отомстить вам за зло, которое причинили мне ваши старики. Нет, хоть я и рад, что вы очутились в таком положении, но этого с меня хватит, я готов помочь вам, если вы последуете за мной.
Он в самом деле говорил искренне и в дружеском тоне.
– Ну, подумайте немного и идите за мной, если вам по душе мой совет. Махните рукой на весь свет, берите друг друга и никого не спрашивайте! Подумайте о веселой брачной постели в лесной чаще или на стоге сена, если на воле вам слишком холодно!
С этими словами он ушел в дом. Френхен дрожала в объятиях Сали.
– Что ты скажешь на это? – спросил он. – Пожалуй, неплохо было бы махнуть рукой на весь мир и без помех любить друг друга. – Правда, он произнес это скорее как шутку, рожденную отчаянием, чем серьезно.
Но Френхен поцеловала его и простодушно ответила:
– Нет, туда я идти не хочу, эта жизнь не по мне. Молодой человек с валторной и девушка в шелковой юбке тоже дружки; как говорят, они сильно любили друг друга. И вот на прошлой неделе эта особа в первый раз ему изменила, и он никак не может с этим примириться; вот почему он так угрюм, отворачивается от нее и от всех, а они потешаются над ним. Девушка наложила на себя веселое покаяние: танцует одна, ни с кем не разговаривает и этим только выставляет его на посмешище. По всему видно, что бедный музыкант сегодня же помирится с ней. А я бы не могла изменить тебе, и мне не хочется быть там, где происходят подобные вещи, хоть я готова вынести все, лишь бы только быть твоею.
И бедная девушка все сильнее дрожала в объятиях Сали; уже с обеда, когда хозяйка трактира приняла ее за невесту и она, не протестуя, вошла в эту роль, Френхен загорелась страстью, как невеста, и огонь в ее крови пылал тем горячее и неудержимее, чем безнадежнее было их положение. Сали также был взволнован: как ни мало прельщали его речи скрипача, они внесли смятение в его душу, и он произнес, запинаясь:
– Войдем в дом, надо еще раз что-нибудь съесть и выпить.
Они вошли в трактир, где уже не было никого, кроме небольшой компании бродяг, сидевших за скудной трапезой.
– Вот наши жених и невеста! – закричал скрипач. – Веселитесь, радуйтесь, и давайте-ка мы вас повенчаем.
Их заставили сесть за стол, и они подчинились, желая спастись от самих себя. Они рады были, что хоть ненадолго очутились среди людей. Сали заказал вина и обильной еды, и началось общее веселье. Печальный музыкант помирился со своей неверной подругой, и оба жадно и блаженно ласкали друг друга. Вторая буйная пара пела, пила и тоже не скупилась на доказательства любви, а скрипач и горбатый контрабасист шумели что было мочи. Сали и Френхен притихли и сидели обнявшись. Вдруг скрипач потребовал, чтобы все замолчали, и приступил к шуточной церемонии, изображавшей брачный обряд. Сали и Френхен пришлось взяться за руки, и все поднялись со своих мест и по очереди подходили к ним, чтобы поздравить и приветствовать их вступление в свое братство. Хоть они ни единым словом не противились и относились к этому как к шутке, но их бросало то в жар, то в холод. Небольшая компания, разгоряченная крепким вином, становилась все более шумной и возбужденной, но вдруг скрипач напомнил, что пора уходить.
– Идти нам далеко, – сказал он, – а уже за полночь. Пора отправляться. Проводим жениха и невесту, а я пойду впереди и сыграю, чтобы все было как полагается.
Так как Сали и Френхен, беспомощные и одинокие, не имели другого выбора, да и вообще находились в полной растерянности, они подчинились и на этот раз; их поставили впереди, а остальные две пары образовали позади них процессию, которую замыкал горбун с контрабасом на плече. Черномазый, выступавший первым, как одержимый играл всю дорогу, пока они спускались с горы, а остальные, шествуя вслед за ним, смеялись, пели и плясали. Так эта безумная ночная процессия двигалась по тихим полям и проследовала через родную деревню Сали и Френхен, обитатели которой давным-давно спали.
