355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Глинка » Погаснет жизнь, но я останусь: Собрание сочинений » Текст книги (страница 14)
Погаснет жизнь, но я останусь: Собрание сочинений
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:41

Текст книги "Погаснет жизнь, но я останусь: Собрание сочинений"


Автор книги: Глеб Глинка


Жанры:

   

Поэзия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)

П. Слетов

Ко времени вступления в «Перевал» в 1927 году Петр Владимирович Слетов и по возрасту, и по литературному стажу был старшим среди перевальских художников. И если Губер, Катаев и Зарудин как литераторы сформировались только в «Перевале», то Слетов пришел к ним уже писателем с некоторым именем, с установившейся манерой письма.

В бытность свою в «Перевале» Слетов написал роман «Заштатная республика», повесть «Мастерство» и несколько рассказов. За то же время в серии «Жизнь замечательных людей» вышла его книга «Жизнь и творчество Михаила Ивановича Глинки».

Биографические сведения о Слетове небогаты и отрывочны. Сам он никогда не вспоминал свои детские годы. Родился Петр Владимирович в 1897 году, окончил реальное училище, затем во время войны в 1916 году был в юнкерском училище. В первые месяцы после революции Слетов занимал внушительный пост – был он комендантом одного из городов на юге России. В партии не состоял.

Во всей его крупной и стройной фигуре чувствовалась военная выправка. Гладкая прическа с косым пробором. Большие серые глаза. Характер замкнутый и холодный.

В литературных произведениях Слетова виден был профессионализм, в них не было типичной для перевальцев искренности, но технически по языку и композиции они были значительно крепче, чем художественная проза Зарудина, Губера и Катаева. Считал он себя учеником Сергеева-Ценского и так же, как большинство перевальцев, ценил Ивана Алексеевича Бунина.

Повесть Слетова «Мастерство» создала ему высокий авторитет в Содружестве. Во всех организационных делах «Перевала» с 1929 по 1932 год он принимал непосредственное участие.

В самый разгар своей перевальской деятельности Слетов разошелся с женой, но развод этот не был столь мирным, как у Ивана Катаева, тем более что к этому времени его дочери исполнилось уже 14 лет, и семейный разлад она переживала не менее мучительно, чем ее мать. Через литературные организации Слетов получил для себя другую квартиру. Он с гордостью говорил, что отныне вся его жизнь принадлежит только искусству. И уже собирался пышно отпраздновать свое «освобождение от семейных уз», но не прошло и одной недели, как в новую квартиру к нему переехала жена писателя Огнева. Праздник «освобождения» пришлось отменить.

В «Перевале» Слетов ближе всего сошелся с Лежневым и Катаевым. Охотничьи подвиги Зарудина и Губера его не интересовали, но были у него свои увлечения. В юности он мечтал о карьере певца. В первые годы революции учился в какой-то музыкальной студии. У него был неплохой баритон. Его повесть о скрипичном мастере родилась не случайно, на досуге он не только играл на скрипке, но и организовал у себя на квартире маленькую мастерскую – делал скрипки. Дерево как материал он чувствовал и любил, знал некоторые тайны лакировки. В его повести есть глубокое понимание мастерства:

«…Слов нет, дорогое дерево повысит качество инструмента. Но если рисунок его пышен, то нельзя отыгрываться только на нем. Знай, что природа наделяет наилучшим звуком дерево, возросшее на сухих горных песках, и лучшие части его – это тощие слои, обращенные к северу. Научись подражать природе. Роскошный рисунок разбивает форму, сбивает с толку глаз мастера, и если мастер не сумеет удержаться в своем замысле, то он впадет в зависимость от своих материалов, и в лучшем случае у него получится ублюдок. У дерева, даже мертвого, есть своя собственная жизнь. Умей не искалечить ее, а освободить и в то же время дать новую жизнь инструменту, вдохнув в него свою душу. Но при этом больше всего нужно думать и помнить о звуке. Ценна только та работа, у которой есть ясно поставленная цель – собственное продуманное, прочувствованное представление о звуке. Звук – главное. Иначе материал и форма будут плясать пустую ненужную пляску».

