Текст книги "Вокзал"
Автор книги: Глеб Горбовский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
Худой старый конь жадно вгрызался в еще сочный, заливной дерн. Чуть в стороне, там, где трава была погуще и поцелей, стоял низкорослый широкоплечий мужик в ватнике и сплющенной пограничной фуражке с ярким зеленым верхом. На руку мужика была намотана веревка. На веревке крепилась белоногая, с кудрявым безрогим лбом телка.
– Здравствуй, Лукьян! Никак скотину пасешь?
– Рад видеть Александра Александровича! Сейчас мигом запрягу, и садитесь, если в город. Вдвоем хорошо… А я вот… телку кормил.
– Далеко ты ее, Григорьич, на кормежку вывозишь.
– Если бы на кормежку… На мясо я ее вывожу. На колбасу да стюдень. Дурочку… Вот едем, глядим – лужок мокрый. Пусть, думаю, пожует напоследок.
Лукьян Григорьевич потянул отсыревшую веревку. Телка голову от травы подняла. Внимательно посмотрела на хозяина. Тогда Лукьян сам пошел к ней, и сразу объяснилась шустрая подвижность его головы и тугая скованность туловища: у Лукьяна Светлицына не было ноги. Заменяла ее деревяшка, похожая на большую перевернутую бутыль.
Светлицын подтащил телку, поддел неустойчивый, щенячий зад животного плечом, и скотинка мигом очутилась на телеге. Коричнево-синие глаза ее были настолько безгрешны, что казались незрячими.
– Скотина, понимаешь… А резать жалко, – виновато бормотал Лукьян, примащиваясь возле правой оглобли. По левую сторону, растребушив солому, Светлицын усадил Валуева. Гнедой, кожа да кости, мерин стоял, уткнувшись мордой в траву. Вот он сглотнул и, как бы опомнившись, с треском откусил влажную прядь травы. Тогда Лукьян ткнул в его заднюю ногу кнутовищем. Лошадь продолжала стоять. – Вот свинью, к примеру, ничуть не жалко, ежели на убой. Неприятное животное. А злую – так и совсем легко убить. Свинью… А телка – тихая. Ну, Боец! Поехали давай! Оторвись, пошли! Нн-нно! Дерет, дерет траву, а все без толку. Одно брюхо с костей свисает.
Мерин Боец, чуть ли не с буденновских времен носивший свою лихую кличку, поднял голову. Прислушался. Поднатужившись, враз выхватил из ручейной низины рогатый экипаж. Катыш даже пасть от неожиданности захлопнул: надо же, лошадь-то живая, оказывается. Взяла и поехала. И собачка весело кинулась вослед шатко-валкой колеснице.
– По почтовой надобности в город-то? По казенным делам?
– По казенным. Хотя и не по почтовым. Хреновые у меня дела, Григорьич. Паспорту срок вышел. А тут еще – от сынка ни звука нету. Баба надеется все…
– И правильно делает. В наше время каких только чудес не бывает. В Заболотье вон на Евсифея Голубева сперва похоронка пришла, потом – без вести. А он дома сидит, тоже без ноги, как я. И сам за те похоронки расписывается… А паспорту срок – так это тьфу! – по сравнению…
– А ты бедовый, Григорьич. Ты, небось, и в лагерях не терялся. При любой погоде – сухой…
– Побеги я из плена делал. Три больших и десяток маленьких. Все бегал и бегал… Условия не подходили.
Валуев начал было сворачивать цигарку, но вежливо вспомнил о Светлицыне, протянул ему кисет с самосадом. Подумал: «Хороший мужик Лукьян, а – дубье. Кажись, огни и воды прошел, а не только нога, но и башка – деревянная…» Принимая от Лукьяна кисет, рассматривал голубые, несерьезные глаза Светлицына. «Да-а… Бодрячок. И с чего бы? Детей пятеро… Правда, жёнка – бой-баба. Рыбиной бьется, а семью соблюдает. Хлебушек – по воскресеньям. В будни – одна картошка с паром… Лукьяну, видать, и ногу-то не столько отстрелило, сколько черви потом сточили: терпеливый. И все улыбается, чурбан недоколотый!»
