Текст книги "Погаснет жизнь, но я останусь: Собрание сочинений"
Автор книги: Глеб Глинка
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
ИЗБРАННЫЕ СТАТЬИ И ЛЕКЦИИ
ГОЛЫЙ КОРОЛЬ
(Размышления по поводу романа Пастернака)
Весь успех и возросшую до гигантских размеров популярность романа Бориса Пастернака «Доктор Живаго» я определяю только как массовое наваждение. Что называется, бес попутал, ум за разум зашел.
Непомерные восторги, вызванные появлением этого романа, напомнили мне остроумное выражение, возникшее в литературной Москве времен НЭПа.
Молодых и начинающих лирических поэтов в эти годы особенно привлекали два направления в современной поэзии: бурлящие всевозможными выкрутасами и побрякушками стихи Бориса Пастернака и как бы штампованная, холодная лирика Осипа Мандельштама. У каждого из них образовался круг своих поклонников и подражателей.
Единого казенного Союза советских писателей тогда еще не существовало. Литературные силы были предоставлены самим себе. И к 1923-му году в порядке самодеятельности на Тверском бульваре, в Доме Герцена образовался некий Всероссийский Союз Поэтов. Для вступления в его ряды от авторов требовалось на очередном собрании прочитать несколько стихотворений, и, после безжалостной критики всех пожелавших высказаться, прием нового собрата решался голосованием.
На этих сборищах профессиональные поэты в обращении к новичку зачастую заканчивали свою критику отеческим предупреждением:
– Учитесь, молодой человек, пишите как Бог надушу положит, но только по мере сил остерегайтесь «мандельштампа» и «пастернакипи».
С той поры прошло три с половиной десятилетия. Подросли новые поколения. Миновала опустошающая буря Второй мировой войны. К нам в эмиграцию прибило новую многолюдную волну беженцев. Русский народ под Советами по-прежнему находится в царстве активной несвободы.
И вот нежданно-негаданно из-за железного занавеса таинственным образом попадает на Запад рукопись романа Пастернака «Доктор Живаго».
Роман переводится почти на все европейские языки. Автору его присуждается Нобелевская премия. Создается колоссальная реклама. И в этой широчайшей и бурной «пастернакипи» участвуют не только иностранцы, но и подавляющее большинство эмигрантских общественных и политических деятелей, литераторов, газетчиков. Роман обсуждают и о нем спорят все наши в рассеянии сущие сородичи. Но большевики всё же не признали его своим новым «спутником».
Среди всеобщих восторгов и похвал в западной печати прозвучали отдельные более сдержанные и трезвые голоса, утверждавшие, что если бы подобный роман написал кто-либо из эмигрантов или рядовой европейский писатель, то большого шума он не вызвал бы. Но большинство рецензентов возносили «Доктора Живаго» на пьедестал рядом с величайшими русскими классиками. И уже совсем умопомрачительный восторг вызвал роман Пастернака не только в крайне левых кругах эмиграции, но и среди умеренных наших либералов. И все они почему-то в один голос признали, что роман прежде всего глубоко христианский, духовно просветленный – и прочее, и прочее, всё в том же духе.
Редактор эстетского журнала «Опыты» Юрий Иваск восторгается «софийной музыкой» «Доктора Живаго». Роман Гуль в «Новом Журнале» пишет: «”Доктор Живаго” оказался для меня какой-то литургической симфонией». Председатель нью-йоркского литературного кружка Илья Львович Тартак смело ставит имя Пастернака среди таких величин, как Шекспир, Гёте, Бетховен. Господин Троцкий гордится тем, что он напечатал в еврейской прессе более 20-ти положительных отзывов на роман Пастернака.
И, наконец, даже отдельные представители духовенства приняли участие в общем неистовом славословии. Епископ Сан-Францисский Иоанн (Шаховской) в беседе с подростками в Свято-Серафимовском Фонде говорил о религиозном значении этого «замечательного произведения». Протоиерей Александр (Шмеман), отложив свою очередную лекцию по литургике и посвятив Пастернаку специальный доклад, рассказывал о подлинном христианском сознании доктора Живаго.