Когда они шли тихими улицами мимо утраченных для них родных домов, ими вдруг овладело болезненно-буйное веселье, и, следуя за скрипачом, они стали плясать наперебой с другими, целовали друг друга, смеялись и плакали. С пляской поднялись они на вершину холма, куда их вел скрипач и где находились те три пашни, и тут, наверху, черномазый парень снова с силой ударил по струнам и стал кружиться, как привидение, а его спутники не отставали от него в удальстве, так что мирная вершина казалась каким-то Блоксбергом, где совершался шабаш ведьм; даже горбун, тяжело дыша, подпрыгивал со своей ношей, и никто, казалось, уже не обращал внимания на остальных.
Сали крепче сжал Френхен в своих объятиях и заставил ее остановиться; он первый пришел в себя. Он горячо целовал Френхен в губы, чтобы она замолчала, так как Френхен совершенно забылась и распевала во весь голос. Наконец она поняла его, и они стояли, молча прислушиваясь, пока шумная свадебная свита мчалась через поле и, не заметив их отсутствия, скрылась за берегом реки. Но скрипка, смех девушек и крики парней еще долгое время звенели в ночи, пока все не замерло и не сменилось тишиной.
– От них мы спаслись, – произнес Сали, – но как нам спастись от самих себя? Как нам уйти друг от друга?
Френхен была не в состоянии что-нибудь ответить; тяжело дыша, она охватила его шею.
– Разве проводить тебя обратно в деревню и разбудить людей, чтобы они приютили тебя? Завтра ты пойдешь своим путем, и все, должно быть, устроится, ты везде пробьешься.
– Пробиваться без тебя?
– Обо мне забудь!
– Никогда! А ты? Разве ты можешь забыть меня?
– Не в этом дело, дорогая! – ответил Сали, лаская пылающие щеки девушки, которая страстно прижималась к его груди. – Теперь будем говорить только о тебе; ты еще так молода, перед тобою открыты все пути.
– А перед тобою разве нет, старик?
– Идем, – сказал Сали и повел ее.
Но они прошли всего несколько шагов и опять остановились, чтобы обнять и приласкать друг друга. Тишина, объявшая мир, пела и звучала в их сердцах; слышен был только спокойный, ласковый плеск реки, медленно протекавшей внизу.
– Как все чудесно кругом! Ты слышишь: какие-то звуки, будто чудное пение или колокольный звон?
– Это шумит река. Кругом все молчит.
– Нет, еще что-то другое звенит – здесь, там, далеко, повсюду...
– Кажется, это наша собственная кровь шумит в жилах.
Они еще несколько мгновений прислушивались к этим воображаемым или действительным звукам, которые порождала великая тишина и которые смешивались, как им казалось, с волшебным действием лунного света, разливавшегося вблизи и вдалеке по белому осеннему туману, низко стлавшемуся над долинами.
Вдруг Френхен вспомнила что-то: она стала шарить за лифом и сказала:
– Я купила для тебя кое-что на память.
И она подала ему простое кольцо и сама надела его на палец Сали. Он тоже вынул свое колечко и надел его на руку Френхен, сказав:
– Мы, значит, надумали одно и то же.
Френхен подняла руку и стала рассматривать кольцо при бледном свете луны.
– Ах, какое хорошенькое колечко, – сказала она смеясь. – Теперь мы, значит, обручены и отданы друг другу. Ты мой муж, а я твоя жена; вообразим это хоть на одну минуту, только пока не рассеется та полоска тумана возле луны или пока мы не сосчитаем до двенадцати. Поцелуй меня двенадцать раз!