Тем временем лес кончился. Проселок подобрался к мощеной столбовой дороге и растворился в ней, как ручей в солидной реке. Впереди угадывалось большое село с ветряком и водонапорной башенкой, изуродованной осколками в войну и напоминающей теперь ржавый дуршлаг. Слева от дороги тянулось грязное холодное поле, на котором копошилось несколько старух и школьников, перекапывавших землю в поисках неубранной картофельной мелочи. Правее, по краям льняного засева, мокли на осенних дождях жалкие снопики долгунца. Желая переменить прерванный разговор, дядя Саша напомнил притихшему Лукьяну об их прошлогодней беседе, когда, встретившись по весне на молодых зеленях, недавний горожанин Валуев пытался узнать у Светлицына наименования местных злаков. И как Лукьян тогда, показывая клюшкой на озимую рожь, приговаривал: «Значитца, туточки произрастает перловка, по-вашему городскому – сага или ядрица. А за тем увалом – гектар манки да гектар сечки. Ну, и геркулёсы, само собой», – махал он в сторону изумрудных овсов.
– Помнишь, Григорьич, как ты мне про перловку да манку заливал? А я и уши развесил поначалу…
– Как не помнить, Александрович. Наивный вы человек оказались. И веселый: всему поверили. Ежели б я тогда про лапшу за выгоном не сказал…
– А теперь ты мне, Григорьич, такую вещь объясни. У тебя на огороде много чего осталось? В земле? В смысле – овоща?
– Пусто! Хоть с миноискателем… Мои скворцы такую ревизию навели, любо-дорого…
– А здесь, гляди, ковыряются, – кивнул Валуев в сторону картофельника. – Почему?
– Колхозная, опчая здесь… И ширина ей – не чета огородной.
– Ты прямо отвечай, не ерзай. Свою ты убрал до последней штучки. А колхозную, стало быть, как придется? Она ведь тоже своя, наша…
– Наша-то наша, только – много ее. Не управиться.
– Ври больше. Охота на нее не та. Так и скажи. Частник ты, Лукьян Светлицын, собственник.
– Нет, зачем же… Колхозник я. А частник – это когда с бабой на печке сплю.
Лукьян Григорьевич весело огрел хворостиной толстую оглоблю. Боец дернулся, и тут вышел казус. Неожиданно лошадь полностью распряглась. Враз вылетела из креплений дуга, рассупонился хомут, а тяжелая оглобля, все еще связанная с хомутом, поднажав, стащила ярмо через понурую голову Бойца.
Тем и славился гнилицкий Лукьян, что ничего не умел делать основательно, в законченном виде. Лошади у него распрягались, гвозди под молотком в узелок завязывались, борозда на огороде вьюном вилась. И все прежние Светлицыны этим отличались. Настойчивые и упорные были до ожесточения. Однако что бы ни сделали – получалось неприглядно. Валенки катали на одну ногу, колодцы рыли глубочайшие, а воды в них не оказывалось. Печки клали тоже самолично. И дым из помещения ведрами выносили – тоже без посторонней помощи. Отец Лукьяна возле крепкой еще избушки начал строить новый дом. А когда захворал, жена шабашников пригласила на доделку. Походили шабашники хороводом вокруг несуразного сруба, поматерились всласть, а на другое утро – дай бог ноги! – сбежали прочь. И стоит изба недоделанная, огромная, раздражающая взгляд, но уж – как говорится – своя в доску! И живут Светлицыны в ней, так как старенькая избушка в войну погорела. И пули, и бомбы, и вся геенна огненная фронтовой полосы обошли стороной косоребрую уродину, будто побрезговали ею.
И сейчас, на дороге, Светлицын решительно отстранил Валуева от упряжи.
– Сидите, Александрович… Я мигом. У меня тут секреты разные. В сбруе. Вдвоем и вовсе запутаемся.
Вторично распряглись в центре большого села – перед входом в чайную, где решили пообедать.
Чайная – рубленый пятистенок, пропахший многолетними щами-кашами, – делилась изнутри на «залу» и отгороженный раздаточным барьером «цех». Сейчас тут было свободно: одни столы да табуретки. Светлицын с дядей Сашей прошли в глубь заведения и сели за столик, под который забрался Катыш. Озираясь, стали громко принюхиваться, стараясь угадать, что нынче в меню.
Из-за перегородки на посетителей побежала могучая тетка в красном переднике. Казалось, она кого-то догоняла. Или от кого-то спасалась.
– Щи! Гуляш! Кофий! – будто камни на стол бросала, стоя над дядей Сашей. Из-под стола Катыш зарычал, обороняясь.
– Щец… – пролепетал дерзко Валуев.
– Двое? Трое?! – кричала официантка.
– Почему же трое? – поинтересовался Лукьян Светлицын.
– А собачка? Она у вас что – мышей ловит?
– Давайте и собачке! – заторопился Валуев. – Гуляем! И по гуляшу.
– А кофий? – строго спросила женщина.
– Может, у вас чаек найдется?
– Оно, может, и чай, только у нас это кофием называется.
Официантка, скрипя половицами, на большой скорости унеслась к раздаче, бросив за барьер непонятное слово – «Трещей!».
– Огонь-баба! – улыбнулся Лукьян.
– Да-а. Страшная женщина… – то ли подтвердил, то ли опроверг сказанное Светлицыным дядя Саша. И добавил потом: – А кулаки у нее какие… Видел?
– Огонь… А выпить вот не предложила, – вспомнил зачем-то Лукьян.
– И правильно сделала. Не к теще на пироги. В органы иду. Дыхнешь там, и вместо паспорта – поминай как звали, – потер переносицу Валуев.
За окнами закусочной, тявкнув сигналом, остановился крытый брезентом, плосконосый «виллис». Из боковых отверстий его кабины высунулись две ноги: одна, в хромовом сапоге, – направо, другая, в кирзовом, – налево. Из машины выбрались шофер в засаленной телогрейке и солидный румяно-рыхлый дядя в кожаном пальто. Оба, не оглядываясь, устремились на запах щей.
Проезжий скрипел новой, необкатанной кожей. В нетерпении потирал руки. Уселся он в пустом углу «залы», подальше от гнилицких мужчин. Официантка гоголем взмыла в ту сторону, и вскоре вокруг кожаного типа закипела, запенилась работа. Селедка с картошкой, ветчина с горошком, мясо тушеное – все это так и мелькало в руках могучей женщины, так и вращалось вокруг лысой головы клиента и его кудлатого молодого шофера, сбросившего засаленную телогрейку прямо на пол у входа. Пузатый, железобетонного фаянса чайник выполнял функцию графина. Розовый товарищ нацедил в граненые стаканы коричневого «горного дубняка», дунул в сторону с таким видом, будто в прорубь шагнуть собрался. Медленно выпил.
Любознательный, но весьма тактичный Катыш, привлеченный мясным духом с чужого стола, нерешительно продвинулся в том направлении. Вот он шумно потянул воздух носом.
Шофер, призывного возраста паренек, заметил собачку и, выудив из своей тарелки горячую косточку, жизнерадостно протянул ее Катышу. Это не понравилось начальству. Дядя взбрыкнул под столом ногой.
– Кыш, оглоед криволапый!
Шофер виновато посмотрел на отбежавшую собачку. Молча уткнулся в клубящиеся пары щей.
А дядя Саша, заслышав капризный тенорок, тотчас узнал в проезжем бывшего начальника городской почты Полысаева, своего довоенного шефа, к которому теперь, после войны, имел кое-какие претензии.
3
Полысаев сидел спиной к Валуеву. За войну он оплешивел и раздвинулся вширь. И не узнал бы его дядя Саша никогда, не заругайся тот на собачку своим характерным бабьим голосом. Валуева так и повело, даже за Лукьяна Григорьевича ухватился и щи тому из ложки разбрызгал – такая для него неожиданность получилась этот Полысаев…
– Глядите, кого принесло… Григорьич, смотри, харя какая!
– Нормальная… – прошептал Лукьян, – круглая. Знакомый, что ли? – кланяясь тарелке, поинтересовался Светлицын. – Солидный мужчина.
– Нет, обрати внимание, какой он задумчивый! Важный какой. Водку из чайника сосет… Эй, мамочка! И нам бутылку откупори. Мы хоть и не в коже, а выпьем тоже. Говоришь, солидный мужчина? Гад он солидный, Григорьич… Из-за него я в оккупацию попал.
– Да что вы говорите? – вытаращил глаза Лукьян.
– А то и говорю…
И в памяти Валуева отчетливо вдруг вспыхнул тот некстати нарядный, солнечный день. День бегства из перепуганного пальбой и пожарами городка…
– Мы во дворе почты эвакуацией занимались. У Полысаева в кассе денежки казенные, марки… Корреспонденцию невостребованную тоже полагалось с собой забирать. А тягла у нас – полуторка имелась да махонькая такая лошадка. Игрушечная. Карлик, одним словом… Полысаев бегом распоряжается, кого куда. Сейф с кассой – в полуторку. Семейство свое с обстановкой и узлами туда же. А меня с корреспонденцией в повозку. На карличке, значит… А со мной племянники, Фрося с вещичками. И неплохо бы на лошадке. Потому как у машины гайка отлетит, и чеши затылок. Спокойнее на лошадке… Одна беда – скорость низкая. Не успеть на лошадке. Немцы уже вокруг городка пляшут. Одна незанятая дорога осталась… На восток, ко Дну, к узловой станции. «Слышь, Полысаев, – говорю я своему шефу, – увези моих на полуторке. Будь человеком». А нужно сказать, что другие сотрудники почты, в основном женского полу, ехать куда-либо отказались. Да и куда им от дома, от огорода? На печке-то у себя не только голодать – помирать легче. А мы с Фросей эвакуироваться решили. В беженцы, значит… В основном – из-за племянников. Думали, успеем их в Ленинград к родителям доставить. А где там… Полысаев слюной забрызгал, грудью жмет. «Указание, – кричит, – получил?! За казенное оружие системы Коровина расписался?! И катись, пока немцы на колбасу тебя не перемололи». Прошу еще ласковей. «Возьми, говорю, только племянников да бабу. Вещички брошу. Хрен с ними. А сам лично поеду на подножке. Стоя». Отпихнул он меня… В кабину заскочил. Шофера локтем в бок: гони! Даванули они по педалям – отбросило меня от полуторки. А когда из ворот выезжали, кто-то из полысаевской родни платочком помахал. Наше, мол, вам! Тю-тю… У меня чуть ли из глаз не закапало. На булыжник. Посмотрел я на свой ковчег. Лошадка не больше собаки. Мешки с почтой. Племянники… Фрося с пожитками. Такой ворох получился! А делать нечего – поехали. Я лошадку за губы взял, повел. А Полысаев, гад, едва от города отъехал, все почтовое – в канаву, и поминай как звали. Своими глазами удостоверился. В его вероломстве. Помнится, на другой уже день, когда нас, почитай, все обогнали и вся механизация на восток схлынула, остановили нас какие-то непонятные танкисты. Спокойные. В наглаженном обмундировании. Тут же на дороге и махина ихняя. Что твой дом. И один вроде как в моторе копошится. Подходит к нашему возу их самый старший. Со шпалами. Интеллигентный лицом. Взял меня за ногу – да как дернет с воза! «А ну, слазь!» И в богородицу! Правда, с акцентом. Вроде как латыш разговаривает. «Коммунист? Бежишь?! А ну, почта, сдавай, – кричит, – оружие!» Я по карманам себя захлопал, дурачком прикидываюсь. Фрося с возу поясняет, что будто бы я ненормальный, убогий. А когда майор меня за глотку взял, скинула Фрося кобуру. Вспомнил я, что не действует моя «Коровина», – и улыбнулся. Неисправный был пистолетик. Для виду только. И говорю танкисту: «Нельзя ли расписочку? На конфискацию? Спросят с меня…» – «Ты есть дурак, – отвечает. – Душевнобольной. А с дурака не спросят». Ну, объехали мы танк, а в километре от него – гляжу, в канаве сейф стоит. Незапертый. Порожний, конечно. У меня от сейфа третий ключ: один у Полысаева, второй у кассирши, а третий у меня. Ну, подхожу к сейфу, бумаги, какие возле разбросаны, запихиваю в него и запираю. На три оборота. Далеко мы тогда не уехали, конечно… А Полысаев без сейфа и очень просто мог ускакать до тылов. А мы лошадку повернули, корреспонденцию рядом с сейфом сложили – и восвояси… В оккупированную местность. Но полысаевскую хватку запомнил я навсегда. И вот, на тебе, сидит, жрет, собаку ногой пинает.
Официантка принесла водку. В бутылке. Дядя Саша насупился.
– Кому так в чайнике… А нам…
– А вам-то от кого маскироваться? – вспыхнула женщина. – Человек на службе, начальство… А вам-то какого беса?
Выпили. Лукьян Григорьевич указал пальцем на Полысаева:
– Говорите, плохой человек?
– Плохой. В беде меня бросил. От машины, как собаку, ногой оттолкнул. А ты чего, Лукьяша, или поскандалить с ним хочешь? Не вздумай. Такое не тронь, оно и вонять не будет. Понял?
– Понял. Только мне за вас обидно. Неужели так ничего ему и не скажете? Ну, хоть поздоровайтесь. Может, узнает и стыдно ему сделается?
– Товарищу Полысаеву! – поднял дядя Саша стакан над головой.
Человек в кожаном пальто перестал жевать. Вскочил на ноги. Дрожащими руками взял чайник, стал из него две порции выпивки нацеживать. На круглом, выпуклом лице встрепенулась улыбка. Затем Полысаев поднял стаканы и понес их торжественно через «залу».
Катыш, задрав край черной губы, обнажил белый клык и нехотя, но молча вдвинулся задом глубже под стол.
– Сан Санычу! Ай да встреча! Расскажи кому – не поверят. Живой-невредимый. Молодца, ай, молодца! А я думал, тебя уж на суперфосфат… То есть – на удобрение. Выходит, не время еще. Молодца… А ну, грохнем за встречу! – протянул Полысаев дяде Саше стакан.
Дядя Саша хотел заругаться на Полысаева и не смог. Рука его поганенько вспотела, предательски огрузла, потянувшись за подносимым стаканом.
– Рад видеть… Живым-здоровым. Значит, эвакуировались?
– Едва проскочил! На глазах, можно сказать, врага утек. Три снаряда по мне выпустили, супруге ножку покалечило, – частил тонкоголосо, будто мяукал, Полысаев. – А своячницу прямо в кузове убило. Только прилажусь хоронить – бац, обстрел. Ну, я ее, покойницу значит, опять в кузов и – ходу! Пять раз принимался, А ты, Сан Саныч, молодца – жив! Так и надо.
– Я-то жив, а вот сейф куда вы дели, товарищ Полысаев? – подмигнул вдруг дядя Саша.
– То есть?.. Не расслышал тебя, Сан Саныч… Какой такой сейф?
– Железный, товарищ Полысаев. Несгораемый. С ценными бумагами.
– Это в сорок первом, что ли? При отступлении?
– При планомерном отходе, товарищ Полысаев.
– Шутишь? Смотри-ка… Повеселел человек за войну. Говорю – молодца!
– Помнишь, я тебе свою Фросю предлагал? Вместо сейфа?
– Ай, шутник!
– Спасибо, что не взял. А то бы как сейф ее – в кювет! Что бы я без нее теперь делал?
– Кто старое помянет, Сан Саныч…
– Хорошо, что ты такая сволочь оказался тогда, товарищ Полысаев…
– Но-но, эк тебя сморило в один оборот.
– А то еще неизвестно, куда бы ты нас тогда завез на своей полуторке…
– Зуб, значит, на меня затаил? Нехорошо, Сан Саныч. Невесело встречаемся. После разлуки. Забыл ты меня, дорогой. Ну, да что станешь делать? Я не в обиде. Война – она многим мозги отшибла. А ведь то, что мы с тобой врозь драпали, – оно, может, и впрямь к лучшему. Служишь-то где? Небось опять – почта? Ну, ну… Я не в обиде. Смотри, еще пригодиться могу. Я тут хоть и проездом, но человек тебе свой… Учти, бедолага. Приятного аппетита, – обратился он непосредственно к Лукьяну Григорьевичу и так же неторопливо, торжественно, как и при подходе, отбыл прямиком к выходу из закусочной, бросив шоферу серый комок мятых денег: – Кончай, Коля, обедню! Заводи, поехали. – Возле выхода Полысаев сорвал с гвоздя габардиновую, военного образца фуражку, грубо оттолкнул дверь, перелез через высокий порог и уже хотел было грохнуть тяжелой, как речной плот, дверью, но, поразмыслив, медленно, едва слышно притворил ее за собой.
– Обходительный мужчина… – вслух подумал Лукьян Светлицын. – Хоть и начальник с виду. – Поймав у шофера в глазах ребячливую улыбочку, полез к нему с вопросом: – Это кем же он будет у тебя, такой кожаный? Конечно, ежели не секрет?
– И не кожа на нем. А заменитель… Трофейный. Вот вожу по району. Как Чичикова. Ха-ха! – окончательно осклабился малый. – А вообще-то – инспектор. Фьюфью, – поманил шофер Катыша, положил на пол кусочек вареного мяса. Погладив подобревшего песика, что нерешительной развальцей приблизился к съестному, шофер Коля кивнул мужикам и, расплатившись с официанткой, покинул заведение.
