Текст книги "Вокзал"
Автор книги: Глеб Горбовский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)
– А ты, Гришенька, не хотел на вокзале ночевать! Да здесь такие персонажи…
– Сейчас этот персонаж в камеру хранения кинется. За вашим чемоданом.
– Почему – за «вашим»? На «вы» – почему? Сопротивляешься, Гришенька… Моей ласке. В чужого играешь. А ведь мы с тобой так давно знаем друг друга. Так давно…
– Вот именно. Так давно, что едва помним…
– Не хочешь – не надо. Обращайся со мной, как тебе удобнее. А за «графа» не переживай. Не возьмет он чемодан. Ему озорничать нельзя. Где он тогда ночевать будет? Если нашалит? Вокзал – его убежище. А дело к осени. Чемоданчик у меня яркий. Заметный. Зачем «графу» такой? Милицию дразнить? Да и в какой именно секции лежит – неизвестно. Не могу вспомнить.
А гражданочка смекалистая, подумалось мне. Разбирается, что к чему. Но скорее всего – оригинальничает. Шаляпина приплела… И все остальное.
Сидел я в ресторане как на иголках. В подобных заведениях бываю теперь крайне редко. После того как радио про меня нехорошими словами заговорило. Два дня и две ночи с дружками преферанс чертили. Под звон стаканов. А на третий – включаю транзистор: как раз последние известия передают. И слышу явственно: диктор мою фамилию произносит – Улетов! Улетов-де полностью деградировал, морально разложился. А потом, когда диктор крепче стал ругаться, понял я, что это – галлюцинации. И пора мне завязывать с прежним образом жизни.
У меня мама рано умерла. И я этот факт воспринял как самую большую несправедливость. Со стороны жизни. Я маму помню всегда молодой. И всегда – испуганной. И пахла она сердечными каплями. Может, поэтому и я в обиходе с людьми несколько робок и молчалив. Скован генами, короче – наследственное. Хотя, если брать с другой стороны, то есть с отцовской (на него я больше похож, чем на мать), тогда скованность мою и длительное пребывание в сидячей должности истолковать как нечто наследственное – трудно. Отец мой – геолог. Бродяга. Причем бродяга натуральный. Подлинный. С семьей своей только по почте был связан. Денежки высылал. А сам как живая личность где-то скрывался. Да и по сию пору скрывается. Несмотря на солидный возраст.
Когда мать умерла, я к тетке перебрался. К сестре отца. Она мне рассказала про все. Про его, отца, нелюдимость. С матерью у них драма получилась. Осечка вышла. С верностью супружеской. Он каждый сезон удалялся, удалялся… А когда измена произошла – и вовсе удалился. И настолько погряз в своих изысканиях, что когда приезжал к сестре, то есть к нам домой, то выглядел совершенно диким человеком. Я и лица его не помню. Живого. Фотографию знаю. Изображение. А существо, именуемое отцом, – не представляю. Потому как за двадцать лет, что я у тетки провел, родитель мой всего лишь два или три раза промелькнул. Да и то не ярко: без улыбок, без особых слов чарующих, без впечатляющих движений ума и сердца. Так, побрезжит чуть, повздыхает и – прекратится. Как посторонний звук. Вызванный чем-то случайным и необязательным.
А с теткой мы жили отменно. Приятно вспомнить. Я ее люблю. Совершенно определенно. Родной человек. И даже когда я гирю на редакционный стол ронял, в тот самый жуткий миг я не отца вспомнил, а тетку. Вспомнил и – пожалел: как же она без меня-то? Одинокая? Обнял я тетку, удалил с ее дряблой и доброй щеки слезу пальцем и поехал на восток: учиться с людьми разговаривать. На чистом воздухе.
Сколько о дороге стихов написано. И прозы. А песен… попутных, как шпал под рельсами. И все равно: каким скептиком ни родись, а замелькают за окном столбы, расплескают поля вдоль пути разнотравье, проглянут из-за горизонта дали неоглядные – и взыграет… И нахлынет вдруг ощущение, что и не жил ты вовсе до этих пор, а только готовился к чему-то изрядному, истинному… И вот – началось.
Лирика, конечно… Но что-то в движении непременно есть. Магия. И неизвестно: отцовское, бродяжье взыграло или до краев сидением конторским наполнился, только невмоготу стало одно и то же делать, чувствовать, соображать… Каждый день одно и то же. Лица вокруг одни и те же. Звуки, запахи. Тетка… Одна и та же. Хотя и хорошая женщина, душевная. Но – одна и та же. И вот я на вокзале.
Внешне вокзал – так, проходной двор. С одной стороны заходят, с другой выходят. К поездам. И никто из проезжих людей о вокзале как о вокзале не думает, потолки и стены не разглядывает, прелестей архитектурных не ощущает. Все соображают: как быстрее доехать до места. А я решил осмотреться.
Даже где-нибудь в поле – и то интересно. А на вокзале! Не успел очухаться – одноклассницу встретил. Всю жизнь врозь, а тут – хоп! «Гри-ишенька!» Далее – «граф» этот вокзальный… Где еще такого встретишь? Нигде. На вокзале все бесподобно. Потому что – выпукло все. Как под микроскопом. Взять хотя бы бабу за чемоданами…
– Мать честная! Так ведь она – рожала! – закричал я на весь ресторан.
– О ком ты, Гришенька? – улыбнулась Марго. – У тебя есть дети? Ты – семьянин?
– Откуда у меня дети… Я о другом. Баба за чемоданами… В зале ожидания. Помните? Вякала. Теперь-то я понял: рожала она. Лицо беременной… А я, дурак, милицию хотел позвать…
– И я тоже рожала. В свое время.
– Так не на вокзале! Не проездом…
– Не имеет значения – где. Созреет яблочко – упадет. А то, что на вокзале… Почему бы и нет? Здесь – дивья родить. Не в пустыне. А вот чего она, дура, «скорую» не вызывала до последнего? Небось непременно уехать хотела. А там и родить где-нибудь в своей Ольховке.
На подмостках ресторанной эстрады неожиданно заиграли музыканты. В черных бархатных пиджаках. Такие кроты симпатичные. С отсутствующим выражением лица. То есть – безо всякого выражения. А фортепьянщик сразу же и запел про какого-то дядю, у которого на приусадебном участке созрели вишни.
Лично я питаться привык в одиночестве или с теткой, что почти одно и то же. Жевать, глядя в лицо незнакомой женщине, стараясь не чавкать, – занятие утомительное. Я в меру конфузился, в меру стучал о посуду общепитовским металлом… И как-то незаметно съел половину большого салата. И мясо тушеное съел. Пью минералку. Марта фужер в пальчиках туда-сюда вращает. Есть ничего не ест.
– Гришенька… Поговори со мной. В кои веки встретились. Не разминулись. А могли…
– Вообще-то, мы запросто могли и не родиться, – начал я охлаждать ее пыл.
– Увидела тебя и осмелела. Знаешь, все равно что встречному из машины язык показать. Или еще что-нибудь… Пусть себе удивляется, удаляясь… В данный момент я немножко одинока. И потому – наблюдаю. И тебя вот высмотрела. Не подумай плохо… Просто стараюсь заинтересовать себя. Вон взгляни. Только осторожно. Не спугни. Понаблюдай за той… за тем человеком. В берете. Усики чаплинские под носом. Нашел? Пооригинальней меня будет экземплярчик. Я такое впервые вижу.
Медленно, как бы боясь обжечься, повернул я свое лицо влево. Скосил глаза и, наконец, обнаружил усики.
Пожилой мужчина в берете. Довольно длинные волосы. Не короче моих. Только – с проседью. Сейчас у всех прически много волосатее, нежели после войны. Перед усатым на столе графинчик. Рюмка. Рыбешка соленая в селедочнице. А лицо у клиента интеллигентное. И какое-то нездешнее, нересторанное. Брови черные, нос тонкий прямой – изящная косточка в его основе. А вот подбородок мягковат, расплывчат. Ого! А это уже баловство: темные очки напялил. В помещении. А на пальце перстенек миниатюрный, немужицкий… На плечах замша. Такая же, как и на Марго. Под замшей рубашка модная, с кнопками. Серая, как дым от туристского костра. Небось тоже артист. Оригинальничает. А проще говоря – выпендривается!
– А ведь это женщина, Гришенька. Обрати внимание, куда она смотрит. Что ее интересует.
– О какой женщине речь?
– Об этой, об этой. В замше. С усиками.
– Да вы что?
– Сомневаешься? А вот погоди. Приведу ее сюда.
– Не смейте! – я не на шутку перепугался. Кто их разберет, артистов этих. Может, такое – только тронь…
Марта усмехнулась иронически. Похлопала меня по плечу.
– Ладно, Гришенька. Бог с ней, со старушкой. Ты только понаблюдай за ее взглядом. И, если захочешь, я ее сейчас же позову к нам. По всему видно – веселый она человек… Редкостный.
Я строго посмотрел на Марту. Затем понял, что веду себя глупо. Улыбнулся одними губами. Закурил. И еще осторожней, чем прежде, повел глазами в сторону того… этого самого.
За столиком усатый был уже не один. Возле него увивался какой-то лихорадочного поведения паренек. Совсем мальчишка. И тоже в темных очках. Юнец ухватил старческую руку, нервно стал ее поглаживать и одновременно что-то быстро-быстро говорить. С близкого расстояния. Почти на ухо пожилому в замше.
– Может, иностранцы? – засомневался я.
– Нет. Просто интересные люди. Гришенька, у меня сигареты кончились. Сходи к буфету, принеси. И еще одна просьба: там, возле буфета, сидят пожилой красавец и девушка. Обрати и на них внимание…
– Да зачем, собственно?!
Марта безжалостно втягивала меня в какую-то самодеятельность, в дешевое кино какое-то… Заставляла обращать внимание, подсматривать за людьми, которые ничего не подозревают. Черт знает что! Шпионка неудавшаяся…
– А еще газетчик! На твоем месте я бы шикарное интервью соорудила. Во-он с тем, который с девушкой. Это ж Скородумов! Народный артист. Здесь колоссальная интрига.
Я прошел к буфету, купил курево для Марты. И неожиданно для себя созорничал: приблизился к столику народного.
– Разрешите прикурить!
На меня глянули серьезные, крупные, навыкате, популярные глаза известного киноартиста. Голосом глубоким и каким-то измученным Скородумов послал меня подальше.
Заслоненная от посторонних взглядов девушка, над которой коршуном повис пожилой красавец, потрепала своего кавалера ладошкой по губам, взяла со стола зажигалку и протянула ее мне. Я высек огонь, прикурил, а когда, в свою очередь, вознамерился послать артиста не менее далеко, Скородумов повернул ко мне страдальчески сморщенное лицо и голосом великомученика проговорил:
– Ну, погорячился… Прошу прощения. Обругайте меня скотиной. Для равновесия. И – прочь! С глаз. «Юноша бледный со взором горящим!»
Я бросил зажигалку на колени лицедея и медленно повернулся уходить. У меня тоже имелся характер. Тем более что Марго как пить дать наблюдала за моими передвижениями. А если без лукавого, если начистоту – мне очень хотелось прыгнуть и побежать. Я ожидал пинка. В зад. Но его не последовало. С трудом отрывая ноги от ковровой дорожки, поплелся я к своему столу.
Марта встретила меня восторженно. Глаза ее так и лучились.
– Неужто с самим поговорил?! Ну и что он, каков? Небось еще красив? Выкладывай, что он тебе сказал? Не томи. Его слово на вес золота!
– Прикурил я у него. И ничего особенного. Мужик как мужик. Крупный, правда. Внушительный. Таких женщины до глубокой старости обожают. Выделяется. А для женщины главное, чтобы из ряду вон, чтобы в глаза бросался.
– Откуда такие сведения? Нет, Гришенька, ты мне в деталях опиши, как он с тобой. По-доброму или… А на столе у него что? Коньяк или боржоми? Толстый он теперь, с брюшком? Или незаметно?
– Да пошел он… знаете куда?! Разглядывать всякого… Еще чего. Вот в кино пойду, там и разгляжу.
– Браво, молодой человек! Разделяю. – Кто-то бесцеремонно вклинился в наш с Марго разговор. – Вот вы прикурили у Скородумова, а мне, черт возьми, интересно, с кем это он прощается? Симпатичная девочка? Или так, воробышек уличный? – С той стороны, куда я недавно с величайшей предосторожностью поворачивал голову, возник именно тот тип с чаплинскими усиками. Он погладил меня ласково по плечу, улыбнулся просяще Марте и, вздохнув глубоко, опустился на свободный стул возле нашего столика. – Не возражаете? Ах, я ненадолго… – Голос у говорившего был грудной, красивый, не яркий, а скорее матовый. И какой-то ненастоящий. Вернее – необычный. Левой, прятавшейся до сих пор рукой незнакомец выхватил из-за своей спины графинчик и твердо поставил его перед собой.
Тут я хотел уже рукава закатывать. Лезут, понимаешь, всякие перебравшие. И вдруг смотрю – а Марго даже довольна, что хамло это уселось. Мигом вся такая располагающая сделалась… Аж руки потирает от нетерпения. А на лице – не одна, а как бы сразу несколько улыбок появилось! И меня своими глазами ехидными как бы приглашает тоже завестись, принять участие в спектакле.
А усатый:
– Ах, молодые люди, молодые люди! Неужели и вам здесь интересно? Притащить свою молодость не в лес, не в театр даже, а в злачное место… В кабак! Я не собираюсь поучать, мне хочется за вас молиться. Я говорю выспренне, зато – искренне!
– Видите ли… Мы ожидаем поезд, и вообще… – начал было я.
– Я тоже ожидаю свой поезд. Но предпочла бы заниматься этим в другом месте. Скажем, в саду, где сейчас доцветают астры. Однако я не о том. И не затем. Вы, молодой человек, подходили к Скородумову. А я, черт возьми, должна передать его… э-э… девушке, с которой он сейчас пьет коньяк… Передать ма-аленькую, ничто-о-ожнейшую записочку. Вот таку-усенькую. И не отчаивайтесь, в ней не будет ничего смертоносного. Не вибрируйте. Записку не придется глотать. Надеюсь, вы не хотите меня разочаровать… в своих джентльменских возможностях? Выручайте старуху. И… не нужно падать в обморок! Да, да! Я есть именно старуха. И – увы и ах! – жена великолепного Скородумова. Но я – веселая жена. Не сумрачная. И Скородумов меня уважает. Только вот я постарела. Деформировалась, говоря вашим инженерным языком. Вот и хочу я предупредить некую малышку-глупышку. Об опасности. Беретесь? Гуманный поступок предлагаю совершить. Когда еще подвернется, черт возьми, подобная возможность?
– Нет уж… увольте. Он и так меня почти… нецензурно встретил.
– Старик несдержан. Есть такой грех. Только – не ударит. Это уж будьте любезны: знаю как облупленного. Ляпнуть чего угодно может, а ударить, то есть по губам двинуть, постесняется. Воспитан. По стойке смирно. Могу пари заключить. Не сорвется. Старая закалка.
– Поручите мне! – встрепенулась Марго. – Вашу ма-аленькую записочку. Доверяете? Я как-никак тоже… в какой-то мере… артистка! Консерваторию окончила. Мне это – раз плюнуть! Хотите исполню?
– А молодой человек тоже артист? – осторожно поинтересовалась усатая старуха.
– Еще чего! – вскричал я, будто поскользнулся. – Артисты… Куда ни глянь.
– Не сердитесь, молодой человек. На артистов. И на художников тоже не гневайтесь. И на всех остальных блаженненьких. Не держите зла в сердце. Старайтесь подняться над этим несчастным племенем… хотя бы в мыслях.
– Ошибаетесь. Нет во мне зла к ним… Напрасно агитируете. Я даже сам стихи декламировал. Болел этой заразой несколько лет.
– Я вам приключение предлагаю. Мужское. Соглашайтесь. Скородумов девочку провожает. На побережье. Вечерним скорым. А в полночь я сама, вместе со Скородумовым, отбываю туда же! А нужно знать: если я куда-то уезжаю, то уж за неделю начинаю ходить на вокзал. Читаю расписание. Кнопки справочного табло нажимаю. Сколько езды, скажем, до Талды-Кургана? Или почем билет в Кушку? И часть вещей заранее привожу в камеру хранения. Работаю я таким образом на вокзале и несколько неожиданно встречаю нынче Скородумова. А усы… Так это у меня – профессиональное. Из реквизита прошлого. Издержки воображения. Я ведь тоже когда-то комедии ломала! В Театре сатиры.
– Не нужно меня уговаривать. Я снесу. Давайте записочку. Но учтите: мне абсолютно все равно, кто куда и с кем уезжает… Кто кому любовницей или женой приходится. – Я посмотрел на Марго, которая презрительно пустила дым в мою сторону. – Меня просят – я делаю одолжение. Последствия меня не интересуют. Пусть этот ваш Скородумов реагирует, как ему вздумается! Давайте бумажку!
Обе женщины – и Марго, и старуха с усами – мгновенно просияли. Задвигали стульями. Загримированная жена артиста взяла неумело, двумя пальцами, графинчик – стала разливать по рюмкам водку.
– За успех! Так сказать, для смелости. А записку я сейчас придумаю. Минуточку… – Дама принялась шарить по карманам куртки. Наконец из потертых джинсов извлекла записную книжечку с миниатюрным перламутровым карандашиком. Когда она привстала, я обратил внимание на ее худобу. В том смысле что – стройная старушка, не кулебяка раскисшая…
– Дорогие мои… – растрогалась после глотка спиртного Скородумова жена, – вы думаете небось… спятила старуха! За мужем шпионит… Черт бы побрал все бабское на земле! Мне сегодня так хорошо… Так интересно. Я даже люблю, желаю, чтобы жизнь меня время от времени терзала! Да, да, молодые люди… Принимайте меня за кого хотите, но согласитесь, что жить на земле – колоссальное удовольствие! Особенно в дороге приятно жить. Недаром я вокзалы приемлю с радостью. Я обожаю вокзалы! И вы правильно сделали, что коротаете время именно здесь, в этом муравейнике, а не в саду, где сейчас грустные астры. И лысеющие грядки. На вокзале я улыбаюсь! Для меня вокзал – это такой большой детский дом. Здесь я покупаю черствые бутерброды, толкаю людей. И меня толкают. Не дают уснуть. Не дают сосредоточиться. И правильно делают. Ибо в моем возрасте серьезные люди чаще всего размышляют о смерти. Здесь, черт возьми, позабываешь время! Позабываешь, что человеку надлежит раствориться. Без следа. В смысле оболочки. Говоря старомодным языком, в человеке бессмертна душа. Облачко. Которое он создает вокруг себя посредством разума. В этом бессмертие. Я нутром чую правду… Но я женщина. Старая слабая баба. И вот я приклеила усики. И наблюдаю за мужем. Как за блудливой собачкой… Да! Наблюдаю. И мне – хорошо! Потому что я на вокзале. В движении. В этой карусели… Где все проездом. Об этом еще Николай Васильевич Гоголь писал: «Жизнь наша – временная станция»! А вот я ей, дурочке, и напишу. В записочке… Эти слова. Пусть насторожится.
Скородумова вписала в блокнотик цитату из Гоголя, выдрала листочек и, проставив свою фамилию на обороте, протянула шпаргалку мне.
– А сама я тихонько уйду. Скородумов вот-вот домой кинется. Кто ему кофе сварит? По-гваделупски? В полночь – на поезд. А Скородумова после десяти в сон кидает.
– Умоляю! – сложила под подбородком ладони Марта. – Еще немножко. Минуток десять. Подарите… Вы – чудесная! Я вас никогда не забуду. – Марго спешила высказаться. Словно старуха ей рта не давала раскрыть.
– Не могла я вам понравиться, милая. Мы с вами чем-то похожи. Вы мне тоже… нравитесь. С оговоркой. Кстати, не знаю, кто вы? И ваших успехов не знаю. Может, вы – звезда? Нынче молодые быстро поднимаются: радио, телевидение. На чем вы играете?
– Я пою.
– А вокзалы любите?
– Еще бы! Все время в разъездах… Скажите, а тот юноша… мальчик такой любезный к вам подходил недавно. Руку вашу гладил… Он кто?
– Это внук. Ему пятнадцать лет. У него трагедия. Месяц назад дружок у него застрелился. Из отцовского пистолета. Поставил пушку на предохранитель и решил Колю, внука моего, попугать. Говорит: застрелюсь, мол! Дуло себе в рот засунул и… нет мальчика. А был. Это у Горького в романе мальчика, может, и не было. А у родителей того самострела был мальчик. Да весь вышел… Предохранитель не сработал. Старая машинка. Времен войны. Коля мне первой все рассказал. Все да не все. На следствии выяснилось, что и он, Коля-то наш, дуло в рот себе совал… И курок тоже нажимал. Только предохранитель тогда удержал пулю. Нынешние гимназисты от прежних хоть и отличаются завидной эрудицией, только не спасает она, эрудиция эта, ни от наивности, ни от прочих иллюзий мальчишества… Силу воли проверяли. Друг у друга.
«Артисты, – подумал я, глядя на старуху, – кругом одни артисты! И что за порода людей такая? Лишь бы эффекты производить. А тут – десять лет за одним столом на письма отвечаешь. А писали письма кто? Вот такие ненормальные старухи».
– А мне такие мальчики нравятся! Беспокойные, интересные, – запела песенку Марго. – Пью за вашего Колю! И за его погибшего друга. А то порой и выпить не за кого. Но мир, Гришенька, не без ярких людей! Нет-нет да и мелькнет метеором разудалая душа. Пью за них! За всех героев! Больших и малых. Бывших и будущих!
– Ну, я понес записку…
– Погодите, дружок… – старуха отставила свою рюмку, накрыла ее бумажной салфеткой. – Не нужно такую записку отсылать. А с вами, миленькая, позвольте не согласиться. С мнением вашим о героях. Героев, черт возьми, гораздо больше, нежели мы наблюдаем… невооруженным глазом. Да, да, девочка… Их – большинство. И та баба, которая молча и бесстрашно рожала за чемоданами. Или вон дед замшелый… Колхозный. С медалями. Чужому ребенку улыбается. Разве этот дед не герой? Улыбается… Хотя знает, не дурак, что жить ему осталось – самая малость: в любой миг сигнал может прозвучать. А мы с вами? Если беспристрастно разобраться, то и мы герои.
– Ну, это вы перехватили! – тут я презрительно улыбнулся. – Герои… За канцелярскими столиками… В нарукавниках. Пассажиры мы. Всего лишь. Едем кто куда…
– Не «кто куда», а в одном направлении. И бесстрашно! Вот говорят некоторые, что жизнь дана человеку как подарок… Будто жизнь – пакетик с мандаринами и шоколадкой. У Христа на елке. Человеческая жизнь – это прежде всего подвиг! Каждого, кто прожил, скажем, пятьдесят лет, нужно представлять к специальной медали. А ежели семьдесят выдюжил – к ордену. Каждого… Ах, черт… Дайте я вас поцелую, дружок. Как мама, – и полезла целоваться. – А эти… С пистолетом. Пушистые, светлые дети. О своих близких разве они подумали? Отец погибшего мальчишки инвалид теперь. В сорок лет ногу волочит… Герои, молодой человек, это те, кто жизнь уважает! И ради нее ничего не боится. Ради нее! Даже смерти. Но – ради нее. Иди, неси теперь записку. Нет, постой! Я другую ей напишу. Подобрее.
Я отнес записку. По дороге не утерпел – заглянул в текст. Старуха, пока я ходил, ушла из ресторана. Скородумов даже не взглянул на меня. Он принял меня скорее всего за официанта. Листок я протянул девушке. Она послание при мне читать не стала, скатала в трубочку. Потом даже в рот бумажку вставила. Как сигарету. Не иначе они перед моим приходом серьезно поговорили друг с другом. Девушка вся розовыми пятнами покрылась. Как поспевающее яблоко. А Скородумов глаза устало потупил, указательным пальцем левой руки затылок чешет.
Я вернулся к Марте. Она виновато мне улыбалась.
– Прости, Гришенька. Втянула тебя… Ненормальная. Это я – чтобы не скучно было. Обижаешься?
– А знаете, что она ей написала? Старуха – своей сопернице? «Береги себя, девочка!» И подпись: «Твоя мама».
_________
В ресторане пробыли мы около часа.
Вдруг Марте захотелось подышать воздухом.
Спустились в зал ожидания, сунулись в дверь, над которой висела надпись: «К поездам».
И почти сразу же возвратились под крышу вокзала.
На улице, вернее на перроне, неприятно стемнело.
Шел крупный холодный дождь.
Люминесцентные лампы на столбах серебрили влагу.
И мне на мгновение показалось, что город, землю обволокла металлическая паутина.
Внутри вокзала хотя и пахло дезинфекцией, испарениями тел и тряпок – все же это был живой запах. Не то что запах дождя…
– Знаете, Марта… Пойдемте со мной в гости. К моему приятелю на Арбате. Кружим по вокзалу как неприкаянные. А там у него хорошие книги. Старинные. Оружие, иконы. Неплохое собрание.
– Так он настоящий у тебя приятель? Разве ты его не выдумал?
– Он сам себя выдумал. Купит какой-нибудь журнальчик лохматый, екатерининских времен, и вносит в дом на вытянутых руках. Как дитя новорожденное. Уйдет в свой закуток, за шкафы книжные, а там и целует книжечку. В лохмотья. Об этом мне жена его насплетничала. А, скажем, прижизненного Державина обретет или Пушкина – в доме праздник настоящий! С пирогами, пивом, наливками. Два дня отмечают. Гости тоже нюхают, целуют покупку. А за чаем вечерним чтение начинается. Ритуал. Сравнивают с нынешними поэтами, смеются до глубоких, искренних слез. Светят глазами, как старообрядцы на кострах! А затем идут блуждать по ночной Москве, выискивать дряхлые особнячки, где жили великие русичи, и, скажем, перед домиком Аксакова или Льва Толстого – падают в снег: сперва на колени, а затем и просто барахтаются, как дети. А с Терентием в итоге и вовсе комедия произошла. Приезжает однажды погостить. Смотрю: лица на нем нет. Не в себе человек. «Тереша, говорю, дорогой, что случилось?» – «Несчастье у меня, Гришка. Плохо. Хуже не бывает». – «Обокрали? – догадываюсь. – Из коллекции что-нибудь увели?» – «Вот именно – обобрали! Зря на свете жил…» Я утешать, понятно… «Подумаешь, говорю, соберешь почище. Дело наживное». А Терентий мне и отвечает: «Эх, Гришка… Ты ведь знаешь, как я молился всему этому. Как гордился, что исконный, изначальный…» – «И что же?» – спрашиваю. «А липа! Никакой я не русский теперь! Бабка вспомнила. Век прожила – не заикалась, а тут и выложила, приберегла, груша сушеная! Француз я на одну четвертую! Наполеон! На двадцать пять процентов…» Я тут, конечно, заулыбался. «Постой, постой? – говорю. – И ты из-за этого скандалишь? Из-за чепухи такой?» – «Я жить из-за этого не хочу! Если бы не дети…» – и пошел. «Дурачок ты, Терентий, – объясняю ему. – Мне бы твои заботы! Во-первых, бабка могла и сморозить. Мало ли что человеку на девятом десятке взбредет! Терентий ты – натуральный!» – «Говоришь, Терентий я?! – радостно завопил книжник. – Веришь, что я Терентий?! Ну, спасибо!» – давай меня целовать. Вот так, госпожа королева. Такие у меня друзья в Москве. А теперь скажите мне, почему у вас немецкое имя?
– У моей тетки, сестры отца, имя и вовсе вненациональное: Тракторина! И тоже – Королева. И деревня, где родилась она, – Королево. Русская деревня. А приятель твой лапти не носит? Хотя бы по ночам? Когда прогулки по Арбату совершает?
– Приятель мой – редкий человек. И не нужно его лаптями попрекать. И вообще, таких на Руси почитали. Пойдемте?
– Куда?
– К приятелю…
– Гришенька! Тебе разонравилось на вокзале?! Ты заскучал?
– Нет. Отнюдь. А про Арбат… Так я ведь в какой-то мере кавалер сейчас. Обязан развлекать. Функционировать…
– Кавалер? Это хорошо. Кавалер Гриша. Мне нравится. Мне приятно. И если ты действительно кавалер, сделай одолжение: побудь со мной на вокзале. Потерпи до утра.
– Так я же не спать уговариваю в гостях… Скоротали бы время. А в полночь вернулись. Донюхивать…
– Здесь нам заранее диванчик нужно захватить. Я стоя спать не умею. И тебе не советую. Мне бы… хотя бы… На твоем плечике. Поспать… Сколько лет мечтала.
– Скажете тоже…
* * *
Я машинально ощупал свое плечо. Ощутил нагло выпирающую ключицу. И, представив, как душистая голова Марго ляжет на мои кости, я испугался. И одновременно мне стало смешно. К тридцати трем годам я уже почти не краснел от смущения. Но все еще мог в минуты растерянности сказать при женщине какую-нибудь чепуху. Вследствие этого я все чаще держал язык за зубами.
Марго шаловливо пихнула меня, и я упал на диван возле хилого дедка. Старик потеснился, и мы с Мартой уселись.
Теперь справа от нас располагался старичок-колхозник в военной гимнастерке. На коленях у него, на манер подушки, лежал увернутый слоями ватник. Старик отшпиливал от своей груди медали, среди которых выделялся солдатский орден Славы. Он снимал свои знаки доблести и складывал на ватнике в одну общую кучку. Лицо деда, в изломах морщин, заключено было, как в раму, в серебристую бородку и такую же – полумесяцем, но сверху – челку. Живые, беспокойные глаза, наивно открытые в мир, выдавали в нем человека общительного и не сломленного временем. Он то и дело посматривал на окружающих, словно пересчитывал их, словно отвечал за них перед кем-то. Вскоре он не утерпел и заговорил, поясняя свои манипуляции с медалями:
– Побывали в столицах… Пофорсили в регалях. И достаточно. – Старик завернул награды в чистое вафельное полотенце. Убрал в кошелку.
Я боялся, что Марта ввяжется с ним в разговор. Так оно, в общем-то, и получилось. Марго заинтересованно улыбнулась крестьянину, наивно полагая, что тот разговаривает с ней, а не с самим собой.
– Ой, сколько их у вас! Медалей… Такой военный дедушка…
– Бывший военный, красавица. Бывший. И военный, и вопче – бывший. На восьмом десятке семь лет прожил. А ежели в корень смотреть, права ты, деушка: как есть воин я, воином и помру. Планида моя такая. А деревенские мы исключительно только по месту жительства, а унутренне – воин. Угадала ты меня.
– А почему, дедушка, ордена отстегнули? Сейчас так редко встретишь кого с наградами. Тем более с такими… У вас тут, кажется, и крест Георгиевский?
– Он самый! Егорий… Мотри-ка… Разобралась.
– У моего дедушки два таких было. Тоже не носил. Прятал. А чего стесняться?
– А чего их носить? Людей пужать? Этто я в Москву намылился… Умник один с толку сбил. Глупости разные наобещал. Поезжай, скрыпит, в совбес. Пенсии твоей повышение сделают. Вот и съездил. А в совбесе том – ни сном, ни духом про такое. Сам, козел беззубой, и виноват: послушал кого не надо… Вот ведь и пенсия у меня достаточная: на селе большей и не бывает. А послушал. Не заткнул ухи-то… Засомневался. Не стерпел – поехал. Ну, да ладно… Москву нонешнюю повидал. Засиделся, поди-ко, в Гусихе своей. С войны только два раза и поднимался: один раз – на похороны… Вождя. Другой – вот за энтой медалью. Двадцать лет меня искала. А я в своей Гусихе при коровьем стаде кнутом жахал! А тут совбес этот… Эх, думаю, чего уж! Одна нога здесь, другая – там… Слетаю! Хлеба буханочку завернул и на поезд. Теперь хлеб дешевый. А в войну-то, бывало, молились на хлебушек. Высшая сила в нем содержалась. Это нынче – разные ватрушки-завитушки! Не то хлеб, не то забава какая. А раньше, то исть в войну, – буханочка гробиком. Такая увесистая. Духмяная. Сурьезный хлеб, одним словом.
Дед замолчал. В себя ушел. В воспоминания о хлебе. И слава богу: балаболит, как радио. Ни на чем сосредоточиться не дает. Правда, я не мировые проблемы собрался обмозговывать. Проще. Скажем, за Мартой понаблюдать: кто она? Почему возникла? О чем ее глаза говорят? Смотрю, а Марго в старика мертвой хваткой вцепилась: сейчас разговор продолжать будет. Ну, я сразу же к газетному киоску засобирался. Не тут-то было! Марта руку мою берет, как гадалка. Гладит. Мягкой своей ладошкой. Тепленькой.
– Сиди, пуделек. Сиди, не двигайся. – Я съежился. Ожидаю. – Сиди, мне возле тебя теплее. Дедушка, а медали – это что же, для солидности надевали?
– Для смелости. В Москве я робею. Вот и воевал за нее, а теперь пужаюсь… – улыбнулся старый солдат. Щетинистое кольцо его бороды сплюснулось, раздвинулось в щеках. – А народу, наро-о-оду! Вот уж истинно – Москва!
– Дедушка, – наседала Марго, – а вы что же, один приехали в Москву?
– А я и есть один. Женка еще при Сталине померла. Была другая одна, да сбежала. Думала, деньги у меня. А у меня тихо. По этой части. Я ить и выпиваю до сих пор. Когда очень захочу. И конфетки сладкие потребляю. А деток у меня тоже нету. Не дал господь. В богадельню меня было-ть наладили. Для престарелыих людей – общее житие. У нас в райвоне. Домик чистенький. Покойный. Только не про меня. Куда я со своим хриплением в богадельню-то, к бабушкам?