Сали, наверное, так же сильно любил Френхен, как она его, но вопрос о браке не вставал для него с такой остротой, как для нее, видевшей в браке некое "или – или", прямолинейное "быть или не быть", только так она способна была чувствовать и со страстной решимостью отождествляла тот или иной исход с жизнью или смертью. Но теперь и у него наконец спала завеса с глаз, чувство женщины, вспыхнувшее в девушке, пробудило в Сали неистовое и жаркое желание, и пламенная ясность озарила его сознание. Хотя и прежде он горячо обнимал и ласкал Френхен, теперь все это приняло совершенно иной характер, гораздо более бурный, и он стал осыпать ее поцелуями. Френхен, несмотря на то, что сама была ослеплена страстью, тотчас же почуяла эту перемену; она вся задрожала, и не успела еще та полоса тумана проплыть мимо луны, как это чувство передалось и ей. Они пылко ласкали и обнимали друг друга, их украшенные кольцами руки встретились и крепко сплелись, как бы сами собою, помимо веления воли совершая венчальный обряд. Сердце Сали то стучало, словно молот, то замирало, и он еле слышно, тяжело дыша, прошептал:
– Одно только нам и осталось, Френхен. Отпразднуем сейчас же свадьбу и уйдем из жизни – там глубокая вода, там никто нас больше не разлучит, а когда мы соединимся – на короткий ли срок, надолго ли – это будет уже для нас безразлично.
Френхен тотчас же ответила:
– Сали! То, о чем ты говоришь, я уже обдумала и решила про себя: мы могли бы умереть, и тогда все беды миновали бы нас. Поклянись мне, что ты готов идти на это со мной!
– Это так и будет! – вне себя воскликнул Сали. – Никто, кроме смерти, не отнимет у меня мою Фрели!
У Френхен вырвался вздох облегчения, слезы радости хлынули у нее из глаз; она порывисто вскочила и легко, как птица, понеслась по полю к реке. Сали кинулся за нею, думая, что она хочет убежать от него; Френхен же полагала, что он стремится удержать ее от этого шага; так они гнались друг за другом, и Френхен смеялась, как ребенок, который не хочет, чтобы его догнали.
– Ты жалеешь о своем решении? – спросили они в один голос, когда добежали до реки и ухватились друг за друга.
– Нет, я не перестаю радоваться этому, – разом ответили оба.
Откинув все заботы, они шли берегом, обгоняя быстро текущие воды, – так они торопились найти место, где могли бы приютиться; теперь, в своей страсти, они видели перед собой только хмель блаженства, которое сулило им соединение; весь смысл и содержание остальной жизни сосредоточились на этом; и что бы ни случилось после – смерть, погибель, – все было жалкое дуновение, ничто, и они думали об этом меньше, чем беспечный расточитель о том, как прожить завтрашний день, промотав последнее достояние.
– Мои цветы опередили меня! – воскликнула Френхен. – Смотри, они уже совсем погибли и завяли.
Она сняла букетик с груди, бросила его в воду и громко пропела:
Слаще миндаля моя любовь к тебе!
– Стой! – воскликнул Сали. – Здесь твоя брачная постель.
Они подошли к проезжей дороге, которая вела от деревни к реке; тут находился причал с прикрепленной к нему большой баркой, доверху нагруженной сеном. В буйном порыве он стал тотчас же отвязывать крепкие канаты. Френхен, смеясь, обняла его:
– Что ты делаешь? Разве мы напоследок собираемся украсть у крестьян барку с сеном?
– Это будет приданое, которое они нам дадут – плавучая спальня и постель, какой еще не имела ни одна невеста. А крестьяне разыщут свою собственность на реке, пониже, куда ее все равно отнесет, и они даже не поймут, как это случилось. Смотри, вот она уже качается и готова отплыть.
Барка находилась в нескольких шагах от берега, в довольно глубоком месте. Сали высоко приподнял Френхен и зашагал по воде. Но девушка так пылко и неистово ласкала его, трепеща, словно рыбка, в его руках, что он не мог сохранить равновесие в быстро текущей воде. Она старалась окунуть лицо и руки в воду, говоря:
– Я тоже хочу поплескаться в студеной воде, помнишь, какие холодные и мокрые руки были у нас, когда мы в первый раз подали их друг другу? Мы тогда ловили рыбу, а теперь сами станем рыбами, и какими большими, красивыми!
– Успокойся, маленькая шалунья, – просил Сали, который с трудом держался на ногах, борясь с волнами и с возлюбленной, – иначе меня унесет течением!
Он поднял свою ношу на барку и сам взобрался туда же, вслед за Френхен; затем он положил ее на высоко сложенное мягкое душистое сено и вскарабкался туда же. Когда они оба уселись наверху, барку постепенно вынесло на середину реки, и, медленно повернувшись, она поплыла по течению.