После всего этого неискушенному обывателю становится не по себе, и он считает своим долгом обязательно достать и прочесть это «сокровище христианской мудрости», это «величайшее творение нашего времени».
И что же при внимательном чтении обнаружит в нашумевшей книге каждый из «малых сих», любой добросовестный, не мудрствующий лукаво читатель?
Через силу, с великим трудом одолеет он более пятисот страниц сюжетно хаотического и разрозненного текста, увешенного стилистическими побрякушками. Окинет неискушенным взором тщедушный идейный багаж романа и попросту, как в сказке Андерсена, вопреки лукавым ткачам, поймет, что король голый, что мудрые ризы его существуют только в головах людей, боящихся прослыть глупцами.
Но автор этой статьи, к сожалению, ни по интеллигентской греховности своей, ни по возрасту никак не может причислить себя к разряду неискушенных и чистых сердцем читателей. А потому в подтверждение вышесказанного он считает необходимым по возможности кратко передать свои, набросанные на полях книги, заметки.
* * *
Форма романа Пастернака не выдерживает никакой критики. Композиция здесь небрежная и рыхлая, сюжетные линии недостаточно прояснены, а беспорядочное смешение различных жанров окончательно препятствует какой бы то ни было завершенности всего произведения в целом.
Слог авторского текста и разговоров всех персонажей беспокойно-скачкообразный. Нет столь характерной для русского языка напевности, нет и плавности повествования.
Наряду с изысканными стилистическими образами и сравнениями то и дело встречаются протокольные либо просто неряшливые выражения. Например, об основном герое сказано: «…он остался в эти годы в стороне от революционного движения по причине малолетства, а в последующие годы… вследствие того, что молодые люди из бедной среды… занимаются прилежнее, чем дети богатых». Или: «Юра понимал, какую роль в крайностях Мишиных увлечений играет его происхождение». «Страсть к сводничанью» вместо «сводничеству». И опять про Живаго: «У него было дворянское чувство равенства со всеми живущими». «Невиляющая верность фактам Толстого». И, наконец, на странице 194-й сказано: «…сунуть сыну в рот ложечку, придержать его язык и успеть заглядетьмалиновую гортань Сашеньки».
Но все эти и подобные им словесные неполадки в романе Пастернака менее страшны, чем нарочитая, претенциозная красивость некоторых непомерно пышных выражений.
Когда доктор читал экстренный выпуск «об образовании Совета Народных Комиссаров, установлении в России советской власти и введении в ней диктатуры пролетариата… мятель хлестала в глаза… Но не это мешало его чтению. Величие и вековечность минуты потрясли его и не давали опомниться».
В первой части романа о Комаровском и Ларе сказано: «Она требовалась ему дозарезу», «она была бесподобна прелестью одухотворения…». « Шапкаее волос, в беспорядке разметаннаяпо подушке, дымом своей красоты ела Комаровскому глаза и проникала в душу».
На странице 499-й читаем: «Комната доктора была пиршественным залом духа, чуланом безумств, кладовой откровений».
Подобные красоты непростительны даже для начинающего поэта из желторотых юнцов, а убеленному опытом и годами литератору это, казалось бы, совсем не к лицу. Вспомним тургеневское: «Друг Аркадий, не говори красиво!» Или вполне законное (и для наших дней) удивление Пушкина по поводу красивого многословия, изображающего «сие благородное животное… Зачем просто не сказать – лошадь… Точность и краткость – вот первые достоинства прозы», – утверждал Пушкин.
И в то же время вместе со своим Живаго сам Пастернак мечтает о дорогой простоте: «Всю жизнь он заботился о незаметном стиле, не привлекающем ничьего внимания…». Тот же мотив находим в «Автобиографии» Пастернака:
«Слух у меня тогда был испорчен выкрутасами и ломкой всего привычного, царившего кругом, – говорит он. Всё нормально сказанное отскакивало от меня. Я забывал, что слова сами по себе могут что-то заключать и значить, помимо побрякушек, которыми они увешаны… Я не люблю, – пишет Пастернак, – своего стиля до 1940 года…».
