Текст книги "Погаснет жизнь, но я останусь: Собрание сочинений"
Автор книги: Глеб Глинка
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)
КАК ВОЛКА НИ КОРМИ, ОН ВСЁ В ЛЕС СМОТРИТ
Максим Горький умер восемнадцатого июня тысяча девятьсот тридцать шестого года. Но до сих пор, через двадцать пять лет, тайна его смерти окончательно не раскрыта. Нам могут возразить:
– Помилуйте, какая же тайна?.. Человеку шестьдесят восемь лет. Здоровье его было подорвано. Еще в молодости он покушался на самоубийство и прострелил себе легкое. Непомерный успех тоже не приходит безнаказанно. Сперва романтик, затем певец босячества и буревестник революции, он огребал гигантские гонорары. А под конец своего пути выступал в роли великого учителя жизни и яро защищал сталинскую политику. Тогда же его сочинения были выпущены в десятках миллионов экземпляров. Его имя присвоено Нижнему Новгороду, Московскому Художественному театру, Парку Культуры и Отдыха в Москве и множеству отдельных фабрик, колхозов, учебных заведений и так далее.
О какой же, казалось бы, тайне можно тут говорить?
Но вспомним гибель первой жены Сталина Аллилуевой или отравленную отцом народов жену Ленина Крупскую. Со смертью Горького несомненно связано и падение всесильного начальника НКВД Ягоды.
«Если враг не сдается, его уничтожают», – писал Горький. Но он тогда и не подозревал, что если друг диктатора знает о нем слишком много, такого друга тоже неминуемо ликвидируют.
К тысяча девятьсот тридцать пятому году Сталин охладел к бывшему Буревестнику. Миновали медовые месяцы, когда вернувшийся из эмиграции Горький запросто беседовал с Иосифом Виссарионовичем. Летом того же года, после безуспешных попыток встретиться со Сталиным «по личному делу», Горькому разрешили соединиться с Кремлем по телефону. Ссылаясь на состояние своего здоровья, он просил отпустить его в Италию. Сталин отказал, саркастически заметив:
– У нас в Крыму климат не хуже, чем на Капри, поезжай в Ялту!
Через год Горький умер. Советская печать сообщила, что его отравили врачи. Беспартийная любознательность Горького была к этому времени не ко двору: и без того он видел и знал слишком много, а потому не только выехать в Италию, но вообще жить на белом свете ему далее не полагалось.
И уже совсем дикая расправа со всем окружением Горького началась вскоре после его смерти. Не успели покойника подгримировать, как все врачи, лечившие его в последние недели, были арестованы. Взяли и приставленного Ягодой осведомителя – Крючкова, который играл роль личного секретаря Горького. Были закрыты созданные Горьким журналы «СССР на Стройке», «Наши Достижения» и «Колхозник». Затем пошли повальные аресты всех граждан, близко общавшихся с Горьким. А несколько позднее дошла очередь и до самого Ягоды.
У Сталина в эти годы уже появились признаки мании преследования, но в данном случае его подозрения неожиданно и полностью подтвердились.
Тотчас после траурной телеграммы о смерти Горького поспешно созданные из литераторов комиссии принялись разбирать его архивы. И в первый же вечер в особняке Спиридоновского переулка среди писем и старых газет был обнаружен более чем откровенный дневник Горького. Начальник группы немедленно позвонил в НКВД. Архив был опечатан. Перепуганных литераторов увезли на Лубянку и с каждого взяли подписку о неразглашении.
Но тайна дневника не умерла. Кое-кто всё же успел под горячую руку бегло взглянуть в начало, в середину и в конец тетради. Это было сплошное разоблачение диктатора и его ближайших соратников.
Быть может, Максим Горький слишком поздно протрезвел от своих возвращенческих восторгов, но всё же протрезвел окончательно. Понимая, что жить ему осталось недолго, хотел оправдаться перед будущими поколениями. Пытался вывезти свой дневник за границу, но в Италию не пустили. Надеялся передать в надежные руки – и не успел. Не рассчитал своих последних дней.
Объявить «врагом народа» Максима Горького после его смерти было, разумеется, невозможно. Но для оправдания посмертного возмездия придумали версию о вражеском заговоре против великого писателя.