Река текла то между высокими темными лесами, которые покрывали ее своею тенью, то по открытой равнине мимо спящих деревень и одиноких хижин, то она казалась спокойной, как тихое озеро, и тогда барка почти неподвижно стояла на месте, то бурно билась о скалы, быстро оставляя позади сонные берега; и когда занялась утренняя заря, из серебристо-серых вод реки вынырнул город со своими башнями. Заходящий месяц, багряный, как золото, оставлял по течению сверкающий след, и в этой полосе света, перерезав ее поперек, очутилась барка. Когда она в это морозное осеннее утро приблизилась к городу, две бледные фигуры, тесно обнявшись, скользнули с ее темной громады в холодные волны реки.
Спустя некоторое время барка благополучно подошла к мосту и остановилась. Когда потом в реке, ниже города, обнаружили и опознали трупы, газеты сообщили о том, что двое молодых людей из двух крайне бедных, разорившихся семейств, непрерывно враждовавших между собой, нашли смерть в воде; почти весь день до этого они танцевали и веселились в деревне, где был престольный праздник. Надо думать, что это происшествие имеет отношение к барке с сеном, которая приплыла к городу без судовой команды, и что молодые люди похитили барку с целью отпраздновать на ней свою ужасную, нечестивую свадьбу – лишнее доказательство возрастающего падения нравов и разнузданности страстей.
ТРИ ПРАВЕДНЫХ ГРЕБЕНЩИКА
Жители Зельдвилы доказали, что город, населенный грешниками и вертопрахами, может как-никак продолжать свое существование в круговороте времен и изменчивых условий жизни; но на примере трех гребенщиков можно убедиться, что три праведника не могут долго жить под одной кровлей, не перессорившись насмерть. Здесь, однако, речь идет не о небесной праведности и не о природной справедливости человеческой совести, а о той худосочной праведности, которая вычеркивает из молитвы господней слова: "И оставл нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим!", ибо такие праведники никогда никому не должают, но и не имеют должников; никому не приносят вреда, но зато и удовольствия не доставляют; хотят, разумеется, и работать и приобретать, но ничего при этом не расходуя, а из приверженности к труду извлекают лишь пользу, но никак не радость. Они не разбивают фонарей, но и не зажигают их, и света от них не исходит. Занимаются различными ремеслами, ни одному не отдавая предпочтения, лишь бы оно не было сопряжено с опасностями. Больше всего они склонны селиться там, где живет много грешных, по их понятиям, людей, потому что, не будь среди них таких грешников, они быстро стерлись бы, подобно жерновам, между которыми не засыпано зерно.
Когда их постигает несчастье, они бывают крайне изумлены и вопят, словно их посадили на вертел: ведь они-то никому не причинили никакого зла. Весь мир представляется им огромным, вполне надежным полицейским учреждением, где тому, кто старательно подметает сор перед своей дверью, не ставит на подоконник горшков с цветами, не укрепив их, и не выплескивает воду из окна, – нечего бояться, что его оштрафуют за нарушение закона.
В Зельдвиле существовала мастерская, где выделывали гребни. Обычно хозяева ее менялись через каждые пять-шесть лет, хотя дело это было прибыльное, стоило лишь к нему руки приложить, потому что коробейники, разъезжавшие по окрестным ярмаркам, закупали здесь свой товар. Кроме обыкновенных расчесок всех сортов, здесь изготовлялись еще прекраснейшие нарядные гребни для деревенских красавиц и служанок; делались они из отличного прозрачного рога, на котором искусные подмастерья (хозяева никогда сами не работали) протравливали, каждый по своему вкусу, превосходные красновато-бурые волнистые узоры под черепаху; держа такой гребень против света, можно было вообразить на нем прекраснейшие восходы и закаты солнца, алеющее небо, все в барашках, грозовые тучи и другие красочные явления природы. Летом, когда подмастерья охотно уходили странствовать по белу свету и ими нужно было дорожить, с ними обращались вежливо, их хорошо оплачивали и сытно кормили; зимой же, когда они искали крова и было из кого выбирать, им приходилось туго: надо было гнуть спину и делать гребни без устали за ничтожную плату; изо дня в день хозяйка ставила на стол миску с кислой капустой, а хозяин объявлял: "Это рыба!". Если же кто-нибудь из подмастерьев осмеливался сказать: "Прошу прощенья, это кислая капуста!" – он немедленно получал расчет и должен был в лютую стужу идти куда глаза глядят. Но как только поля начинали зеленеть и дороги – просыхать, подмастерья говорили: "А все-таки это кислая капуста!" – и собирались в путь. И хотя хозяйка поспешно подбрасывала на капусту ветчину, а хозяин говорил: "Ей-ей, я думал, что это рыба, а это, оказывается, ветчина!" – парней все же тянуло вдаль, потому что им приходилось спать втроем на двуспальной кровати и за долгую зиму им до смерти надоедало пинать друг друга во сне и выстуживать себе бока.
Но вот однажды откуда-то из саксонских земель явился степенный и покладистый подмастерье; он приноравливался ко всему, работал как вол, выжить его было невозможно, так что в конце концов он стал как бы неизменной принадлежностью мастерской; много хозяев сменилось на его глазах, ибо в эти годы такие смены происходили еще стремительнее обычного. Иобст вытягивался в кровати как можно ровнее и неизменно, зимой и летом, удерживал место у стены. Он с готовностью принимал кислую капусту за рыбу, а весной скромно благодарил за кусочек ветчины. Он одинаково откладывал как маленький заработок, так и более значительный, ничего не тратил и только копил. Он жил не так, как другие подмастерья: никогда не ублажал себя пивцом, не водился с земляками или другими молодыми парнями, а стоял по вечерам у крыльца, балагуря со старухами, и когда был в особо доброжелательном настроении, помогал им ставить кувшины с водой на голову; спать он ложился с петухами, если только не было спешной работы, над которой он мог за сверхурочную плату сидеть ночь напролет. В воскресенье он также трудился далеко за полдень, даже в чудеснейшую погоду. Но не думайте, что он делал это бодро и радостно, как Иоганн, веселый мыловар. Напротив, он выполнял эту добровольную работу весьма неохотно и постоянно жаловался на тяготы жизни. И лишь далеко за полдень он по воскресеньям в заношенной рабочей одежде, громыхая туфлями, переходил улицу, забирал у прачки чистую рубашку, выглаженную манишку, высоченный крахмальный воротничок или красивый носовой платок и нес все это великолепие домой на вытянутых руках, шагая той изящной поступью, которая свойственна подмастерьям. Ибо многие подмастерья, даже будучи в рабочем фартуке и стоптанных башмаках, соблюдали в своей походке особую жеманность, как бы указывающую на то, что они витают в высших сферах; особенно в этом изощрялись просвещенные переплетчики, веселые сапожники и некоторые чудаковатые гребенщики.
Возвратясь в свою каморку, Иобст долго обдумывал, стоит ли ему в самом деле надевать чистую рубашку или манишку, – ведь при всей своей кротости и праведности он был порядочным неряхой, – или же прежнее белье можно проносить еще неделю, а ему лучше всего остаться дома да еще малость поработать. И нередко он снова садился на свое место, скорбя о тяготах и трудностях земной жизни, и снова с досадой принимался вырезать гребенки или превращал рог в черепаху, делая это так безвкусно, с таким отсутствием воображения, что всегда украшал гребенку все теми же тремя унылыми кляксами; ибо, когда что-нибудь не было точно предписано, сам он не прилагал к делу ни малейшего старания.
Если же он решал прогуляться, то тщательно наряжался в течение часа или двух, брал свою тросточку и чинно шествовал за городские ворота. Здесь он подолгу торчал со смиренным и скучающим видом и вел нудные разговоры с такими же праздными людьми, тоже не знавшими, куда деваться, например – с какими-нибудь полунищими зельдвильскими стариками, которым уже не на что было пойти в трактир. Вместе с ними он охотно останавливался перед строящимся домом, недавно засеянным полем, яблоней, которую буря разломила пополам, или перед новой бумагопрядильней и усердно разглагольствовал обо всех этих предметах, об их необходимости и стоимости, о видах на урожай и о состоянии посевов, – словом, обо всем том, в чем ни черта не смыслил. Вдобавок все это было ему совершенно безразлично; но, во всяком случае, в этих разговорах он коротал время самым, по его понятиям, дешевым и занимательным образом, и старики называли его любезным и рассудительным саксонцем, потому что сами тоже ничего не смыслили. Когда зельдвильцы основали большую акционерную пивоварню, от которой они ожидали значительного оживления в делах, и был заложен обширный фундамент. Иобст стал по воскресным вечерам зачастую, с понимающим видом, бродить по участку и, по-видимому, с живейшим интересом следил за ходом работ, словно был знатоком строительного дела и величайшим любителем пива. "Вы только поглядите, восклицал он раз за разом, – это замечательное дело! Крупнейшее предприятие! Но денег нужна прорва! Одно досадно; по мне, вот эти своды надо бы вывести поглубже, а эту стенку сделать чуть-чуть потолще!"
На самом же деле он, судя и рядя обо всем на свете, беспокоился только об одном – как бы не опоздать и вернуться к ужину засветло. Это было его единственной провинностью перед хозяйкой – он никогда не пропускал воскресного ужина, что почти всегда делали другие подмастерья, и ей приходилось из-за него одного сидеть дома или как-нибудь иначе о нем позаботиться. Получив свой кусочек жаркого или колбасы, он еще немного копошился у себя в каморке и затем ложился спать в приятном сознании, что отлично провел воскресный день.
При таком непритязательном, кротком и степенном нраве ему, однако, не была чужда легкая, затаенная ирония; казалось, он втихомолку забавляется легкомыслием и суетностью света, серьезно сомневается в величии и значительности дел земных и тщательно скрывает более глубокие думы. И действительно, он иногда строил такое умное лицо, в особенности когда с деловым видом вел свои воскресные разговоры, что легко можно было вообразить, будто в его уме зреют глубокие замыслы, по сравнению с которыми все, что предпринимали, строили и создавали другие, должно было казаться детской игрой. Великий план, владевший Иобстом днем и ночью, план, который был его тайной путеводной звездой в течение всех тех лет, когда он работал подмастерьем в Зельдвиле, состоял в том, чтобы непрестанно копить заработанные деньги, покуда их не хватит на приобретение гребеночной мастерской, в тот вожделенный день, когда она снова будет продаваться; таким образом, он в свой черед станет хозяином и самостоятельным мастером. Эта мечта стала основой всех его действий и средоточием всех его стремлений, ибо долгое наблюдение убедило его, что прилежный и бережливый человек непременно добьется успеха в жизни, если будет спокойно идти своей стезей и из беспечности других сумеет извлекать лишь пользу, а не убытки. А став хозяином, думал Иобст, он быстро заработает достаточно денег, чтобы приобрести права гражданства, и устроит свою жизнь так умно и целесообразно, как еще ни один житель Зельдвилы, не заботясь ни о чем, что не способствует умножению его достатка, не тратя ни гроша понапрасну, но извлекая как можно больше выгод из праздной суеты этого городка. План был столь же прост, сколь правилен и понятен, в особенности потому, что Иобст проводил его добросовестно и настойчиво; он уже отложил изрядную сумму, которую старательно прятал и по тщательному расчету надеялся со временем округлить настолько, чтобы достичь поставленной цели. Неестественно в этом продуманном и мирном плане было лишь то, что он вообще пришел Иобсту в голову, поскольку ничто в его сердце не побуждало его поселиться именно в Зельдвиле; он не питал особого расположения ни к самому городку, ни к людям, ни к политическому строю этого края, ни к его обычаям. Все это было ему столь же безразлично, как его собственная родина, по которой он никогда не тосковал; в сотне других мест на белом свете он, при своем трудолюбии и своей праведности, мог бы обосноваться так же прочно, как здесь; но это не было делом свободного выбора: по свойственной ему ограниченности, Иобст цепко ухватился за первую подвернувшуюся ему нить надежды, уповая, что она приведет его к благополучию. Говорят: где мне хорошо, там моя родина! Этой поговорке можно найти оправдание, когда речь идет о тех, кто действительно находит в новом отечестве необходимые, более благоприятные условия для своего преуспевания, кто по доброй воле пускается в путь, чтобы мужественно добиваться успеха и вернуться домой обеспеченным; или о тех, кто толпами бежит на чужбину от невыносимых условий жизни и, внимая зову времени, участвует в новом переселении народов за моря, или находит где-нибудь более верных друзей, чем у себя дома, или завязывает отношения, более отвечающие их сокровенным склонностям; или, наконец, о тех, кого удерживает в чужом краю та или иная благородная привязанность. Но все эти люди, куда бы они ни попали, любят ту страну, где обрели благополучие, и тем самым сохраняют в себе человеческое достоинство. Но Иобст почти не отдавал себе отчета в том, где, собственно, он находится; государственное устройство и обычаи швейцарцев были ему непонятны, и он только говаривал иногда: "Да, да, швейцарцы – политики! Политика, конечно, я думаю, прекрасная штука, если имеешь к ней склонность. Что до меня, я не знаток этого дела, у нас дома это не водится". Нравы зельдвильцев были ему противны и внушали страх, а когда в городе подымалось волнение или затевалось уличное шествие, он, весь дрожа, забивался в дальний угол мастерской и в ужасе ждал злодеяний и убийств. И все же единственной его мечтой, его глубокой тайной было желание остаться здесь до конца своих дней. По всему лицу земли рассеяны такие праведники, осевшие в том или ином месте только потому, что нашли там случайный источник благосостояния, к которому присосались, – без тоски по старой родине, без любви к новому отечеству, без широкого кругозора, без пристального внимания к окружающему; и похожи они не столько на людей со свободной волей, сколько на низшие организмы, на причудливых микроскопических зверюшек или на семена растений, которые по воздуху и воде переносятся волею случая в те места, где затем произрастают.
Так жил он в Зельдвиле год за годом и умножал свое тайное сокровище, надежно спрятанное под плитой каменного пола его каморки. Еще ни один портной не мог похвастать, что заработал на нем хотя бы медный грош, – ведь праздничный сюртук, в котором он приехал, имел точно такой же вид, что и в ту пору. Еще ни один сапожник не получил с него ни пфеннига, потому что еще не сносились подошвы на сапогах, привешенных к его дорожной котомке в день приезда; дело в том, что в году всего пятьдесят два воскресенья, и только половину из них Иобст отметил небольшой прогулкой. Никто не мог похвалиться, что видел у него в руках крупную или мелкую монету: как только он получал плату, она тотчас же исчезала самым таинственным образом, и даже выходя за городские ворота, скопидом не оставлял при себе ни одного гроша, так что никак не мог что-либо истратить.
Когда в мастерскую приходили торговки с вишнями, сливами или грушами и другие рабочие удовлетворяли свои прихоти, в нем тоже пробуждалась тысяча и одна прихоть, и успокаивал он их тем, что с величайшим вниманием участвовал во всех переговорах, поглаживал и ощупывал красивые вишни и сливы и в конце концов, радуясь своей выдержке, милостиво отпускал смущенных женщин, принимавших его за лучшего из покупателей. С радостным удовлетворением смотрел он, как его товарищи ели купленные яблоки, и подавал множество полезных советов, как их печь или чистить. Но если никому от него и не перепадало ни гроша, зато никто никогда не слыхал от него грубого слова, несправедливого подозрения, ни на кого он не смотрел косо; напротив, он старательнейшим образом избегал всяких ссор и не обижался, когда окружающие позволяли себе подтрунивать над ним. И как ни любопытно было ему наблюдать всякие сплетни и ссоры и размышлять о них, ибо это как-никак являлось бесплатным развлечением, – все же, когда другие подмастерья тратились на разгульные пирушки, он остерегался принимать участие в таких затеях, чтобы не оплошать и не попасть в неприятное положение. Короче говоря, в нем было причудливое смешение подлинно героической мудрости и стойкости с тихим и низменным бессердечием и бесчувственностью.