И еще:

«Да, если хочешь, я скажу тебе, в чем тайна мастерства: работай над каждой вещью, над каждой мелочью с пылкостью любовника, с сердцем матери, которое каждого, самого хилого и недоношенного ребенка выходит и выкормит. С мудростью отца, который твердо ведет их к зрелости. Помни, что всё созданное тобой имеет над тобою же непобедимую власть, – так дай же ее прекрасным вещам, они тебя переделают по-своему».

Все высказывания скрипичного мастера Луиджи об его искусстве даны Слетовым с предельной словесной яркостью. Быть может, они даже слишком нарядны и красивы. Большой художник о самом своем дорогом и главном скажет, пожалуй, проще и скромнее; свою исповедь он умышленно прикроет грубостью интонаций. Но Слетовскому Луиджи так же, как его автору, не свойственна подобная стыдливость, оба они говорят о своем искусстве чересчур пышно.

Абрам Захарович Лежнев с присущим ему темпераментом преувеличил значение этой повести. Он увлекся своим сопоставлением «моцартианства Луиджи и сальеризма Мартино». Он проглядел, что эти, казалось бы, совершенно противоречивые образы – Луиджи и Мартино – прекрасно уживались в самом Слетове.

Почти все пороки Мартино, за исключением его тупости и кровожадности, Слетову легко было найти в самом себе, они были свойственны его характеру в не меньшей степени, чем жреческое высокомерие Луиджи, говорящего о своем искусстве.

В угоду властям предержащим Слетов сделал из мастера Луиджи активного безбожника, а его незадачливому ученику, негодяю и тупице, дал костюм солдата воинствующего католицизма. Этот дешевый трюк, который, несомненно, снижает художественную ценность повести, лишний раз доказывает, что психологический образ Мартино не был чужд автору «Мастерства».

Как в произведениях своих, так же и в личной жизни Слетов не умел и не хотел быть искренним. Он с одинаковым успехом мог в широкой литературной общественности играть роль беспартийного активиста, а внутри Содружества проявлять благородное негодование в защиту Воронского (с которым, кстати сказать, его не связывало никакое приятельство).

Кое-кто из писателей, сочувствующих «Перевалу», были убеждены, что Слетов является секретным сотрудником НКВД и что вошел он в Содружество по специальному заданию. То же мнение нам довелось слышать от Димитрия Горбова.

В поведении Петра Владимировича, несомненно, было многое, что давало повод предполагать о его тайных обязательствах. Однако утверждать подобное обвинение только на основании чьих-либо предположений всё же невозможно.


Меньшая братия

Кроме писателей, о которых мы говорили выше, в «Перевале» до самой его ликвидации состояли еще четыре литератора: Ефим Вихрев, Д. Семеновский, Глеб Глинка и Ник. Тарусский. Меньшой братией являлись они не по возрасту и не по дарованиям, а лишь по положению своему в отношении к «Перевалу». Писатели эти поддерживали дружеское общение с основными перевальцами, но по тем или другим мотивам ведущей роли в «Перевале» не играли, и перевальские влияния сказывались на них тоже весьма слабо. Происходило это главным образом потому, что каждый из этих писателей имел свой особый круг интересов вне «Перевала» и был повернут к содружеству не всем существом, а лишь одной своею гранью.

Так, например, имя Ефима Вихрева связано не столько с «Перевалом», сколько с художественной артелью бывших иконописцев села Палех.

Ефим Федорович Вихрев родился в рабочей семье в 1902 году. В юности он принимал участие в революции и до самой смерти оставался членом ВКП (б). Но по всему душевному складу своему Вихрев не был похож на члена партии – это был человек, которого в обывательской среде принято считать чудаком. Был он тихий, слегка заикающийся, с одним быстрым и темным глазом, на другом – густое беспросветное бельмо. Но под всей его неказистою внешностью таилась непрерывная восторженность. Писал он стихи и маленькие рассказы. На всю жизнь ушибла его статья А. Блока «Линия и краска», по-детски поверил он, что всякий человек может и должен заниматься живописью для самого себя. Беспомощно, но страстно писал маслом, потом заинтересовало его народное художество. Случайно набрел он на Палех и с тою же страстностью весь отдался широкой популяризации палехского искусства.

С мастерами русских лаков Ефим Федорович сдружился крепко, всячески заботился о них, гостил у них ежегодно по многу месяцев, добросовестно собирал их высказывания о своем искусстве и, наконец, в 1934 году выпустил книгу «Палешане».

В «Перевале» Вихрев говорил только о палешанах, многих перевальцев возил с собой в знаменитую художественную артель, знакомил с мастерами: Иваном Голиковым, Вакуровым, Закановым, Аристархом Дыдыкиным.

Здоровье у Ефима Федоровича было слабое. Весной в 1936 году во время своего пребывания в Палехе он простудился и там же скончался на руках у своих любимых мужицких художников. Могилу ему отвели около самой церкви, в ограде, где обычно палешане хоронили только самых знаменитых своих односельчан.


* * *

Димитрий Семеновский – поэт, родился и жил постоянно в Иваново-Вознесенске. Отец его священник. Семеновский был много старше любого из перевальцев. Первый сборник его стихотворений в свое время был одобрен Александром Блоком. Писал он исключительно лирические стихи. В партии не состоял. Характер у него был робкий и нелюдимый.

Изредка, когда случалось Семеновскому приезжать в Москву, появлялся он в «Перевале», но на собраниях содружества был молчалив, мечтательно-задумчив.


* * *

Глинка, Глеб Александрович, родился в 1903 году в Москве. В партии не состоял. В 1925 году он окончил Высший литературно-художественный институт имени Валерия Яковлевича Брюсова, До 1928 года писал стихи, затем рассказы, повести и очерки. Печатался в журналах «Новый мир», «Красная новь», «Молодая гвардия», «Наши достижения», в альманахах «Недра», в перевальских сборниках «Ровесники» и др. Его книги: «Изразцовая печка», повести и рассказы (1929), «Истоки мужества», повесть (1935), «Павлов на Оке», очерки (1936), «Эшелон опаздывает», очерки (1932), «Времена года», стихи для детей, (1926).

Как очеркист Глинка много путешествовал, участвовал в дальних научных экспедициях на Полярный Урал, на Северную Сосьву, был на Васюгане и Тыне.

В Москве он имел кафедру в Литературном институте и в Московском университете, читал лекции по теории литературы и вел практические семинары по теории стиха и художественной прозы. С 1934 года он был старшим консультантом в издательстве «Советский писатель», редактировал сборники молодых авторов.

С большинством перевальцев Глинка был в самых приятельских отношениях, но, не располагая свободным временем, в организационной работе «Перевала» непосредственного участия не принимал.


* * *

Тарусский, Николай Алексеевич, родился в 1903 году, в семье известного в Москве врача, беспартийный, по основной профессии своей тоже врач. Писал только стихи, печатался в альманахах «Перевал» и «Ровесники». Выпустил сборник стихотворений «Я плыву вверх по Васюгану».

На перевальских собраниях Тарусский бывал редко. В содружестве он ближе всего сошелся с Николаем Николаевичем Зарудиным.

В 1935 году у Тарусского обнаружился туберкулез глаз в очень тяжелой форме. С этого времени он совсем отошел от какой бы то ни было литературной общественности, писать уже не мог, диктовал свои стихи жене. Будучи сам медиком, он понимал всю безнадежность своего положения, говорил, что обречен на неминуемую слепоту.


ДЕВЯТЫЙ ВАЛ

Портреты членов содружества «Перевал» мы дали по возможности без всяких прикрас. Читателям, мало знакомым с советской литературной общественностью, может показаться, что фигуры эти были вполне типичны для советской литературы 30-х годов. До некоторой степени это верно – большинство перевальцев были несомненно людьми своего времени. Но всё же необходимо отметить, что по сравнению не только с писателями ВАППа, «Кузницы» и конструктивистами, но даже рядом с попутчиками они выделялись «лица необщим выраженьем». Даже после ликвидации всех литературных группировок в 1933-36 годах, ко времени всеобщей угодливости и лакейского прислужничества, бывшие перевальцы, зачастую уже не рискуя открыто протестовать против подхалимства, всё же оставались как бы «при особом мнении». Не «против», но и не «за» – фигура умолчания – «воздержавшиеся». Если в отдельных случаях кое-кто из них, вроде Губера с его рассказом «Дружба», впадал в общий тон активного приспособленчества, то в целом и каждый в отдельности они продолжали защищать право художника уж если не мыслить, то хотя бы чувствовать и видеть мир по-своему.