В тридцатых годах, после длительного вымучивания сложнейших стилистических образов, метафор и чисто звуковых ассоциаций, Пастернак и в стихах пытался «взговорить человечьим голосом» и проповедовать дорогую простоту. Тогда он писал:
Есть в опыте больших поэтов
Следы естественности той,
Что невозможно, их изведав,
Не кончить полной немотой!
В борьбе со всем, что есть, уверясь
И знаясь с будущим в быту,
Нельзя не впасть к концу, как в ересь,
В неслыханную простоту.
Но мы пощажены не будем,
Когда ее не утаим.
Она всего нужнее людям,
Но сложное понятней им.
Но, по-видимому, решив всё же развлекать любителей сложностей, Пастернак снова ныряет в «чулан» своих весьма рациональных «безумств». А когда в романе он пытается говорить попроще, у него вместо дорогой простоты появляются интонации секретаря сельсовета или управдома. Например: «Покойника привезли по месту последнего жительства»; или: «Цветы были заменойнедостающего пения и отсутствияобряда».
Про такую простоту в народе нашем говорят, что она хуже воровства.
И тут же снова изыски, вроде: «Пока тебя помнят вгибы локтей моих». Кстати, что такое «вгиб локтя»? (Это определение остается на совести доктора Живаго, которому подобная анатомия, надо думать, более понятна, нежели рядовому читателю).
И еще один образец типичной «пастернакипи» в прозе: «Вся она одним махом была обведена кругом сверху донизу Творцом и в этом божественном очертании сдана на руки его душе…»
Когда в ранних своих стихах Пастернак писал:
Всю тебя, от гребенок до ног,
Как трагик в провинции драму Шекспирову,
Таскал я с собою и знал назубок,
Шатался по городу и репетировал,
это в известном возрасте могло нравиться и волновать, но в художественной прозе подобная лирика выглядит окончательной дешевкой.
В то же время Пастернак не лишен дарования. Он унаследовал от своего отца чувство пейзажа, он несомненно музыкален. Но всё это безнадежно тонет в хаотичности его прозы. По-видимому, Пастернак не только типичный, но и упрямый стихотворец. Он постиг основы стихосложения, у него за спиной многолетний опыт ритмических построений, инструментовки, поэтических метафор и сравнений. Но взявшись за роман, он либо не хочет, либо не может понять, что для художественной прозы недостаточна, а зачастую и просто неприемлема стихотворная манера письма, что какая-нибудь «свеча, горящая перед замершим окном» может цементировать композицию лирического стихотворения, но для романа этого не достаточно.
Что же касается персонажей этого романа, то все они, начиная с самого доктора Живаго, неживые. Мы знаем некоторые сообщенные о них автором подробности, но их самих не видим и не чувствуем. В романе есть рассказ, но весь художественный показ сведен лишь к стихотворной игре мелких деталей. Следовательно, это никак не реализм и не сюрреализм, и в то же время здесь нет умышленной условности форм. Это такое же бессознательное смешение различных стилей, как и смешение разнородных жанров.
Роман написан как бы взапуски, спешно, вчерне – то, что называется «спустя рукава». У автора не хватило ни воли, ни сил привести в какой-либо порядок всю эту груду отдельных набросков и заметок.
Явная немотивированность действий в романе, беспомощная его композиция и языковая неряшливость, разумеется, дают полное право высококвалифицированному советскому беллетристу Шолохову недоумевать, почему Запад пленен столь слабым и бесформенным произведением.
Да и у нас среди самых ярых поклонников «нового гения» некоторые критики были вынуждены признать схематичность изображения людей, абстрактность письма и отсутствие логичности в развитии действий, но, упомянув обо всех этих слабостях, они тут же подыскивают оправдания, сводящиеся преимущественно к тому, что гению всё позволено.