– Значит, ревизором Полысаев… Ездит, проверяет: все ли в порядке? А я вот нагрубил ему…
– Это точно. Пошуршали малость, – согласился Лукьян. – А так – кто же его знает? Разговорчивый мужчина, общительный. Вы его «сволочью» обозвали, а он – смотри как вежливо.
И тут не выдержал дядя Саша. Захохотал, затрясся. Большой беззубый рот его открылся настежь, как прогоревшая печка.
– Как он меня!.. Ха-ха… «Молодца», говорит, кхы-кха! Молодца, скребут те маковку! Давай, Лукьяша, помянем его, как полагается! За упокой души! – И дядя Саша лихо ударил своим стаканом о стакан Светлицына.
– Зачем же – за упокой… Во здравие… Во здравие! – поправил Валуева Лукьян Григорьевич, и они выпили по последней.
4
Теперь ехали, громко разговаривая. Валуев даже руками помахивал. Обыкновенно в общении с посторонними дядя Саша ограничивался ответами на вопросы. Или молчал. На разговор прорывало его исключительно с людьми, которых он считал тише или слабее себя. Вот и с Лукьяном Светлицыным Валуеву хотелось говорить. Как пить после селедки.
– Не обидишься, если я с тобой разговаривать буду?
– Это – сколько угодно. Если интерес имеете… – улыбнулся Лукьян.
– Улыбаешься, чурка, а телушку от детей увозишь. Они у тебя что – мясо не употребляют?
– Употребят, если дать. А что, сказывают, мясо вредно кушать? Писатель Лев Толстой мяса не ел. И художник Репин. Старичками вон как долго прожили зато…
– Ну, это старички. А как же детки твои? Они бы телушку сами съели. А ты – улыбаешься. И почему это в ваших Гнилицах все такие веселые? Добрые такие?
– А вы разве злой? Хотя и приезжий?
– Всякий я, Григорьич. Вот Полысаева повстречали. Тебе он кто? Никто. Так, дядя… Рыло проезжее. А ведь я его чуть не ударил давеча… Потому как на полуторке мог он тогда и меня увезти. Все равно почта в канаве осталась. И не было бы ни оккупации, ни всей этой жизни паскудной… Вот и злой я на него.
– Так уж тут злись не злись – делу не поможешь. Все в прошлом. Вам питаться лучше надо. Вон вы какой тощий. А не злиться…
– Значит, ты потому такой добрый, что жрешь много?
– Мне злиться нельзя. У меня детей охапка. А еще я везучий. Вон, гнилицкие мужики – сколько их уцелело? То-то и оно, А я везучий. Живой. Вино, гляди-ко, выпиваю.
– Так ведь голодаешь. Губы синие… В войну хоть казенное лопал.
– Это голодаешь, когда рассуждаешь. А за делишками и не слышно.
До города оставалось километра два езды. Проезжая мимо кирпичных остатков взорванного спиртзавода, наткнулись на толпу. Человек пятьдесят военнопленных, сбившись кругом, молчали, опираясь на кирки-лопаты. В центре, как на митинге, молодой, послевоенного призыва, сержантик произносил речь. Этот совсем еще школьный парнишка неумело ругался, то и дело отпихивая локтем сползавшую из-за спины к животу кобуру с «тетешником».
– Чего-от ты, длинна шея, нос воротишь? Запах ему не нравится! А ты нюхай, гад, нюхай! Твоя работа! Все у меня разберете, до кирпичика… И всех оттуда подымете. На своих руках. И хоронить заставлю! Нос он гнет… Убивать, поди, не гнулся… Ком, говорю, сюда! Арбайтен будем. А кто бастовать, тому… еще хуже будет, – подобрал наконец угрозу взволнованный начальник конвоя.
Объехав толпу стороной, Светлицын придержал мерина за грудой развалин. Дядя Саша повел носом. По ноздрям ударило густое зловоние.
– Давайте поедем? – вопросительно сморщился Лукьян.
– Постой, Григорьич… Хочешь, закурим? Все не так пахнуть будет. Понимаешь, интересно, кого они там откопали? – с этими словами Валуев слез с подводы и начал сворачивать цигарку.
Пленные вдруг загугукали, забормотали… Неизвестно, о чем они там калякали, как психоватые. Однако суетились недолго. Какую-нибудь минуту. Затем бормотание выровнялось, и пошел у них деловой разговор. Бригадиры повели пленных к зияющему в кирпичной горе пролому.
Молодой сержант розовым сделался, как возле домны горячей постоял. Вот он зашагал прочь, решив поостыть от толпы. И тут наткнулся на повозку Лукьяна. Светлицын еще издали – в знак внимания или ради успокоения сержанта – в приветствии приподнял свою пограничную фуражку.
– Нашим доблестным! Откуда так плохо пахнет, начальник? Не от твоего ли воинства? Иностранного?
– А ты, папаша, проезжай отседа! Запах ему не нравится! Газуй…
– Огонька не найдется, товарищ боец? – вступил в разговор дядя Саша.
– И не боец он, а товарищ младший сержант! – поправил Валуева Светлицын. – Боец – это наш мерин так прозывается… – высвободил из сена деревянную ногу Лукьян Григорьевич.
Сержант, смекнув, что перед ним инвалид войны, подобрел вмиг лицом, окончательно успокоился. Пыл его сник, перышки опустились.
– Наших тут! Полный подвал… То ли взрывом засыпало… Скорей всего – госпиталь бывший. Вот, закуривайте! – протянул сержант Светлицыну пачку «Звездочки».
– Спасибо. Говоришь, запах им не нравится?
– Ихнее задание – кирпич разбирать. А я их в подвал загоняю. Трупы выносить. Как тут кирпич брать, если помещение занято… И, вообще, похоронить надо, раз откопали.
Дядя Саша, молча куривший до сих пор, вплотную приблизился к сержанту.
– Дело-то какое… – заторопился, зашептал в лицо пареньку. – Сынок у меня в войну затерялся. В лагерь его поместили. А там на моих глазах… Тип один камнем его ударил. Кирпичом по голове. Понятно? И унесли. В госпиталь.
– В здешних местах?
– Не совсем. Однако – в России. В госпиталь, по-ихнему в лазарет, унесли. Сам видел. Короче говоря, залезть бы мне туда, в яму? Допусти, милый. Я мигом!
– Полезайте, не жалко… Только вот даже эти, которые под конвоем, а не шибко туда лезут. Едва уговорил. Порешили: за одним мертвым двое спускаются и сразу вылезают. А за вторым – другие двое… А то, слышь, противогазы им подавай! Где их тут взять, когда они в казарме, противогазы эти.
К сержанту из-за развалин, оттуда, где копали братскую могилу, примчался веснушчатый хлопотливый солдат из конвойных.
– Товарищ сержант, про глубь указания не было! Сколь вглубь?!
– До песочка дошли теперь?
– Так точно! Красненький…
– И в песочек на метр. В самый раз.
– И то хлеб, товарищ сержант! – повеселел боец. – А то – ну-тка до глины ба! – повеселел и убежал.
Дядя Саша вторично метнулся к сержанту:
– Вы у них документы, документы проверьте!
– У кого это?
– У них, у них… У мертвых.
– Указание есть: какие будут бумаги – изъять. Только какие «документы», когда голые все, то есть в нижнем, в споднем… И темень. Слазил я туда. С фонариком. Да разве чего понять? Может, и не наши вовсе. А какие другие. Это ведь только по слухам, что наши… Потому как – убитые…
– Все равно – необходимость имею… Опуститься, – настаивал на своем Валуев. – Ты подожди-ка меня, Лукьян Григорьевич. Я скоренько. Глазами только взглянуть… А не то после покою не будет.
– Ступайте, ступайте… Обожду. Вот подвинусь малость с-под ветра. И собачку свою положите ко мне в солому. Чего ей тут бегать, нюхать?
Дядя Саша подцепил под брюшко ничего не понимавшего Катыша, засунул его в соломенную труху, поближе к Светлицыну. Потом в сопровождении сержанта двинулся к черному, пробитому в куполе погреба отверстию.
Из ямы уже явились первые двое, предварительно подав «на-гора» носилки с чем-то неприглядным. Дядя Саша видел, что остальные немцы заинтересованно обступили тех двоих, выскочивших из-под земли. Тогда и Валуев, с молчаливого согласия сержанта, поспешил к очевидцам. Перед ним расступались. Дядя Саша был пугающе тощ. Смахивал на концлагерника, и пленные, взглянув на него, поспешно отворачивались.
– Слышь-ка, камрад… – ухватился Валуев за одного из тех, что лазали в дырку. Пальцы рук его так и бегали перед лицом немца, так и терлись друг о друга, словно дяде Саше чего-то не хватало. – Кто они там, ферштеешь? Кто будут по национальности? Наши? Ваши?
Немец, к которому обращался Валуев, был седой по вискам. Под темными бровями умные, тяжелые, словно больные глаза.
– Русиш там или дойч? – пришел дяде Саше на помощь сержант.
Немец устало отмахнулся, как от надоедливых детей:
– Луди, луди!
– Говорит, люди там, – перевел Валуеву сержант, хотя и без перевода все было ясно.
В зияющее отверстие опустили свежесколоченные лестницы – одну в метре от другой.
За очередным трупом отправлялись два молоденьких немца: чернявый и беленький. Белый повязал нос застиранным платочком. Черный варежки из-под ремня вытащил, на руки надел. Следом за ними в пролом полез и дядя Саша.
Там, внизу, под самым проломом, видимость в радиусе десяти метров была сносной. А дальше, в глубине помещения, свет проливал керосиновый фонарь «летучая мышь».
Первое, что, помимо запаха, неприятно поразило Валуева, была омерзительная сырость на полу. Направо и налево в неясные пространства подземелья уходили очертания полусгнивших нар. Кое-где верхний ряд нар обвалился. Все, что осталось от людей, лежало серыми кучками. Скелеты в тряпье валялись всюду: в проходе, на нарах и под нарами. Сам подвал – непосредственно стены, своды потолка – поврежден не был. Можно предположить, что взорванный заводик наглухо засыпал собой подвальное помещение и все, что в нем тогда находилось.
Судя по разнообразным позам погибших, люди умирали в муках и не сразу. Скорее всего – от удушья, от нехватки воздуха. От голода умирают иначе: полностью обессилев, не дергаясь.
Сняв с гвоздя «летучую мышь», дядя Саша захотел пройтись по рядам. Но не увидел ни лиц, ни примет принадлежности к тому или иному народу. Он увидел только смерть. Вернее – ее работу. Но увидел так близко и с такими страшными подробностями, что даже о просроченном паспорте перестал думать и все страхи свои земные на какое-то время позабыл…
«Господи, – подумал он, – стоит ли жить вообще, чтобы так умирать? Сынок мой, да если ты здесь и найду я тебя в этой преисподней, да разве ж мне легче сделается после виденного? Нельзя на такое смотреть… Живому…»
У Валуева закружилась голова. Он судорожно ухватился за гнилые доски. И только благодаря малому весу дяди Саши ничего не обвалилось, ничего не рассыпалось.
Пленный с повязкой на носу заметил, что странному тощему дядьке сделалось не по себе… И тогда, отобрав у Валуева фонарь, юноша подхватил русского под мышки и так, почти волоком, дотащил до отверстия, где второй пленный принимал сверху порожние носилки.
Нужно было видеть, с каким измученным лицом возвращался дядя Саша из ямы на свет божий… Сержант протягивал Валуеву руку и, поддерживая его при подъеме, испуганно оттопырил нижнюю губу.
– Нашли, да?! Сынка то есть?.. Вашего?
– Не для моей комплекции такие опускания…
– Тут и водолазу не всякому впору… – заскрипел деревяшкой Светлицын, становясь с дядей Сашей бок о бок. – Покурите-ка вот, – сунул Валуеву в губы зажженную цигарку.
Лукьян заметил, что дядя Саша пристально смотрит на одного из пленных… Сам еле держится на ногах, а смотрит с великим вниманием и напряжением.
– Ну, что вы, Александрович? Серчаете так? Теперь и не установишь, кто это зверство исполнил. Тем более что и вовсе неясно, какие такие люди побиты – ихние или наши, красные?.. – гладил Лукьян Валуева по рукаву пальто.
– Установят! – пообещал сержантик. – Скоро приедут. На легковушке. Которые специалисты. С чемоданчиками.
А дядя Саша – его словно парализовало при взгляде на высокого, с прищуренными глазами пленного в русском ватнике и своей, немецкой пилотке с козырьком.
Пошатываясь, Валуев приблизился к этому человеку.
– Здравствуйте… Не узнаете?
Немец перестал щуриться. Пожал плечами. Виновато улыбнулся дяде Саше.
– Лицо мне ваше знакомо… Вот что.
Пленный развел руками. Затем, решив по-своему, что от него требуется, торопливо, вместе с киркой, полез в отверстие.