Но к середине 30-х годов быть при «особом мнении» не полагалось. «Кто не с нами, тот против нас!» – кричали лозунги, и еще: «Если враг не сдается – его уничтожают».

Все советские граждане, а тем более передовой отряд новой интеллигенции – «инженеры человеческих душ» – писатели во что бы то ни стало должны были мыслить и воспринимать действительность только по директивам сталинского политбюро.

В апреле 1932 года вышло постановление ЦК о роспуске всех литературных группировок. С этого времени официально перестало существовать содружество писателей революции «Перевал». Но бывшие перевальцы, связанные между собой приятельством, по-прежнему встречались у Ивана Ивановича Катаева, у Лежнева, у Зарудина. Они уже не спорили о политике. Каждый молча сознавал, что надвигается тяжелое время, происходит окончательное закабаление писателя. Они смутно надеялись на открытие Союза советских писателей, на котором будто бы будет поставлен и разрешен целый ряд насущных вопросов современной литературы. Но пока надо было держать ухо востро, а язык за зубами. Многие видели временный выход в поездках для накопления материала.

Был у перевальцев проект всем скопом отправиться работать куда-нибудь на новостройку, например на Ангарстрой. Но из этой затеи ничего не вышло. Зарудин получил поездку на Алтай. Слетов, получив специальное разрешение НКВД, улетел на Сахалин. Даже Абрам Захарович Лежнев уехал в Белоруссию.

Торжественный съезд Союза советских писателей никаких свобод в литературу не принес. А к концу того же 1934 года, после убийства Кирова, с новой силой развернулись процессы над «врагами народа». Жестокие чистки во всех областях советской жизни следовали одна за другой. Чиновники Главлита (цензоры) свирепствовали с небывалой яростью.

К концу 1936 года чувство обреченности, которое постоянно носил в себе Иван Иванович Катаев, невольно передалось и другим членам содружества. Бодрился один только Зарудин, но иногда всё же было заметно, что и у него на душе кошки скребут.

После известия о смерти Александра Константиновича Воронского о нем почти не говорили в содружестве. Только ко времени процесса Каменева и Зиновьева Петр Владимирович Слетов сказал:

– По сравнению с Александром Константиновичем все мы в политике были несмышлеными детьми, и Воронский играл нами как хотел.

И однажды Зарудин с непонятным злорадством сообщил своим приятелям:

– Помните дочь Александра Константиновича – Галочку? Тихая всегда была тихая, воды не замутит. В апреле она замуж выскочила, а через четыре месяца разрешилась двойней!.. Вот она, поповская-то кровь, где сказалась…

В подобных выпадах чувствовалась попытка свалить всю ответственность за свое былое «вольнодумчество» на одного Воронского, благо мертвые сраму не имут.

В том же 1936 году Зарудин перебрался на новую квартиру. На новоселье собрались старые приятели, читали стихи, о чем-то спорили, смеялись, хвалили квартирку.

Под конец развеселившийся хозяин изображал в лицах, как постаревшего и обрюзгшего Льва Борисовича Каменева и понурого Зиновьева ведут на расстрел.

Новоселье прошло беспечно, по-перевальски, а когда гости уходили и еще раз подтвердили, что квартира действительно прекрасная, Зарудин несколько ослабевшим голосом с грустью сказал:

– Да, конечно, здесь всё хорошо, но скучно будет, когда из этой прекрасной квартиры поведут… Он снова втянул голову в плечи, как делал это, изображая испуганную фигуру Каменева.


* * *

Первого взяли Катаева. Весной 1937 года его арестовали и увезли в наглухо закрытом автомобиле, который на языке советских граждан назывался «черный ворон» или «собачник».

На другой день от жены Ивана Ивановича все участники Содружества уже знали о ночном происшествии. Говорили, что при обыске Катаев держался торжественно, был готов покорно и бестрепетно идти на заклание.

В испуганном перешептывании его друзей было недоумение:

– Почему взяли именно Катаева, который никогда не был причастен ни к правой, ни к левой оппозиции?..

Каждый понимал, что это, быть может, только начало, зачин. Ночью не спали, прислушиваясь, не остановился ли у подъезда черный автомобиль. Но шли дни, недели…

Зарудин похудел, осунулся и только на второй месяц после ареста Катаева начал понемногу успокаиваться. По-прежнему стали наведываться к нему друзья.

Жила у Зарудина старая нянька родом из Семеновского уезда Нижегородской губернии. Самого Николая она выняньчила, а потом его дочь поставила на ноги. И вот уже воспитанница ее учится в школе, но няня уходить не собирается.

Характер у няни был строгий, даже Николай Николаевич побаивался и слушался ее больше, чем собственную жену. Старая стала няня, лицо и руки как древесная кора, и уже плохо соображает, жалостливой бабьей душой чует недоброе и даже гостям не рада.

– Ох, уж второй день сердце у меня не на месте. Вчера гроза была, и у Николая в кабинете стекло от рамы до рамы само собой лопнуло; к большой беде это… А сегодня того хуже: дерево в горшке сколько лет стояло, вдруг слышу – хрустнуло и пополам переломилось, а зеленое, свежее… К чему это?..

Гости молчали. Николай Николаевич смеялся:

– Опять семеновские суеверия!..

В этот момент на столе ваза с фруктами тонко звякнула, и без всякой видимой причины на стекле ее появилась трещина, как на холодном стакане от кипятка.

Ахнула няня:

– Ну вот, что я вам говорила, не иначе, как к смерти это, помрет кто-то у нас… обязательно…

Зарудин даже рассердился:

– Не каркай, старая дура, без тебя тошно!

Той же ночью, едва успели за гостями со стола убрать, – звонок, долгий, резкий. Обыск. Перерыли всю квартиру, даже чучело лебедя, которого Николай Николаевич привез с Чанов, распотрошили до основания.

Зарудин сидел на стуле, белый как бумага. Несколько раз пытался что-то объяснить уполномоченному НКВД, но тот грубо его останавливал:

– На Лубянке будешь разговаривать, а здесь помолчи!

Из разбитого окна в кабинете было видно, что на пятом этаже в доме, где жил Губер, светятся окна его квартиры. Очевидно, там тоже – обыск.

В эту ночь одновременно были арестованы Борис Губер, Ник. Зарудин и А. Лежнев вместе со своей Цицилией Борисовной.

Зарудин сразу понял всю безнадежность положения. У него не могло оставаться ни малейших иллюзий. От своего чекистского брата, который изредка навещал его, Николай Николаевич знал больше, чем кто-либо, о методах вырвать любое признание, о кровавых расправах, о безграничной власти человека над человеком. Губер тоже не отличался наивностью. Но то, что перечувствовал и претерпел деликатнейший и не допускавший мысли о каком-либо физическом насилии Абрам Захарович Лежнев, даже вообразить трудно.

До последнего момента он, конечно, верил, что в кабинете умного партийного следователя его внимательно выслушают и поймут. Ведь он за социализм; хотя и беспартийный, но он более честный марксист, нежели все эти Ермиловы, Новичи, Гурвичи и прочие подхалимы и карьеристы. Ведь не вапповцы же будут вести его дело, а облеченные полным доверием партии и правительства работники народного комиссариата безопасности. Он просто и открыто расскажет всю правду. Он никогда не умел и не хотел лгать. И его вместе с женой тотчас же отпустят домой для дальнейшей работы на благо социалистической родины.

Он не знал, что облеченному безграничной властью уполномоченному НКВД будет попросту некогда выслушивать его оправдания. Он, конечно, не мог предположить, что следователь деловито положит перед ним лист бумаги и будет диктовать ему чудовищные признания в подготовке террористического акта, в шпионаже в пользу какого-либо иностранного государства и дальше в том же роде.

А когда Лежнев с диким удивлением вскинет глаза и с негодованием обиженного ребенка откажется от возводимых на него преступлений, следователь медленно поднимется с кресла и, широко расправив грудь, прямым ударом кулака загонит хрустнувшие протезы в окровавленный рот поперхнувшегося и теряющего сознание Абрама Захаровича.

Разумеется, невозможно знать, что происходило с Перевальцами в застенках НКВД, но по тем случайным, рассказанным под величайшим секретом сведениям, которые изредка просачивались от немногих уцелевших после концлагерей советских граждан, можно почувствовать основные штрихи подобных допросов. Некоторые варианты, конечно, допускались, но общий дух ежовщины при любой ситуации был один и тот же.