Но в чем же, собственно, выражена эта самая гениальность автора? Разумеется, уж никак не в самой форме его произведения. Быть может, в основной идее, в значимости содержания? Но единого замысла как основной темы в романе тоже нет. Есть душевные переживания и впечатления доктора Живаго, некоторые его приключения, есть размышления и высказывания других персонажей; но всё это никак и ничем не связано, не подчинено какой-либо центральной идее.
Видимо, вся суть романа только в его душевном лиризме. Но и тут не всё обстоит благополучно. Сделать, например, своего героя сверходаренным поэтом и писателем и тут же, частями или даже полностью, приводить образцы его дарования, пожалуй, более чем рисковало и нескромно. А результат от этих поэтических иллюстраций получается как раз обратный. Доктор Живаго, сидящий в своем «чулане безумств», вызывает образ не гения, а скорее типичного графомана. И я не думаю, чтобы нашелся хоть один читатель, в котором этот доктор, страдающий параличом воли, вызвал «чувства добрые» или желание подражать ему.
Нам незнаком не только внешний облик основного героя, но и моральные контуры его остаются тоже неразгаданными. Мы знаем, что он любил искусство и природу, пытался мыслить, но преимущественно жил чувствами и ощущениями. Его поведение, которое в 5-м номере «Православной Руси» архимандрит Константин удачно определил как «сомнамбулическое», говорит лишь об эгоцентричности, о самости и, в тоже время, о крайнем безволии.
Где же тут «софийная музыка»? В чем проявляется христианское сознание доктора Живаго? И, наконец, о каком религиозном значении романа толковал епископ Иоанн?..
Но для большей объективности приведем некоторые цитаты из восторженной статьи Романа Гуля, напечатанной в 55-й книге «Нового Журнала». Называется эта статья «Победа Пастернака».
«По прочтении книги мое ощущение было необычно, – говорит Гуль и продолжает. – Я не могу вспомнить фабулу, не помню географии романа, имен его действующих лиц, их характеры, поступки. Как будто я ничего не помню. И только чувствую радостное душевное волнение. Но волненье порядка даже не литературного, а скорее музыкального. Словно “Доктор Живаго” оказался для меня какой-то литургической симфонией».
Затем автор статьи признает, что «в “Докторе Живаго" нет не только пластичности изображения лиц. В нем нет и логического развития действий, нет подчиненности действующих лиц логике событий. В этом романе всем управляет немотивированность действий. И мне думается, что она чрезвычайно характерна для Пастернака». И дальше: «…ибо роман Пастернака, по-моему, больше, чем литература… Для меня “Доктор Живаго” – это роман-проповедь. Отсюда и многие особенности этого замечательного произведения».
«Но что же проповедует Пастернак? – спрашивает Гуль и тут же отвечает. – Пастернак не проповедует никаких философских “систем и концепций”… И подход Пастернака к миру предельно прост: он удивлен прелести цветущей и страдающей земли. Этот духовидец удивлен всему: и рукам любимой женщины, и цветам, и ребенку, и животным, и встречному человеку, и прекрасной светотени, и шуму большого вечернего города, и древнему хаосу природы… Это и есть проповедь Пастернака – проповедь о нашем бытии как чуде».
И вдруг автор статьи этой делает совсем неожиданное и не имеющее под собой никакого фундамента заключение:
«… Подняться на эту высоту Пастернаку вместе с его органической верностью искусству помогло ведь и что-то иное. На крыльях холопа на планету искусства не улетишь. Не долетишь. Что же помогло Пастернаку? Судя по роману, ему помогло горячо почувствованное им христианство».
Тут только диву даешься: зачем и для какой цели понадобились не одному Гулю, но и некоторым другим критикам подобные утверждения?
Очевидно, Роман Гуль никогда не утруждал себя познанием основ христианства и потому разнеженную лирическую душевность принимает за подвиги духовные. В романе Пастернака не только нет «горячо почувствованного им христианства», ибо нет смирения, покаяния и любви Христовой, но встречаются и прямые выпады против христианства. Напомним хотя бы легкомысленную критику великопостных богослужений:
«… я не люблю предпасхальных чтений… посвященных обузданию чувственности и умерщвлению плоти. Мне всегда кажется, что эти грубые, плоские моления, без присущей другим духовным текстам поэзии, сочиняли толстопузые лоснящиеся монахи. И дело не в том, что сами они жили не по правилам и обманывали других. Пусть бы жили они и по совести. Дело не в них, а в содержании этих отрывков. Эти сокрушения придают излишнее значение разным немощам тела и тому, упитано ли оно или измождено. Это противно. Тут какая-то грязная, несущественная второстепенность возведена на недолжную, несвойственную ей высоту».
И это говорит единственная в романе проповедница христианства – Сима.
Некоторые обращения доктора Живаго к Богу граничат с явным кощунством. Например: «Господи! Господи! – готов был шептать он. – И всё это мне! За что мне так много? Как подпустил Ты меня к себе, как дал забрести на эту бесценную Твою землю, под эти Твои звезды, к ногам этой безрассудной, безропотной, незадачливой, ненаглядной?» Тут уж не духовность, а доподлинная патология.
Не забудем, что эта самая Лара, о которой здесь говорится, всего лишь любовница доктора при первой жене.
И, наконец, в романе целый ряд прямых безграмотностей; вроде того, что «она не верила в обряды», или чтения 12-ти Евангелий «в ночь под четверг», или причисления к лику святых девушки, которая погибла на последней войне, взорвав немецкие укрепления. И, наконец, сам Живаго говорит: «Воскресение. В той грубейшей форме, как это утверждается для утешения слабейших, это мне чуждо».
После всего этого о подлинном христианстве в творчестве Бориса Пастернака говорить не приходится.
И надо сказать – слава Богу, если этот роман не будет издан в современной России. Потому что там несомненно назревает сейчас потребность в настоящей духовной пище, а не в замутненной душевной «пастернакипи».
В успехе романа «Доктор Живаго» немалую роль сыграло, конечно, и то обстоятельство, что это был все-таки живой голос из-за железного занавеса. Имели значение и некоторые весьма умеренные, но всё же политические выпады Пастернака, столь очаровавшие наших антибольшевиков и квалифицированные Шолоховым как «клеветнические». Но эти выпады прозвучали бы гораздо сильнее, не будь тут же, рядом с ними, обязательных для советского литературного раба реверансов в сторону революции. А в таком виде они выглядят как кукиш в кармане человека, на лице которого застыла приветливая и даже благодарная гримаса.
Кроме того, мы постоянно возмущаемся, что большевики роль художественной литературы свели к сплошной пропаганде, а сами тоже из Пастернака пытаемся сделать орудие хотя и антисоветской, но всё же чисто политической акции. И, быть может, по тем же причинам из года в год сохнет и вянет вся наша эмигрантская словесность. «Изъявший меч от меча погибнет». Мне думается, у нас есть иные средства борьбы.
Да и сама фабула романа Пастернака, в сущности, раскрывает лишь полную и окончательную победу большевизма над всеми так называемыми «бывшими людьми», представителем каковых является доктор Живаго, над врагами народа (Комаровский и Клара) и над опортунистами, вроде Антипова-Стрельникова. А сводный брат доктора Живаго Евграф, напоминающий доброго дядюшку из старинного водевиля, несомненно является основной пружиной беспредельно идеализированной Пастернаком партийной системы. Он всё устраивает благодаря своим высоким связям не только в правящих кругах, но, разумеется, и в органах Госбезопасности.
Восприятие февральской революции и вся историческая перспектива искажены в романе прежде всего потому, что автор смотрит на все события глазами замкнутого в себе человека. По всему мирочувствованию его доктор напоминает домашнюю собачонку, которую выводят гулять на ремешке, и видит она ровно столько, сколько позволяет ей ее комнатная психология.
И тем не менее, большинство критиков свободного мира утверждает, что роман «Доктор Живаго» – величайшее произведение нашего времени. Невольно напрашивается вопрос: каковы же, в таком случае, все остальные произведения наших дней?
Размышление о том, как могло произойти такое страшное смещение всех былых – не только эстетических, но и духовных – понятий и представлений и каким образом для людей, которые хоть сколько-нибудь знакомы с основами христианства и высокими образцами подлинной художественной литературы, «Доктор Живаго» прозвучал величайшей симфонией, приходишь к выводу, что основная причина в нашем общем духовном банкротстве.
Очевидно, роман Пастернака – не только слабое произведение неопытного прозаика, как мы об этом говорили, но в нем несомненно заключена и выражена еще какая-то основная порочность нашего времени; это и результат, и плод запутавшейся и зашедшей в окончательный тупик современной беспочвенной эстетики. И, быть может, именно в этом
сладком гниении для многих критиков таится привлекательность этого произведения.
Привычка некоторых сегодняшних исследователей, ничтоже сумнясь, ставить знак равенства между духовными и современными эстетическими ценностями, думается мне, более чем легковесна.
Явно обозначившееся грехопадение не только русской, а общей эстетики берет свои истоки от эпохи ренессанса. Искусство постепенно теряло свою религиозную основу. Во всех его видах пробуждалась самость. Оно стало служить не Богу, а самому себе во имя собственного эстетического наслаждения. Появились у него жрецы, поклоняющиеся красоте во имя красоты, любви во имя любви. И для них не Слово становится плотью, а земная грешная плоть облекается в слова, в звуки и в краски.
Став адогматической, то есть внерелигиозной, новая эстетика создавала культ самого искусства, обожествляя его и преклоняясь перед ним. Вместо религиозного благочестия появилось эстетическое наслаждение. Вместо мастера, молитвенно работающего кистью и резцом, вместо безымянных слагателей церковных распевов и акафистов вошел в искусство «новых слов кощунственный творец». И все виды искусства нашего повально заразились, говоря словами Сократа, чесоткой страстей и вожделений.
На протяжении всего этого времени в искусстве то и дело появлялись свои собственные лжехристы и лжепророки и соблазнили многих.
Но были, конечно, и устоявшие. Когда Достоевский говорит, что «красота спасет мир», это уже не преклонение перед эстетическими ценностями, ибо для Достоевского высшим проявлением красоты, так же как и высшим проявлением любви, являлся Христос.
В нашем безвремении и великой опустошенности, когда не видно не только пророков, но и сколько-нибудь высокоодаренных художников и писателей, роман Пастернака кажется огромным литературным событием. Но на самом деле это всего лишь ничтожный эпизод, и даже не в истории литературы, а скорее в истории общественных заблуждений.
Но весь этот созданный вокруг «Доктора Живаго» шабаш с кощунственными похвалами христианским сознанием воспринимается как бесовское наваждение. И в ответ на торжествующие вопли восторга Юрия Иваска, Романа Гуля, Ильи Троцкого, Владыки Иоанна (Шаховского) и господина Тартака хочется воскликнуть:
– С нами Крестная сила!
Боясь прослыть глупцами, в угоду лукавым ткачам, подавляющее большинство современных интеллигентов продолжает восторгаться несуществующей мантией Бориса Пастернака. Но при трезвом отношении к его роману становится очевидным, что сегодняшний король ничтожен и жалок в своей волосатой душевной самости, в своей полной духовной наготе.
И я смею думать, что как писатель и человек Пастернак заслуживает не восхищения, а лишь искреннего сочувствия и жалости. Ему сейчас более всего необходимы не преклонения перед его «Доктором Живаго», а молитвы о рабе Божием Борисе, чтоб Господь помог ему преодолеть весь этот дурман похвал, чтоб просветил его ум, очистил сердце и наставил его на путь спасения.
Мая 14-го дня 1959 года