Первые сведения о дневнике Горького были опубликованы на Западе одним из уцелевших очевидцев в 53-ем номере французского журнала «Preuves». Упоминает о дневнике и бывший видный сотрудник НКВД Александр Орлов. В своей книге «Секретная история сталинских преступлений» на странице 276 он говорит:
«После смерти Горького в его бумагах нашли тщательно запрятанные заметки. Когда Ягода закончил чтение этих заметок, он крепко выругался и сказал: “Как волка ни корми, он всё в лес смотрит”».
В Советском Союзе Максима Горького действительно кормили на славу. Его сочинения выпущены в десятках миллионов экземпляров. Его именем назван Нижний Новгород, Московский Художественный Театр, Парк Культуры и Отдыха в Москве, многие колхозы, фабрики и учебные заведения. И всё же под конец Горький не выдержал, пытался вырваться на волю, в далекую и неродную Италию…
Очевидно, и впрямь – не хлебом единым жив человек.
1961
РУССКОЕ СТАРООБРЯДЧЕСТВО
Глубокий и вдумчивый труд страстного, но ни в коем случае не пристрастного исследователя Сергея Александровича Зеньковского «Русское старообрядчество» без всякого преувеличения является событием в русской исторической литературе. Профессор Зеньковский десятки лет занимался русским старообрядчеством и опубликовал ряд работ об идеологии и литературе поборников старой веры. В своей новой книге он не только подводит итоги предыдущих исследований, но, опираясь на всю массу исторических текстов и на архивные материалы, впервые использованные им, смело дает синтез трагических событий раскола внутри русской церкви и его роковых последствий. Ярко восстанавливает он подлинную картину духовной борьбы XVII века.
В своем предисловии к книге он говорит: «Поскольку это было возможно, автор старался в этой книге избежать употребления слова раскол. В обычной русской терминологии это слово стало одиозным и несправедливым в отношении старообрядчества. Раскол не был отколомот церкви значительной части ее духовенства и мирян, а подлинным внутренним разрывом в самой церкви, значительно обеднившим русское православие, в чем были виноваты не одна, а обе стороны: и упорные, и отказывавшиеся видеть последствия своей настойчивости насадители нового обряда, и слишком ретивые и, к сожалению, часто тоже очень упрямые и односторонние защитники старого» (С. Зеньковский. Русское старообрядчество. Russia's old-believers. Wilhelm Fink Verlag, Munchen. 1970.).
На протяжении всей своей работы без каких-либо дидактических внушений Зеньковский лишь силой самой передачи подлинного исторического материала и яркостью показа основных участников борьбы направляет интерес читателя к вопросу о возможности обоюдного покаяния сторон на пути к примирению после жестокой трехсотлетней вражды. «Казалось, что триста лет, прошедших со времен церковной смуты, развившейся при царе Алексее Михайловиче, были достаточным сроком для изучения и выяснения причин трагического раскола в русском православии, который тяжело отразился на судьбах России и немало помог созданию тех условий, которые полвека тому назад привели царскую Россию к крушению. Но… до сих пор почти что не вскрыты сущность влияния старообрядческой мысли на идеологию русских мыслителей, славянофилов и народников, «почвенников» середины прошлого века и думских «прогрессистов» начала этого века, значение старообрядческих деятелей в развитии русской экономики и связи старообрядческих писаний с русской литературой начала XX века. Почти что совсем забыт тот факт, что именно старообрядцы сохранили и развили учение об особом историческом пути русского народа, «святой Руси», православного «Третьего Рима» и что в значительной степени благодаря им эти идеи снова уже в прошлом и этом столетиях заинтересовали русские умы», – пишет Зеньковский; и в то же время, до наших дней в сознании не только рядового русского интеллигента, а зачастую и в книгах историков старообрядчество представляется как движение защитников искаженных византийских обрядов, слепых фанатиков, квасных церковных патриотов.
Проф. С. Зеньковский резко восстает против таких широко распространенных взглядов. По его мнению раскол XVII века явился как бы взрывом долго накапливавшихся в русских умах энергий мессианских чаяний, взрывом, который был не результатом злобного обскурантизма и духовного застоя, а как раз наоборот, столкновением сторонников духовного возрождения русской церкви с талантливым, но мало просвещенным и, главное, упорным патриархом, считавшим, что все проблемы церкви можно разрешить дисциплинарными мерами и авторитарными мероприятиями. Зеньковский утверждает, что религиозное напряжение, вера в теократическую утопию, в особый духовный путь России были почти всегда присущи древнерусским книжникам. В XV-XVI вв., после падения Царьграда, эти чаяния нашли свою формулировку в повести «О белом клобуке», в которой, вслед за хилиастами и почти одновременно с францисканцами-спиритуалистами, говорилось о предстоящем третьем, вслед за царством Отца и Сына, царстве св. Духа.