– Предатели рабочего класса! Бешеные собаки! Прислужники капитализма! – кричал следователь.

Давно небритый, с провалившимися глазами, Зарудин и прозрачно-бледный Катаев вызваны из разных камер на очную ставку.

Озверев от их бессильного молчания, чекист бьет их кулаками, и, когда они опускаются на пол, он продолжает наносить удары ногой в голову, в живот и, задыхаясь от злобы, скрежеща зубами, твердит:

– Я научу вас свободу любить, гады ползучие, я научу вас свободу любить!..

После ареста Губера на Васю Гросмана свалились оба сына Бориса Андреевича вместе с бонной и кухаркой. Он принял всё это мужественно и покорно.

Через месяц были арестованы жена Ивана Катаева и Вера Петровна Зарудина. Дочь Николая Николаевича Инну отправили в детский дом, новую квартиру запечатали. Старуха-нянька, оставшись одна без крова и пищи, бросилась в Петровский парк к старикам Зарудиным. Только через полгода Николаю Эдуардовичу удалось выхлопотать к себе внучку. Сын Катаева остался в детдоме.

Из основных перевальцев уцелели только Слетов и Горбов. Их, конечно, вызывали в НКВД и допрашивали, но всё же отпустили. Возможно, что Горбова спасли его «высокие связи». Что-то спасло и Слетова, но делать какие-либо предположения мудрено.

Меньшую братию тоже трепали на допросах, кое-кто отсидел несколько месяцев в Бутырках.

Прослышав об аресте друзей покойного Ефима Вихрева, районные партийные руководители возбудили ходатайство перед Москвой о разрешении ликвидировать вражескую могилу и выкинуть из Палеха контрреволюционные останки бывшего перевальца. Однако Центр ходатайство это не удовлетворил. Много позднее дошли смутные слухи о приговорах, вынесенных «тройкой НКВД». Ручаться за достоверность этих слухов, конечно, не приходится, но всё же они похожи на правду.

Зарудина расстреляли, Катаев получил 20 лет лагерей. Губеру, принимая во внимание его чистосердечное раскаяние, скинули до 15 лет. Жены были осуждены на пять лет трудовых лагерей. О Лежневе никто и ничего толком не мог сказать, – по-видимому его забили насмерть при допросах.

Перевальцы не собирались свергать советскую власть. Они не готовили покушений не только на Сталина, но даже на Ермилова, который спокойно сидел в «Красной нови» вместо Воронского. Они не организовывали заговоров против завоеваний революции. Наоборот, многие из них были плоть от плоти этой самой революции.

За что же с ними так жестоко расправились? Ведь даже Воронский в конце жизни отошел от своего троцкизма. Зарудину десять лет спустя припомнили его по существу мальчишеское увлечение Троцким.

Очевидно, всё преступление перевальцев состояло лишь в том, что они не учли новой, на этот раз уже не экономической, а инквизиторской политики Кремля и продолжали защищать, казалось бы, совершенно неотъемлемое право художника быть самим собою.

Но времена, когда еще была возможна борьба за органичность творчества, за слияние мировоззрения с мироощущением, отошли в прошлое, кончились.

Когда Сталин сводил свои последние счеты со всеми инакомыслящими, многие положения перевальской декларации уже выглядели как прямое сопротивление его замыслам. Так, например, сказать во времена ежовщины, что «необходимо создание такого общественного мнения, которое не запугивало бы писателя», было равносильно выпаду против сталинского НКВД. «Внимание к художественной индивидуальности и поддержка колеблющихся» означали пособничество врагам народа.

Несмотря на то, что бывшие перевальцы в последние годы уже не решались открыто пропагандировать свои прежние лозунги, их литературные враги помнили, что «Перевал» не покаялся в своих ошибках, и в соответствующий момент донесли об этом куда следует, присовокупив, что ликвидация группы была только формальным жестом, фактически же «Перевал» предпочел уйти в подполье со всем своим контрреволюционным багажом.

«Высшие способности изгоняют или казнят. Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается камнями».

 Такова программа Шигалева из «Бесов» Достоевского. Но большевизм пошел много дальше шигалевщины, он не допускает не только высших способностей, но ни малейшего дерзания, даже у средних рядовых представителей искусства.

Перевальцы всё же дерзали и были уничтожены.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю