Текст книги "Вокзал"
Автор книги: Глеб Горбовский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
Взрывчатку сложили промеж котлов в узкий такой коридорчик. Чтобы уж наверняка покурочило технику. Орлов смонтировал заряд. Десятиметровую мотушку шнура, поразмыслив, уполовинил финочкой.
– А сейчас уходите… – сказал красноармейцам. – Все до единого! И ждать меня у машины.
Взрыв был как взрыв. Нормальный. Кое-что долетело и до дороги, и даже за дорогу перелетело. С шуршанием, шипением, а что помельче, так и со свистом! Там, где на фоне далекого зарева прежде просматривалась заводская труба, теперь ничего не было… Значит, все правильно.
Когда полностью восстановилась тишина, со стороны завода, словно с того света, раздалось упрямое, несгибаемое:
– Р-ревела бур-рря, г-р-р-ом гр-ремел!
– Живой… – ласково прошептал Лапшин. – Это который со мной давеча пререкался.
Орлов, залезая в кабину и складываясь, как перочинный ножик, ударился подбородком о ствол трофейного автомата и тут только вспомнил, как неожиданно «разбогател», приобретя на спиртзаводе «шмайссер». На бывшем спиртзаводе!..
* * *
В райкоме Орлова ждал переодевшийся в гражданское милиционер Бочкин. На голове серенькая кубанка. Изнуренный болезнью костяк Герасима прикрывало тяжелое зимнее пальто с таким же, как кубанка, сереньким воротником.
Орлову нужно было отпустить красноармейцев с полуторкой. В кабинете в ящиках длинного стола отыскал он огрызок карандаша. На клочке бумаги написал Воробьеву записку: «Со взрывом повремени. Используем его эффективнее, когда „гости“ пожалуют. Орлов».
Красноармейцы уехали. Герасим недвижно, столбом стоял в коридоре райкома, поджидая «генерала». Орлов вышел из кабинета, держа керосиновую лампу перед собой. Он уже собирался дунуть в отверстие стекла, когда в глубине здания жалобно заскрипели дверные петли и в коридоре возник заспанный, в дыму буйных волос Туберозов. В темноте огромный пористый нос укротителя сделался как бы еще больше. Туберозов вынул из темноты свою левую руку: в ней оказалась громоздкая курительная трубка, набитая «целебными» травами. Циркач поднес трубку с сеном к ламповому стеклу, стал высасывать из лампы огонь. Запахло горелой степью.
– Послушайте, Туберозов… Мы уходим. Все уходим. А вы дурака валяете! Прописались тут… Ночью немцы могут нагрянуть.
– Ночью немцы спят. Культурные, обязательные люди…
– Смотрите, а ну как разбудят? Что вы им скажете? Здесь вам не Госцирк…
– Я устал. А здесь тепло… Сухо. Кресло мягкое. Скажу, что я сторож, вахтер… Полы мету, окурки выбрасываю.
– Вы серьезно?
– В моем положении нельзя серьезно. Я и жив-то, можно сказать, благодаря своей несерьезности. Да начни я теперь серьезно, разве оно выдержит, сердчишко-то? Серьезно я только укрощаю…
– Оружие у вас есть?
– Для чего оно мне? Мое оружие – это мой талант. Я знаю движения, пассы, звуки, которые смиряют и даже усыпляют…
– Ладно… Живите, как можете. Но завтра я вас эвакуирую. Отправлю в Москву. В принудительном порядке.
– До завтра нужно дожить, драгоценнейший.
– И то верно.
Вышли в ночь. Когда спустились с крыльца, Герасим Бочкин, молчавший все это время, вдруг заговорил, покашливая в кулак:
– Подозрительный, гыхм, человек.
– Ты о ком? О Туберозове?
– О ком же еще? Он тут нагляделся на нас. Что надо – запомнил… Покойника он тоже помогал зарывать. Много знает, гыхм!
– Что ж нам его теперь – застрелить? А, Бочкин? Нет, Бочкин, Туберозов не враг. Туберозов – пожилой, уставший человек. И очень невоенный… Он всю жизнь выступал в цирке. И сейчас выступает. По инерции. По сравнению с нами, Бочкин, Туберозов как бы ненормальный, придурок. Но это не так, Бочкин. Он – дитя. Его искалечил талант. Да. Он рос и развивался исключительно в одну сторону. В сторону зрителя, Бочкин. В сторону успеха, аплодисментов. И для войны такой совершенно не пригоден. Его или растопчут сразу, или… если разглядят в нем ребенка, начнут им забавляться.
Возле райкома стояла полуторка с разбитым лобовым стеклом.
– Я так понимаю, Герасим: до места, куда мы с тобой направляемся, на машине ехать нельзя, от машины шуму много. Проберемся туда на цыпочках, аккуратненько. Опять же, бросать на улице технику, которая на ходу, тоже негоже… Куда бы ее определить, Бочкин? Может, в монастырь? Нельзя. Там по ней уже стреляли. А за ночь и вовсе раскурочат.
– А если ко мне… гыхм, в сарай? У меня там ранее – тоись у бати моего – линейка с конной тягой стояла. А теперь, когда лошадка, гыхм, давно умерла, в сарае одна тележка стоит.
– А влезет туда грузовик?
– Поместится. Не ероплан…
– Тогда поехали к тебе.
Свернули с главной улицы на улицу поменьше. Затем в проулок. Побуксовали малость в тупичке перед покосившимися воротами Герасима. Кое-как, задом втиснулись на сухой, некогда мощеный, дворик.
Бочкин в свете фар отставил кол, подпиравший дверь сараюшки, распялил створки, подложив под них по кирпичине, чтобы не закрывались. Затем, как лошадь, встав в оглобли, попытался вывести из сарая старинный экипаж, представлявший собой обитую клеенкой скамейку на колесах.
Из кабины выбрался Орлов, отобрал у Бочкина одну оглоблю, и они вместе, поднатужившись, выдернули телегу из векового сарайного хлама.
Полуторка уместилась в сарае запросто. Двери притиснули матерым чурбаном, на котором Бочкины еще до революции кололи дрова. Для надежности поставили поперек входа в сарай и телегу.
– Я на секунду, гыхм, в дом зайду. На мать гляну. Вас не приглашаю, потому как… невесело там.
– А ты дозволь. Мне, Бочкин, интересно знать, где ты обитаешь.
Жил Бочкин в деревянном домишке, а вернее будет сказать – в городской избушке. Все как в деревне, разве что окна размером побольше да русской печки не было. Вместо нее плита на кухне, а в комнате – круглый стояк, обернутый гофрированным железом.
В дальней, задней, теплой и покойной половинке домика умирала, по словам Бочкина, его старенькая мать.
Сейчас здесь возле кровати с никелированными шариками, на которой возлежала маленькая румяная старушка в тополином пухе волос, на жестком, из гнутого дерева, венском кресле спала и, видимо, только проснулась вторая, не менее румяная старушка, несколько больших размеров, чем родительница Герасима.
– Герасим, сыно-ок! – запела голосом плакальщицы бабушка из глубины кровати. – Да и чего ж ты матерь свою обижашь напоследок? Неслухмяный како-ой…
– Да что вы, мама, гыхм, бунтуете? У меня решение такое: остаюсь. И не из-за вас вовсе… Ни одного милиционера в городе. Разве такое можно допустить? Подежурю, пока немцев нету. А там, гыхм, видно будет…
– Это он из-за меня, Гавриловна! Не верь ни одному слову его. Чаво ты боисся, Герасим? Ну, пожила я, попила-поела вкусно. И помирать впору. И добро бы так. Ан нет же! – Старуха откинула с ног одеяло, засуетилась, засучила ногами. – Ан нет же! Гавриловна, тапки мое посунь… Посунь к ногам, тебе говорю! Так вот же, гляикось! И не подумаю помирать. Я тебе «барыню» сейчас сдроблю, сынок… И-ех! – И пушистая, в ночной рубашке до пят, с огненным румянцем на мясистых еще, хотя и морщинистых щечках, пошла бабка в пляс, затопала ногами на сына, а потом повалилась с тоненьким смехом на Гавриловну.
Схватив болящую в теплые, еще крепкие объятия, Гавриловна легко приподняла подружку и бережно положила на кровать, крякнув при этом, как заправский грузчик.
В Гавриловне Орлов еще в первые мгновения узнал ту, обметавшую крылечко старушку, с которой заговорил при входе в городок.
– Познакомься, мать. Это, гыхм, товарищ Орлов… Генерал.
– Батюшки-светы! – запричитала мамаша Герасима, а Гавриловна, запихав под платок выбившиеся седые пряди, туго стянула под подбородком ситцевые концы.
– А я, поди-ко, знаю твово генерала, Гараська, – повела плечом Гавриловна. – Знакомые мы с ним. Али не так, гражданин генерал?
– Так, Гавриловна, так. Ночевать пустишь, не раздумала?
– Тобя не пусти…
– Да батюшки… Да откуль теперь енералы? Да что же он – царской, поди, енерал-то? Откуль ты его, Гарасим, спроворил? Да молодой-то, молодой… Да рази таки енералы бывают?
– Ну, чего испугалась-то, мать? Не скачи, говорю, гыхм! С кровати навернесси…
– Да откуль ты яво… Ты-то откуль с ним спознамши, Гавриловна?
– Постоялец мой. Вот откуль. И не крутись, и то прав сын-то твой. Веретеном одеялку-то ссучила… Болеешь, так болей. Осторожней. Без ягозенья. А то как бы сын-от твой, Гараська, не передумал… Наглядится на твои пляски – и давай бог ноги! Уйдет в Москву. Мы тут с ей, – обратилась Гавриловна к мужчинам, – по наперстку глонули. Травки, зверобою. От гнету в сосудах… Страшно, сыночки… Война. Неужто немец придет, не споткнется где на дороге? Зачем он тута нужон? Все бы убивать, изводить друг друга… А за что? Почему? Так-то тихонько жили… И вдруг на-кось тебе – война!
– Ладно, Бочкин, пошли, уходим. Ждут нас…
– Да куды ж вы?! – запела мать Герасима, сверкая ошалелыми глазками и, в общем-то, живя, а не умирая.
– Я, мать, гыхм, не долго… Ожидай. Один я на весь город. Блюститель…
Мужчины, как по команде, согнулись перед низкой дверной притолокой, Орлов, не разгибаясь, сказал: «До свидания!» Вышли во двор.
* * *
Орлов подхватил Бочкина под локоть. Так они и пошли во мраке – длинные, в чем-то одинаковые и такие различные: один – пружинистый, тренированный, несший себя играючи по белу свету; другой – вихляющийся, слабый, колотящийся об Орлова.
– Так говоришь, умирает матушка?
– Как видите, гыхм…
– Не шибко-то умирает.
– Эт-то она, гыхм, с перепугу. Увидела вас и зачесалась…
– Занятные старушки… – задумчиво произнес Орлов, ступив в воду чуть ли не по колено.
– Держитесь за мной, товарищ, гыхм, Орлов… Тут колея раздолбана.
Наконец вышли на какой-то огород или сад. В ограде нашли лазейку. И только Орлов сделал шаг по огороду – на грудь ему легли мощные грязные лапы тяжелой собаки. Пасть раскрылась у самого носа «генерала». Из утробы животного пахнуло тухлятиной. Собака молчала.
– Цыган, Цыган! – позвал Герасим.
Собака переметнулась к Бочкину, затем, низко, басом заскулив, грузными, звучными скачками понеслась в глубь сада, где и забрехала хрипло, с надрывом, должно быть уже возле дома.
– Кого это бог несет? – спросили женским голосом.
– Свои покеда… – ответил Герасим.
– Ты это, Бочкин? Заждались… Кыш, Цыган! Место! Ходите сюда…
На ощупь, держась тихого голоса женщины, поднялись на крыльцо. Вошли в дом. В большой комнате мерцала на столе тщедушная коптилочка, дававшая не свет, а как бы мираж, сон, бред свечения…
Женщина ушла за перегородку. С кем-то пошепталась. Чем-то поскрипела. Затем вернулась – маленькая, легонькая. Взяла Орлова за руку и, как первоклашка, повела дядю куда-то в дебри помещения.
За второй перегородкой, слепая, без окон, возникла комнатка, ярко освещенная двумя керосиновыми лампами. Вдоль стен – лавки. Посередине – стол. Чем-то помещение напоминало келью Слюсарева. В довершение сходства на столе пыхтел самовар. Правда, не белый, как в монастыре, а красной меди. Начищенный до лунного сияния.
Народу – пять человек мужчин и одна девушка. Лена!
Девушка неумело притворялась, что не знает Орлова. Сидела серьезная, смотрела прямо перед собой на стенку, где висел портрет Ворошилова.
На лице Орлова за день, проведенный в городке, выросла заметная щетина. Обозначились усы. И в этой щетине при взгляде на Лену вспыхнула, заиграла вдруг белозубая улыбка.
Бархударов сидел без своего тяжкого плаща, в синей сатиновой косоворотке, подпоясанной черным шелковым шнурком с кистями. И еще тут был Миколка. Инвалид гражданской войны. На деревянной ноге. Дядя подонка Генки. Миколка этот при свете оказался очень изящным: выбрит, в белой рубашечке, остатки волос аккуратно разложены по лысине. Да и все остальные граждане выглядели по сравнению с Орловым франтами, если не именинниками.
А Герасим Бочкин, сняв гражданское пальто и кубанку, все-таки оказался в милицейской форменной гимнастерке и галифе. И в ремнях весь. При кобуре с наганом. Прямо карнавальная ночь какая-то!
Трое незнакомых Орлову мужчин встали при его появлении. Как школьники за партой. В общем-то, мужчины они были – даже вовсе не мужчины, а дедушки… Лет по шестидесяти. Не менее.
Бархударов представил собравшимся Орлова.
– А это, повел Бархударов широким сатиновым рукавом, указывая на дедушек, – это вот товарищи Клим, Арсентий и Вано. Из соображений конспирации, стало быть, – клички. Смех смехом, а иначе нельзя, И вот что, Герасим, последний раз чтобы в форме тебя видел. Спрячь, зарой ее, а еще лучше сожги. Немцы придут…
– А вот когда, гыхм, придут, тогда и переоденусь. Может, они и не придут вовсе. Может, им наш городок без надобности…
– Глупости говоришь, Бочкин. И вот что еще, товарищ Орлов… Команда у нас хоть и неказистая… Люди необычные.
– А товарищи знают, чем они рискуют?
– Мы не робяты – в войну играть! – строго сказал за всех один дедушка, тот, который носил кличку Вано.
Орлов высвободился из шинели. Остался в гимнастерке габардиновой, в темно-синих галифе. На груди орден Боевого Красного Знамени.
– Этто как же… – раздавил в глиняной пепельнице огромный окурок козьей ножки старик Арсентий. – Этто что же… Довоенный будет на вас орденок?
– Довоенный, отец. «Монгольский».
– Вона как… Извиняйте, только вот спросить хочется… Почему, стало быть, в нашем городишке застряли? С такими-то знаками различия?
Орлов серьезным сделался. На старика внимательно посмотрел. Предложенный чай пить погодил. Глядя старику в глаза, медленно, с трудом вытаскивал из себя слова:
– Меня война далеко от Москвы застала. Но я не с пустыми руками ее встретил…
– Убивали, стало быть?
– Убивал, отец. А что, или грех?
– Грех-то оно грех… Да куды ж от него теперича денисся, от греха этого? Такая напасть на людей сошла: пострашней холеры любой… Вой-на-а!
И тут, словно из самовара выскочил, поднялся над медью начищенной резкий, жилистый Бархударов:
– Вот что! Смех смехом, а я сразу предупреждаю. Мы будем убивать. Кому такая специальность не подходит – прошу исчезнуть с горизонта. Сию же минуту! Придут, не придут немцы, а решение каждый должен принять заранее. С нас теперь любой грех – как с гуся вода! Потому как мы защищаемся. От нашествия…
– Золотые слова, Бархударов.
Бархударов потянулся к Орлову, поддержавшему его, и… неожиданно засмеялся по-детски. И не верилось, что такой миниатюрный человечек сможет кого-то вдруг убить…
– А, стало быть, как же мы действовать будем, сынок? – задал вопрос дедушка по кличке Арсентий. – На большу дорогу выходить… Этта мне уже… как же? Да голыми-то руками мне и курицу таперича не стиснуть…
– Достаточно, товарищ Арсентий, и того, что вы их ненавидите. Не признаете. Смех смехом, а доведется, так и стрельнете по ним, не пожалеете?
– Стрельну, знамо дело! Было бы из чего. Вот я сегодня газетку вашу расклеивал… – продолжал дед Арсентий. – Это как? Тоже действие? Хоша и не при немцах, но и не при наших уже… Люди по норкам сидят, а я наружу вылез…
– И правильно делаете… К борьбе нужно заранее готовиться, – поддержал Бархударов старичка. А следивший за разговором Орлов добавил:
– Да если вы, товарищ Арсентий, при немцах хотя бы одну листовочку на забор повесите, цены вам не будет! Но листовки листовками, а вооружаться необходимо. Когда буду уходить в Москву, я вам парабеллум один оставлю.
Миколка, скребнув деревяшкой протеза половицу, неожиданно поднял руку, как в школе.
– Слушаю вас, товарищ Мартышкин, – повернулся к нему Бархударов.
– Так что… мне пускай подарют. Парабел! Дедушкам и не поднять его.
– А ты не дедушка?! – вскинулся на Миколку Вано. – Добрый молодец отыскался…
– Я в солдатах служил. Я по этому делу, стрелецкому, грамотный буду. Да я тебе, если попросишь, дам стрельнуть. Я не жадный. Так что – мне парабел, товарищ Орлов. Я его в деревяшку свою затолкаю: ни в жись не найдут! А понадобится, и выну…
Уходили по одному.
Прощаясь, Орлов задержал руку Лены:
– А ты почему не уходишь?
– А я здесь ночую, товарищ начальник.
– Ты что же, квартируешь у Бархударова?
– Мне его жена тетей доводится. Пойдемте, провожу вас на крыльцо.
Постояли. Помолчали.
Тьма на улицу наплывала густая, неразбавленная. Дальние сполохи поутихли, стушевались. Видимо, и там, на переднем крае войны, ночь брала свое.
Лена стояла рядом с Орловым, незримая, словно и не было ее для него. Однако – руку протяни, и вот она.
– Спокойной ночи, Лена.
– Хорошо, спасибо… И вам тоже! Погодите, товарищ Орлов. Как вас мама, ну, ваша мама зовет?
– Сережа.
– Сережа… Вам не очень подходит. Вы, скорее, Петр. Или Николай. По крайней мере – Александр. А Сережа… Вы, товарищ… Сережа, непременно от нас уйдете? В Москву? Или это от обстоятельств зависит?
– Непременно уйду. Иначе нельзя.
– Жаль… С вами спокойнее.
– Мы еще увидимся.
– Неопределенно слишком… Хотите яблоко? Вот…
Орлов наткнулся на ее руку. Яблоко было огромное.
Пальцы девушки лишь до середины обхватывали его, и яблоко держалось в ладони, как драгоценный камень в оправе…
– Антоновка? – Орлов надкусил твердую кисло-сладкую плоть.
– А завтра мы увидимся?
Орлов не ответил.
Едва Орлов сошел с крыльца, дожевывая яблоко, чуть впереди, в проулке замигал огонек цигарки, делаясь то ярче, то слабее… Потянуло махорочным дымком.
– Так что, гыхм, проводить велено…
«Смотрите-ка… Бочкин Герасим! А Бархударов заботливый. Хотя мог бы и у себя оставить. Даже не предложил. Или знал, что я с Гавриловной условился?»
– Я, гыхм, товарищу Бархударову сообщил, что вы у Гавриловны на постое… Соседка она мне. С ее сыном Васькой по всей округе груши-яблони околачивали.
Теперь шли гуськом. Орлов как бы за веревочку, за едкий махорочный дымок, оставляемый Бочкиным, держался.
Тишина была невероятная. И еще потому, что дождь, которому надлежало идти в эту промозглую осеннюю ночь, переродился в бесшумный сырой снежок, обтекавший земные звуки своей мягкой, угрюмой оболочкой.
На земле, как и тысячи, миллионы лет тому назад, происходило удивительное событие – жизнь. Никакие смертоносные катаклизмы – ни землетрясения, ни войны, ни наводнения, а также испепеляющие ветры – так и не смогли сбросить это чудо с лица планеты в бездну космического пространства. И Орлов, человек, дитя жизни, смотрел в черный воздух ночи бесстрашно. Ночь ласково трогала его лицо мягкими, легкими перстами снега, словно слепая, ощупывала его, узнавая…
Наконец вышли на маленькую улочку имени Льва Толстого. Заканчиваясь, эта улочка выбегала на шоссе, по которому Орлов вошел в город. Так что за день Орловым был совершен своеобразный круг, замыкавшийся на домике Гавриловны.
Ни одного светящегося окна. А ведь многие еще не спали. Десяти часов не было. Керосиновые лампы, свечи, лампадки горели внутри домов потаенно, так же как надежда на лучшие дни. И свет этой надежды, занавешенный от посторонних глаз, не просачивался наружу вовсе.
Бочкин впустил Орлова в калитку. Помог подняться на крыльцо. Привычно погремел щеколдой в двери. Гавриловна не заставила долго ждать. В ту же секунду заскрипела досками пола, выбила плечом забухшую внутреннюю «теплую» дверь. Жилой, домовитый воздух ударил из щелей тамбура, просочился на улицу, касаясь настывших лиц Бочкина и Орлова.
– И… ктой-та?
– Свои, гыхм!
Гавриловна впустила мужиков. Однако Бочкин, потоптавшись в тамбуре, в дом не пошел, а повернул за порог.
– Стало быть, рядом я… Ежели зачем спонадоблюсь. Счастливо, гыхм, оставаться… – И, продубасив сапогами в ступени, исчез, как в море-океан сорвался.
– Ну, вот он и я, Гавриловна. Простить меня должна… За поздний приход. Дела.
– Темень, мгла, а у него дела! Да по таким-то ночам однеи разбойники трудятся. Проходи, сымай сапожища-та. На-ко вот чесанки испробуй, чай налезут: у Васьки мово ножища – сорок пятый! Сам себе колодку строгал для каталя. Ну, как, чаво?
– Спасибо, влезло. У меня сорок четыре.
– Тоже ножка – не приведи господь! А и то, хоть на мушшыну похож. Куда ни глянь, разные шпендрики плюгавые. Ступай, ступай ко столу… Самовар два раза доливала, укипел весь… А ты, Ленюшка, спи, пострел. Не высовывайся, прошла твоя череда. Вон, вона в занавеске глазенок серенькой! – приглашала Орлова посмотреть на подглядывавшего внука. – Кто по ночам не спит, у того голова из живой в каменну превращается. От тяжести.
У Гавриловны посередине дома, в отличие от Бочкиных, громоздилась настоящая русская печь, беленная и ухоженная, в занавесочках, в травках сушеных да пучках смолистой лучины. В черных печурках прятались – где рукавица подпаленная, где обмылок, а где и гриб сухой завалялся. Или коры-бересты свиточек…
Внучок Ленюшка находился на печке. Отогнув край занавески, жадно уставился он на незнакомого дядьку, ростом напоминавшего отца.
Свет в большой комнате исходил от малюсенького фитиля коптилки. Гавриловна сходила в сени, принесла оттуда лампу керосиновую. Засветила ее на столе, поближе к самовару. Совсем праздник получился.
– Еканомия теперь… с энтим делом, – кивнула на лампу. – Ну, да по такому случаю… Слязай, Ленюшка, гости у нас!
Последние свои слова Гавриловна произнесла каким-то совершенно иным, незнакомым не только Орлову, но и близкому ей Ленюшке голосом. Такой внезапный даже для самого себя голос люди держат где-то за семью печатями и вдруг – проявят! И так неожиданно прозвучит он, голос этот нечаянный, словно в другом регистре и на другом наречии. Так оно бывает: подопрет что-то хорошее или даже очень плохое и – прорежется… И люди оборачиваются на такой голос. И спящие просыпаются.
Светлоголовый загорелый Ленюшка оказался угрюмым, почти сердитым мальчиком лет десяти. Выцветшие густые бровки сдвинуты, губы сжаты, взгляд, налитый обидой, так и расплескивал возмущение.
– Ленюшка у нас городской. Московской… Каждое лето у меня. Молоком отпаиваю. А война сполучилась, и все по-другому. Василья, сынка мово, майором сделали и на фронт. Верочка пишет: Ленюшку не отправляйте. Потому что Москву бомбить могут. Пишет: сама к вам приеду. Да чтой-то не приехала. А намеднись Ленюшка учудил: ранец на спину с сухарями и в Москву! На лисапеде. Хорошо, не пустили добрые люди…
– Добрые! – зыркнул зелеными глазищами Ленюшка. – Человек к своим пробирается. Из окружения! А его берут и в… спину толкают! «Марш домой!» А мой дом в Москве!.. Гады! – поднял Ленюшка злые глаза на Орлова, словно тому и предназначалось ругательное слово.
Мальчик сидел аккуратный. В полосатой рубашечке, застегнутой на все пуговицы, в брючках и даже в начищенных ботинках.
– Это он вас ожидал. Вырядился… Как на елку.
– Вы командир? – не разжимая губ, поинтересовался Ленюшка.
– Допустим… – Орлов невольно потянулся пальцами к вороту гимнастерки.
– Понимаю. Конспирация. Возьмите меня с собой. Ведь вы в Москву пробираетесь?
– Вот ты злишься, Леня, что тебя не пустили. Нехорошими словами тех людей обзываешь. А ведь там стреляют, на шоссе… Убивают. И те, кто тебя не пустил под пули, они добра тебе хотели. Ты об этом не подумал?
– Хотели бы добра… Немцев бы до Москвы не…
– Больно ты прыткий! Сиди уж, не брызгай слюной! – напустилась на внука Гавриловна.
– Война, Леня, это такая сложная, такая страшная игра… У нее свои правила и… бесправье. Большие командиры руководят целыми армиями, фронтами. Иногда они выравнивают линии войск. И такие маленькие городки, как ваш, выпадают из поля зрения. Когда осуществляются большие замыслы, скажем спасение Родины, неизбежны жертвы. И чаще всего это – незаметные солдаты, маленькие селения…
– Знамо дело, лес рубят – щепки летят, – подтвердила Гавриловна.
– Значит, я щепка?! – вспыхнул гордый Ленюшка.
– Ты, Леня, частица огромной, непобедимой силы, которая схватилась в единоборстве с врагами всего нового, революционного на земле. Наша страна, Леня, дерзнула одна выступить за лучшую долю всех простых людей, всех этих «щепочек»… Враг напал со спины, когда мы трудились мирно. Я так и вижу… В бескрайней степи идет за плугом широкоплечий богатырь Микула Селянинович. И тут падает ему на спину с неба стервятник. Рвет плечи когтями. А с земли шакал вонючую пасть оскалил. За ноги хватает богатыря. Оставил на мгновение плуг Селянинович, сорвал с плеча стервятника, шакалу ногой на хвост наступил… А потом сломал ему хребет тяжелой рукой. Закрутил стервятнику голову на шее в штопор, повесил грязную птицу на кол: пусть ветер ее качает, разнося по земле весть о гибели несправедливости…
– Сказки рассказываете… А может, вы шпион?!
И тут Ленюшка сорвал с гвоздя трофейный «шмайссер» Орлова.
– Успокойся, Леня. Ну какой же я шпион? У шпионов глаза бегают. Совесть не чиста. А ты в мои глаза посмотри. Разве такие шпионы бывают? Шпионы всегда настороже. Всегда разоблачения ждут, боятся. А я, посмотри, разве я чего-нибудь боюсь?
Мальчик судорожно вцепился в автомат. Глаза у Ленюшки горели. Весь он ощетинился.
Выручила Гавриловна. Сзади, как медведица, наглухо обхватила внука толстыми, тяжелыми руками. Стиснула вместе с автоматом.
Орлов разжал царапающиеся пальцы Ленюшки, потянул…
– Мое! – закричал Ленюшка.
И Орлов подумал о том, что с момента, как он вошел в городок, впервые, если не считать трюк, который с ним проделал Воробьев на аэродроме, – впервые к нему было проявлено такое яростное недоверие. И кем! Мальчишкой… Все остальные даже документов не спрашивали. Даже Бархударов. А Ленюшка, бесенок, чуть не пристрелил. По крайней мере – пытался.
Орлов отделил от автомата рожок магазина, заглянул в него и с запоздалым облегчением обнаружил, что в нем не осталось ни одного патрона. Все они были израсходованы еще там, на спиртзаводе, в перестрелке с диверсантами.
И все же в последний момент, когда Орлов потянул на себя выступ затвора, из щели выбрасывателя, как маленький зеленый лягушонок, выскочил и шлепнулся на пол один-единственный патрон, короткий и толстенький, с тупоносой невзрачной пулькой.
«Значит, мог…» – пронеслось в мозгу. Но рука тут же нащупала замкнутый предохранитель, и вновь отлегло: «Нет, не мог, стало быть…»
– От сатана! Да господи! Человека мог порешить! Да неужто тебе дядю не жалко, звереныш ты окаянный?! А ну, как бы ранил? Ужо я тебя кочергой!
– Рубашку запачкаешь. А стирать мыла нету. «Еканомия», – передразнил Ленюшка бабку, открыто, без напускной хмури, улыбаясь Гавриловне, а заодно, вскользь, рикошетом, и военному дядьке.
Расслабив объятия, бабушка отпустила внука. Леня подобрал с пола выскочивший патрон, виновато потупившись и не переставая улыбаться, протянул его Орлову.
– Спасибо, – серьезно поблагодарил мальчика Орлов. – Этой вот пулькой… слона можно убить. Если в сердце попасть.
– А… Гитлера? – встрепенулся Ленюшка.
– Запросто. Даже двоих. Если гуськом их поставить. Одного за другим.
– Возьмите меня в партизаны!
– А ты у бабушки спросил? Пустит тебя бабушка в партизаны?
– Бабушка – женщина. А женщины всегда против драки…
– Драка ему нужна… Ах ты ж господи!
– Война, Леня, не забава…
– Знаю! Хватит поучать. Меня все равно не удержите!
– Согласен… Но прими от меня совет… Пожелание одно. С того дня, как немцы войдут, кепку на глаза надвинь. По самые уши. Чтобы никто твоих глаз не видел. Слишком они у тебя откровенные. Хотя о чем я?.. Какие партизаны, когда ты в Москву рвешься!
– А я передумал! Я остаюсь…
– Извиняйте, конешно… Но только нехорошо получается! Взрослый человек, а ребенку каку дурь поете! Подзадоривать на такое?!
– На какое? – спокойно улыбнулся Орлов.
– А на этакое!
– Ах, Гавриловна, Гавриловна… Я ж его не на смерть подзадориваю, а, может, как раз на жизнь!
– Умно говоришь-то… Только не война страшна, а злоба! Людей от злобы расперло! Без милосердия живем. Страх-то из сердца вытрясли. Перед кем трепетать, перед кем ответ держать? Неслухи…
– Зря вы так обо всех-то… Лично я, Гавриловна, хорошо знаю, перед кем мне ответ держать. За свое поведение. Перед народом, партией. Перед самим собой, наконец…
– Кабы все таки грамотные… А ты вот мне скажи: чего на земле больше – свету или тьмы?
– Примерно поровну, Гавриловна. На одной половине ночь, на другой в это время день.
– А ты говоришь! И получается, что половина людей на земле во мраке темном сидит…
– Сидит, да недолго, Гавриловна.
– А я знаю почему! – просиял Ленюшка. – Земля-то вертится! Где сейчас ночь, там завтра рассвет. Потому что к солнцу земля повернется.
Крупная, неповоротливая Гавриловна заволновалась, заскрипела табуретом. Схватила заварник, стала в наполненную чашку Орлова лить через край. Плюнула в сердцах куда-то за ухо себе… Кинулась к печке, выхватила оттуда, из-за заслонки, чугунок с картошкой, приправленной для аромата мельчайшими кубичками старого желтого шпига. Принялась кормить мужчин.
Пока она сновала по дому, пол в комнате корчился, стенал; расшатанные ветром стеклышки в рамах дрожали, поскуливали; занавески на окнах и другие тряпицы в помещении извивались и трепетали, как листья на ветру; стол под добрыми, но тяжелыми и сейчас взволнованными руками Гавриловны, казалось, так и щелкал суставами, прогибаясь, как перегруженная в хребте лошадь…
– Умники! Воевать оне будут! Воюйте! Только сопли с-под носу обтирать не забывайте! Едва от сиськи отцепятся, и подавай им уже пулямет! Нам теперь главное – пересидеть энтих немцев. Своих дождаться. Старой да малой, кто нас тронет? А мы потихонечку, без шуму-гаму… Картошечки накопали. Теперь нам ее аж до нового! Еще и останется. Главное, живи, не выпирай. Храни себя для бога, и он тебя не оставит…
Ленюшка незаметно подмигнул Орлову.
– Бабушка Гавриловна… А я за год на двенадцать сантиметров прибавился. Как же не выпирать?
– Ты мозгами своими не выпирай! Языком не щелкай! И чему вас в школе-то учат? Какому вздору? Со старшими свариться…
– Напрасно вы так, Гавриловна… Ленюшка вас любит.
– А нужно, чтобы слушал. Неслух он. Смеется, зубы скалит…
– Бабушек прежде всего нужно любить. А потом слушать.
– Советчик нашелся! Гляи-ко – озорник. Верста коломенска, енерал, а так бы и постягала обоих вицей! А вот я их спать сейчас уложу, скутаю! Карасин жгут… Языком чешут… – И пошла опять полами скрипеть, стеклами звенеть, того гляди изба по бревнышку раскатится. – И откудова выскочил? На мое шею? Такой бубновой?
– Из пионеров, Гавриловна, из комсомольцев. Ну, а потом профессию приобрел…
– Это ж каку таку?
– А солдата профессию. Защитника.
– И так, стало быть, солдатом, красноармейцем простым? Без единого кубика в петличке? Не шибко ты продвинулся. В защитниках состоямши… А можа, тобя разжаловали, сердешного?
– Невозможно. Вот чего невозможно, того невозможно – разжаловать меня в должности защитника. На эту должность, Гавриловна, не назначают. На эту должность человек заступает добровольно. По повестке сердца. А не военкома…
Видимо, Гавриловна, сама того не желая, зацепила в Орлове какие-то неприятные воспоминания. Какую-то рану незримую, потаенную потревожила. Да так, что нос и губы враз у него побледнели. Черные брови на белом лице повисли, как в воздухе. А горячие глаза засветились жарче света лампы. Так что Гавриловна даже рукой от них заслонилась, от глаз этих.