Русская версия хилиастских упований прибавляла, что в этом Царстве, которое понималось как новая духовно-историческая эпоха, «слава св. Духа воссияет на Руси». Известный псковский Филофей только переформулировал и духовно снизил утопические надежды «Повести о белом клобуке», когда он говорил о «Москве Третьем Риме». Максим Грек до своего приезда в Москву жил во Флоренции, в доминиканском монастыре, откуда незадолго до его приезда вышел Савонарола, который подлил масла в огонь русских чаяний своими страстными обличениями «эллинствующего», т.е. вернувшегося в эпоху Возрождения к идеалам дохристианского мира, Запада. А ведь как раз в его время Русь осталась единственной православной страной, не подчиненной иноверному или инославному игу. В его писаниях, в том числе и в житии Савонаролы, столь почитаемых позже старообрядцами, русские могли научиться беспощадному языку флорентийского доминиканца, не побоявшегося обличить главу западного христианства и современное ему общество.
Испытания Смутного времени не только испугали русское общество, но и заставили многих оглянуться на грехи православного «Третьего Рима». В числе этих людей был и известный деятель национального движения той поры – Дионисий Зобниковский, архимандрит Троице-Сергиевского монастыря, который в своих посланиях, обличавших и призывавших современников исправиться, широко использовал писания первого создателя учения социального христианства св. Иоанна Златоуста и его последователя Максима Грека. Неудивительно поэтому, что именно из монастыря Святой Троицы и из среды учеников Дионисия вышел первый проповедник русского церковного обновления Иван Неронов. Став с благословения Дионисия светским священником в Нижнем Новгороде, Неронов начал проповедь нравственного возрождения Руси и социальной справедливости, этом особое ударение на возобновлении православной литургии во всей ее красоте и полном тексте, которым он придавал особое значение для духовного подъема страны.
В течение 1630-1640 гг. Неронов и его друзья – «ревнители православия» или, как они называли себя, «боголюбцы» – проделали колоссальную работу по проведению самодисциплины, улучшению нравов и самостоятельности приходов в русской церкви. В конце 1640 гг. к ним примкнули и такие влиятельные люди, как царский духовник Стефан Вонифатьев, царев друг боярин Федор Ртищев и, наконец, сам царь. Все они старались провести в жизнь программу подлинного «православного царства». Неронов был переведен в Москву. Очень близок к «боголюбцам» был и московский архимандрит Никон, ставший вскоре митрополитом новгородским, а в 1652 году патриархом российским. Но придя к власти, авторитарный и слишком высоко оценивавший и себя, и свой сан Никон быстро разошелся со своими друзьями «ревнителями». Как и они, он хотел поднять нравственное и еще более дисциплинарное состояние русской церкви, но он хотел это провести не увещеванием и проповедью, не сотрудничеством с «боголюбцами» и широкими кругами достойных клириков и мирян, но личными повелениями, пышностью патриаршего величия, строгим проведением иерархической подчиненности как низшего клира, так и епископата. Свою власть он хотел поднять до мощности власти римского первосвященника; недаром он любил цитировать слова папы Иннокентия III о превосходстве духовной власти над светской.
Никон всегда спешил, и именно в спешке он начал проводить исправление старорусских обрядов и книг по новогреческим, нередко изданным даже не на православном Востоке, а в Венеции или Париже. Он не понял, что русские обряды лучше отражали старый византийский, чем новый греческий, устав, и стал рубить сплеча, не отдавая себе отчета, какие сомнения он вносит в души русского духовенства и особенно его наиболее преданной церкви части, своих бывших соратников «боголюбцев».
Страх перед патриархом, опасение ссылки, страшных физических наказаний, обильно применявшихся Патриаршим Приказом, побудили испуганных и не очень ретивых владык архиереев принять переделку старорусского устава на новогреческий лад. Большинство из греческих и ближневосточных владык поддержали Никона. К сожалению, только немногие, в том числе и патриарх Константинопольский, пытались его удержать, уговаривая не менять установившихся традиций благочестия. Но Никон возомнил себя больше греком, чем сами греки, и шел напролом.
Для «боголюбцев» никоновские затейки, начатые в порядке не соборных решений, а в виде «памяток», «промеморий» были совершенно неприемлемы. Еще совсем недавно они добились восстановления во всей русской церкви «единогласия» – отчетливого и в один глас служения полной литургии, и за эту литургию готовы были пострадать. Обряд был в их умах вехами царства Божия, которое они мыслили как «прекрасную вечную литургию, вечное общение с Создателем в благолепном вселенском храме». Конфликт осложнился жестокостью патриарха Никона, ставшего преследователем своих недавних друзей, которые осмелились сопротивляться его безапелляционным решениям. Большинство бывших «боголюбцев» вскоре погибло в тюрьмах и ссылке. Уцелевшие стали врагами патриарха и его затеек. Среди последних были и Аввакум, и протопоп Иван Неронов, первый возглавивший сопротивление новому обряду. Хотя царь сам, в конце концов, разошелся с Никоном и добился его ухода от власти, тем не менее, он не вернулся к старому обряду.
Новогреческий обряд уже был давно принят на всем Ближнем Востоке и с 1630 гг. – в православных землях Польши. Возвращение к старому уставу могло скомпрометировать внушенные Никоном и некоторыми греческими иерархами упования царя на создание всеправославной вселенской империи. Отказываясь от древнерусского служебника и обрядов, Алексей Михайлович чувствовал, что выводил себя и Россию на вселенский православный путь, ставил свою страну ближе к другим православным народностям Оттоманской империи и к православному населению Польши. А это, видимо, в его глазах служило и важным политическим целям. Кроме того, отстранив властного Никона и прибрав к своим рукам руководство церковью, Алексей Михайлович, по всей вероятности, не хотел снова делать уступку той партии, которая серьезно ставила царство Божие выше царства царева. Таким образом, государство и его правящий класс отказались от древнерусской церковной традиции, забыли мессианскую мечту и пошли по пути использования церкви для своих политических целей. То, что через 60 лет было официально сделано Петром, фактически было проведено в жизнь «тишайшим», но последовательно идущим к власти абсолютного монарха отцом его.
В борьбе возрожденцев-боголюбцев, патриарха и самодержавца царя, за которым шел новый правящий класс служилого дворянства, светская власть вышла победительницей. Зато самые преданные и верные старой традиции и церкви русские православные люди оказались исключенными и изгнанными из руководящих кругов страны, а затем и из самой церкви. Вскоре они очутились в ссылке, в эмиграции, в подполье или в дебрях северных лесов. «Невозможность для Аввакума, Досифея, Евфросина и других стоятелей за древнюю веру идти против своей совести, против своей веры и привела их к разрыву с иерархией, – говорит автор. – Все остальные мотивы: личные, социальные, антагонизм между богатым и часто жестоким епископатом и им подвластным рядовым иерейским клиром тоже имели некоторое влияние на их поведение и сыграли значительную роль в дальнейшем росте старообрядчества, но не ради них шли старообрядцы на муки, плаху и в огонь срубов палачей».
Самым трагическим последствием раскола была секуляризация самой русской культуры. Не доверяя своим великороссам, Алексей Михайлович и его сын Петр стали выдвигать на руководящие посты в церкви людей, пришедших с юга и запада, мало знакомых с великорусской церковной традицией. Талантливые, но чуждые московскому духу, церковные наемники вроде С. Полоцкого, С. Яворского, Ф. Прокоповича и др. оттеснили великорусских иерархов, а с 1720– 1760 гг. великороссов даже не рукополагали во епископы. Таким образом, руководство церкви и церковного образования оказалось в руках людей, чуждых традициям русского государства, а затем и само православие стало играть всё меньшую и меньшую роль в русской культуре и в жизни русского образованного общества. А духовно-консервативные группы населения, те же старообрядцы, из верных слуг государства ушли в оппозицию. Не следует поэтому удивляться, что в годы революции ни среди консервативных кругов русской торгово-промышленной буржуазии (в массе бывшей старообрядческого происхождения), ни среди казаков или крепких крестьян-старообрядцев Севера, Урала и Сибири, монархистов почти не было. Оттолкнув от себя религиозно крепкие группы населения, русская монархия оказалась почти беззащитной в годы своего страшного кризиса.
Так заканчивает свою книгу о нашем прошлом автор «Русского старообрядчества». Труд проф. Зеньковского заботливо снабжен обширной библиографией, списком исторических и библейских лиц, авторов исторических работ, географических наименований и предметным указателем.
В заключение следует отметить и чисто литературные достоинства книги. Весь материал ее блестяще организован. Язык чистый и красочный. Характеристики ревнителей православия, патриарха и, наконец, тишайшего царя-отрока, строгого постника и молитвенника, превратившегося потом во властолюбивого самодержавна, воспринимаются как живые художественные портреты. Основным героем повествования, мне думается, несомненно, является протопоп Иван Неронов, в монашестве старец Григорий.
Всё же кое-кто из слишком щепетильных читателей мог бы упрекнуть Зеньковского в нарочитой резкости словесного рисунка, когда он говорит без особого уважения о патриархе Никоне, протопопе Аввакуме или греческом духовенстве, каковое не страха ради иудейска, а царевых подачек ради часто играло весьма некрасивую роль в русском церковном кризисе. Но если у автора книги действительно порой чувствуется некий «керженский дух», то дух этот никак не препятствует справедливым обличениям, основанным на незыблемых исторических фактах, и не затемняет объективности суждений. В целом «Русское старообрядчество» не только полезная, но для многих из нас насущно необходимая книга.
ПУТИ К ПАРНАСУ
Чтоб очаровывать сердца,
Чтоб возбуждать рукоплесканья,
Я слышал, будто для певца
Всего нужнее дарованья.
Путей к Парнасу много есть:
Зевоту можно произвесть
Поэмой длинной, громкой одой,
И ввек того не приобресть,
Чего нам не дано природой.
Баратынский
Прежде чем говорить об искусстве поэта, попытаемся по возможности прояснить само понятие, выражаемое словом «поэзия».
Зачастую, восторгаясь красотой природы, тонкостью чувств и даже внешностью отдельного человека, мы говорим: «какой поэтический уголок природы», «это была не любовь, а сплошная поэзия», или о ком-то: «у него, знаете ли, совсем поэтическая наружность», и даже просто: «поэтический беспорядок», «поэтический галстук» и так далее.
И все эти употребляемые в разговорной речи выражения означают в основе своей необычность, яркость и некую возвышенность и удивительность того или другого явления.
* * *
В области искусства поэзией называется словесное художественное творчество, преимущественно стихотворное. Но само собой разумеется, что не всякий стихотворный текст является поэзией. Например, «Поэтика» Буало тоже изложена стихами, но она всего лишь теория литературы. Таких явных примеров можно привести великое множество.
Стихи могут говорить и о возвышенных понятиях, но не быть поэзией.
Где же, в таком случае, пролегает та едва уловимая граница между поэзией и просто гладкими и даже красивыми стихами о природе, о любви, о чем хотите?..
Казалось бы, чего проще: найдите абсолютно точное определение поэзии – и всё, что не отвечает ему, останется в стороне.
Но подобный счетчик Гайгера, которым возможно оперировать лишь в теориях стиха, где есть определенные доказательства ритмического богатства, полноты рифмы, силы ассонанса и многого другого, никак не применим для оценки поэзии.
Исчерпывающее и точное определение стиха занимает менее двадцати слов:
«Стихом называется условный отрезок человеческой речи, заключающий в себе то или иное, но обязательно закономерное чередование ударяемых и неударных слогов речи».
Но все попытки определить, что такое поэзия, на протяжении всей истории литературы не дали ничего сколько-нибудь конкретного.
Если собрать определения, данные только самими поэтами, можно заполнить многотомное издание. Начиная хотя бы с нашего 18-го века, для которого «поэзия есть сладкий лимонад», и кончая столь же наивным, сколь бесспорным изречением Кольриджа: «Поэзия – это лучшие слова в лучшем порядке». И мы видим, что все подобные определения поэзии так же неопределенны, как и сама поэзия.
Однако не только поэзию, но и целый ряд других знакомых каждому из нас состояний души определить невозможно, хотя этими понятиями мы оперируем в нашей литературе и в беседах весьма смело. Попробуйте дать исчерпывающее определение красоты, любви, веры, нежности, жалости и так далее. Но чуткий человек безошибочно утверждает, что эта любовь сильнее, чем предыдущая. Эта вера крепче и сильнее, чем у других. Нежность и жалость глубже и острее. Иначе говоря, не имея ни определения, ни установленных норм, мы пользуемся методом сравнения. Точно так же, как в науке о языке или в общей теории литературы, где невозможно установить постоянных и незыблемых законов.
Сами поэты зачастую определяют добротность и качество чужих стихотворений и силу их поэтического воздействия через невольную творческую зависть:
– Эх, здорово сказано!.. Почему не я?.. Почему такое не у меня?
Если не ущипнуло за сердце, не позавидовал грустной или отчаянной творческой завистью – значит, не подлинное…
Вероятно, у каждого поэта есть свое интимное понимание поэзии. И лично для меня поэзия – это душа формы.
Сама по себе душа бесформенна, но, по-видимому, обитает она не только в живых организмах. Дуновение ее может чувствоваться даже в некоторых предметах. Например в старом храме, в древних иконах и даже в бытовой старине (мебель, ковры, старые печи). И, наконец, излучения души присущи всем подлинным произведениям большого искусства. И только это отличает их от стилизаций и всех даже самых искусных подделок. На протяжении веков они продолжают жить своей собственной жизнью, независимой от сотворившего их мастера.
Возможно, что душа формы – это частица души автора, вложенная в произведение искусства, но затем живущая в нем уже самостоятельно, принимая в себя дуновения иных времен, чувств и ощущений от своих зрителей, слушателей и читателей (в зависимости от рода искусства).
О стиле как о высшем и наиболее полном проявлении формы Вас. Васильевич Розанов говорит:
«Стиль – это то место, куда Бог поцеловал вещь».
То есть не только люди, но и вещи могут быть одушевленными.
Но искусственно изъятая даже из гениального произведения форма, лишенная живой души, – всего лишь остов или труп.
В анатомическом театре вскрывают трупы. Это необходимо для медицины. Формальный метод, конечно, тоже необходим для поэта, но не надо забывать, что это только анатомический театр для более успешной работы с живым организмом поэзии.
Тем более что, начиная с 19-го века, мы уже не имеем нормативной школы типа Аристотеля и Буало, а сравнительная поэтика, изучая, статистически систематизируя отдельные приемы и особенности техники больших поэтов всемирной литературы, дает свои выводы для теории стиха. Такие выводы, продолжая быть условными, помогают нам более объективно воспринимать силу мастерства того или иного поэта.
А потому знакомство с теорией литературы столь же полезно писателю и поэту, как изучение законов («законов» тоже в кавычках) своего родного языка.
Краткое знание техники стихотворного ремесла никого не может сделать поэтом, но любого поэта оно освобождает от случайного изобретения уже давно изобретенного велосипеда.
Мне вспоминается, что в последних классах гимназии я уже довольно бойко и легко писал стихи. Но после первых лекций Брюсова в Высшем Литературно-художественном Институте неожиданно понял, что теперь окончательно разучился писать.
Всё это было вроде сказки о сороконожке, которая, задумавшись, в каком порядке при быстром беге она переставляет свои сорок ног, вдруг разучилась не только бегать, но и вообще передвигаться с одного места на другое.
И лишь через длительное время, пропустив через собственную плоть и кровь всю эту стихотворную фармацевтику, я почувствовал, что действительно окреп, возмужал и могу с новой силой вернуться к своей беспечной Музе.
Поэтическое творчество так же, как любой другой вид искусства, слагается из двух основных элементов – вдохновения и мастерства, иначе говоря – из интуиции и трезвого, чисто рационального контроля.
Примитивное и, к сожалению, до наших дней широко практикуемое деление художественного произведения на форму и содержание, на технику и тематику – порочно и бессмысленно. Так как не только в конечном результате форма неотделима от содержания, но и в самом созидательном процессе происходит деформация замысла под давлением материала.
А рождение окончательной формы требует не только технических знаний, но и огромного чувства меры, вкуса, то есть того же интуитивного постижения гармонии.
Говоря о поэзии как искусстве, мы невольно выдвигаем на первый план жанр лирики, ибо лирическая поэзия является наиболее чистым видом словесного искусства. И если в художественной прозе и даже в поэтическом эпосе и сатире возможен некий скромный процент дидактики и той или иной проповеднической тенденции, то для лирических стихов это смертоносно.
И тем не менее, лирика – это не одни сладкие вздохи и возвышенные мечтания. Кроме лирики романтической есть лирика буйного разгула и горьких сомнений, лирика сарказма, отчаяния и трагедии. И, наконец, лирика символов с тютчевским касанием миров иных:
Ты бурь уснувших не буди,
Под ними хаос шевелится.
Вспомним Лермонтова, Бодлера, Блока, Моргенштерна, Ахматову, Ходасевича или эмигрантские стихи Георгия Иванова. Всё это ни коим образом не сладкий лимонад.
Георгий Иванов пишет:
Зазеваешься, мечтая,
Дрогнет удочка в руке —
Вот и рыбка золотая
На серебряном крючке.
Так мгновенно, так прелестно —
Солнце, ветер и вода,
Даже рыбке в речке тесно,
Даже ей нужна беда:
Нужно, чтобы небо гасло,
Лодка ластилась к воде,
Чтобы закипало масло
Нежно на сковороде.
И еще:
Мы не молоды. Но и не стары.
Мы не мертвые. И не живые.
Вот мы слушаем рокот гитары
И романса «слова роковые»
О беспамятном счастье цыганском,
Об угарной любви и разлуке,
И – как вызов – стаканы с шампанским
Подымают дрожащие руки.
За бессмыслицу! За неудачи!
За потерю всего дорогого!
И за то, что могло быть иначе,
И за то – что не надо другого!
Представление о поэзии только как о чем-то возвышенном было поколеблено уже в эпоху расцвета романтизма. Пушкин как бы с усмешкой говорит об этом:
Лорд Байрон прихотью удачной
Облек в прекрасный романтизм
И безнадежный эгоизм.
Поэт никогда не вливает в мертвые формы своего, изготовленного рассудком замысла. И замысел, и форма рождаются одновременно в том ритмическом дрожании, которое обычно уже предваряет процесс созидания.
Поэт ищет и находит полные живых звуков слова для выражения только своего и обязательно по-своему звучащего явления:
О, если б знали, из какого сора
Растут стихи, не ведая стыда,
Как желтый одуванчик у забора,
Как лопухи и лебеда…
(Ахматова)
У Пушкина иначе, но по существу то же:
Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв.
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв…
* * *
Отметим еще, что любой мастер – далеко не полный, не абсолютный хозяин над творимым произведением. Он обязан считаться и уступать капризам материала. Мрамор, звук, цвет и свет предъявляют свои, иногда весьма решительные требования.
Но и кроме взаимодействий рождающейся формы с нравами материала, невзирая на контроль разума и как бы наперекор рассудку, в творческом процессе происходят явления настолько сложные и по самой сути своей загадочные, что граничат с ясновидением и пророчествами. Быть может, в этом и заключена тайна рождения таких произведений, которые по духовной насыщенности сильнее и выше способностей своего родителя. Так вырастают идеи и образы, непредвиденные сознанием мастера, и кажется, что они будто и не по плечу автору.
Если допустить, что в наши дни появился воскресший из мертвых Достоевский, и мы предоставили бы ему лучшие исследовательские книги о нем, – вероятно, жадно проглотив сотни страниц, Федор Михайлович развел бы руками и сказал:
– Что вы, господа, я никогда ни о чем подобном и не помышлял.
И очевидно:
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботы суетного света
Он малодушно погружен.
Молчит его святая лира,
Душа вкушает праздный сон,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он…
А потому романтический образ жреца, присутствие Музы и параллель с подвигом пророка даже в наш антигероический век остаются в полной силе, по крайней мере, для самих поэтов. Только у нас те же образы принимают зачастую более будничную и жалкую окраску.
Но по-прежнему:
Лишь Музы девственную душу
В пророческих тревожат боги снах.
В научных работах из области психологии творчества не раз отмечалось, что творческий процесс во многом близок к сновидениям. Только сновидения эти находятся под контролем мастера, автора, художника. Но иногда это и не контроль, а всего лишь палочка опытного дирижера.
Отсюда и проблески предвидения в лирической поэзии. Например, предвидение своей трагической смерти у Есенина: