Текст книги "Без догмата"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 35 страниц)
29 мая
Сегодня я застал Анельку в столовой. Она стояла на стуле перед большими стенными часами, в которых что-то испортилось. В тот момент, когда она поднялась на цыпочки, чтобы перевести стрелку, стул под ней покачнулся. Я только успел крикнуть «упадешь!» и, подхватив ее на руки, поставил на пол. Одно мгновение я прижимал к груди это любимое тело, волосы ее коснулись моего лица, я ощутил ее дыхание. У меня так закружилась голова, что я вынужден был и сам ухватиться за ручку кресла, чтобы не упасть.
Анелька это видела. Она знает, что я люблю ее без памяти! Не могу больше писать сегодня…
30 мая
День испорчен: опять Анелька утром получила письмо от Кромицкого. Я слышал, как она говорила тете, что он еще сам не знает, когда сможет приехать: быть может, скоро, а быть может, только через два месяца. Представить себе не могу, как я буду терпеть его присутствие здесь в качестве мужа Анельки. Порой мне кажется, что я этого не вынесу. Надеюсь только, что благоприятные обстоятельства задержат его на Востоке. Хвастовский объявил, что пани Целине, как только позволит состояние ее здоровья, следует ехать в Гаштейн. Это так далеко от Баку, что Кромицкий, я надеюсь, туда не поедет. А я поеду, как бог свят, поеду! Счастливая мысль пришла в голову нашему доктору! Счастливая и для меня и для пани Целины, – тамошние ванны могут восстановить ее силы. Я тоже очень устал и хочу подышать горным воздухом, а главное – побыть там с Анелькой. Завтра поеду в Варшаву и телеграфирую в курортное управление, чтобы для моих дам сняли квартиру. Если все окажется занято, я готов купить целую виллу. Когда пани Целина заговорила о связанных с этой поездкой трудностях и хлопотах, которые свалятся на Анельку, я сказал: «Все это предоставьте мне». Затем, повернувшись к Анельке, добавил тихо: «Сделаю все как для родной матери». Я видел, что пани Целина (она все меньше верит в миллионы Кромицкого) опасается, как бы я не устроил все на слишком широкую ногу и не ввел их в большие расходы. И я тут же решил показать ей фиктивный расчет и взять на себя большую часть расходов. Разумеется, я им еще и не заикнулся, что собираюсь тоже ехать в Гаштейн. Я намерен так ловко повести дело, чтобы тетя сама мне предложила сопровождать их. И думаю, что мне это удастся, так как она далека от каких бы то ни было подозрений. Я почти уверен, что, когда стану с ней советоваться, куда бы мне поехать летом отдохнуть, тетушка скажет: «Да поезжай с нашими, и тебе и им будет веселее». Знаю, Анелька испугается, но, может быть, в каком-то тайном уголке души и обрадуется. Быть может, она вспомнит строки из «Кордиана»[43]43
Быть может, она вспомнит строки из «Кордиана». – «Кордиан» – драма Ю. Словацкого.
[Закрыть]: «Ты везде – надо мной, подле меня и во мне». И в самом деле, моя любовь заключила ее в заколдованный круг, она ее окружает, обязывает, подкупает, вкрадывается к ней в сердце под видом заботливости о ней и ее матери, под видом услуг, которых отклонить Анелька не может из страха, что тогда мать поймет все и это ухудшит ее состояние. Любовь проникает к ней в душу в виде благодарности мне и сочувствия моим тяжким страданиям, и наконец, ее навязывает ей власть воспоминаний.
С утра до вечера Анелька слышит только похвалы мне: тетушка, как всегда, слепо обожает меня, молодой Хвастовский, желая показать, что люди его лагеря умеют быть беспристрастными, утверждает, что я исключение в своей «гнилой среде». Я расположил к себе даже пани Целину сердечным к ней отношением, она теперь – можно сказать, против воли – привязалась ко мне и, наверное, в глубине души сожалеет, что не я муж Анельки. Словом, все вокруг Анельки – и люди и природа – словно внушают ей любовь ко мне.
И ты, любимая, разве устоишь перед всем этим? Когда же ты придешь ко мне и скажешь: «Я больше не в силах бороться – возьми меня, потому что я тебя люблю»?
Варшава, 31 мая
Пани Л., патронесса одного из здешних благотворительных обществ, просила Клару дать второй концерт – в пользу этого общества. Но Клара ей отказала, пояснив, что работает сейчас над большим музыкальным сочинением и должна всецело сосредоточиться на этой работе. К письму с безукоризненно вежливым отказом она приложила сумму, равную сбору с ее первого благотворительного концерта. Легко себе представить, какое впечатление это произвело в Варшаве. Газеты до сих пор еще шумят о поступке Клары, превознося до небес пианистку и ее великодушие. И, конечно, в их передаче состояние ее отца, человека действительно очень богатого, возросло втрое. Не знаю, откуда пошла в варшавском свете молва, будто я женюсь на Кларе. Быть может, повод к этому дала наша старая дружба, а также преувеличенные слухи об ее миллионах. Я сначала злился, но, подумав, решил не опровергать этих слухов. Они полезны, так как отведут всякие подозрения насчет моих отношений с Анелькой.
Сегодня, на дневном приеме у Клары, ко мне подошла с лукавой миной Корыцкая и при всех, – а было там человек двадцать представителей музыкального мира и нашего варшавского высшего света, – сказала громко:
– Кузен, кто это в мифологии не смог устоять перед пением сирены?
– Никто не устоял, кузина, кроме Одиссея, – отвечал я. – Да и он спасся только благодаря тому, что был привязан к мачте.
– А ты оказался менее предусмотрительным?
Я видел, что кое-кто из гостей, в ожидании моего ответа, уже прикусил губу, сдерживая усмешку.
– Иногда никакая предусмотрительность не помогает. Ты лучше всех знаешь, что любовь разрывает все узы.
Корыцкая смутилась, утратив на минуту всю свою самоуверенность. Так я одержал одну из тех маленьких побед, которые в светских беседах неизменно характеризуются словами: «Нашла коса на камень».
Пусть себе люди болтают, что я женюсь на Кларе. Мне это безразлично – нет, как я уже говорил, мне это даже выгодно. Я не знал только одного: что мой визит к Кларе окончится так неприятно – и по ее вине. Когда гости разошлись и остались только мы со Снятынским, Клара сыграла нам свой только что законченный концерт, такой великолепный, что мы не находили слов для похвалы. По нашей просьбе она вторично сыграла его финал и, кончив, вдруг сказала:
– Это на прощанье. Да, все на свете кончается прощаньем.
Как, неужели вы собираетесь нас покинуть? – спросил Снятынский.
– Да, не позже как через десять дней я должна быть во. Франкфурте.
Снятынский повернулся ко мне:
– Ну-с, а ты что на это скажешь? Ты же в Плошове обнадежил нас, что панна Хильст останется с нами!
– И могу еще раз повторить, что в нашей памяти панна Хильст останется навсегда.
– Я так это и поняла, – с наивным выражением грустной покорности отозвалась Клара.
Меня обуял гнев на себя, на Снятынского, на Клару. Не такой уж я глупец и тщеславный пошляк, чтобы тешиться каждой победой над женщиной. Мысль, что Клара, быть может, по-настоящему любит меня и питает несбыточные надежды, была мне невыразимо неприятна. Я знал, разумеется, о каком-то неясном чувстве ее ко мне, которое при известных условиях могло сильно завладеть ею, но никак не ожидал, что она смеет чего-то требовать от меня и на что-то рассчитывать. Мне вдруг пришло в голову, что Клара объявила нам о своем отъезде только затем, чтобы проверить, как я отнесусь к этой вести. И потому я принял ее весьма холодно. Казалось бы, такая любовь, как моя любовь к Анельке, должна научить человека состраданию. А между тем грусть Клары и ее упоминание об отъезде не только не тронули меня, но показались прямо-таки дерзкой и обидной для меня претензией.
Почему? Уж во всяком случае не из аристократических предрассудков. Я далек от них. В тот момент я не мог разобраться в своих чувствах, но сейчас объясняю эту странность моей исключительной, безграничной верностью Анельке. Мне кажется, что всякая женщина, которая хочет заставить мое сердце хоть на миг забиться сильнее, тем самым посягает на права Анельки. И этим объяснением я удовлетворюсь.
Я, конечно, прощусь с Кларой очень сердечно, когда она будет уже в вагоне, но ее предупреждение об отъезде оставило в моей душе пренеприятный осадок! Ах, одной только Анельке разрешается безнаказанно терзать мои нервы! После слов Клары я впервые посмотрел на нее недружелюбно и критически и словно впервые заметил, что пышность ее форм, белизна кожи, темные волосы, чересчур выпуклые голубые глаза и вишневые губы, – словом, весь тип ее красоты напоминает безвкусные изображения гаремных гурий или, что еще хуже, олеографии, украшающие стены второразрядных гостиниц. Я ушел от Клары в отвратительном настроении и направился прямо в книжный магазин, чтобы купить несколько книг для Анельки.
Целую неделю я раздумывал, что бы такое выбрать ей для чтения. Не следовало пренебрегать и таким средством. Правда, я не возлагаю на него больших надежд, ибо средство это действует очень медленно. Притом я замечал, что для наших женщин, у которых фантазия гораздо буйнее их темперамента, книга всегда остается чем-то далеким от действительности. Даже у женщин очень впечатлительных книги в лучшем случае создают в голове какой-то отдельный мир, совершенно оторванный от реальной жизни. Пожалуй, ни одной из наших женщин не придет в голову руководиться в своей личной жизни идеями, почерпнутыми из книг. Я уверен, что если бы какой-нибудь великий и знаменитый писатель в книгах своих пытался, например, доказать Анельке, что чистота души и мыслей женщине не только не нужна, но с точки зрения нравственности даже предосудительна, и более того – каким-то чудом сумел бы ее в этом убедить, Анелька все-таки считала бы, что это правило годится для всего света, но только не для нее.
Я могу рассчитывать самое большее на то, что чтение подходящих книг привьет Анельке некоторый либерализм мыслей и чувств. Мне, собственно, только того и нужно. Любя ее всем сердцем, я жажду взаимности, всячески ищу к этому путей, ни единого средства не упускаю, – вот и все. Не имея обыкновения себя обманывать, я откровенно признаюсь: да, хочу довести Анельку до того, чтобы она ради меня оставила мужа, но не хочу ее развращать, грязнить чистоту ее души. И пусть мне не говорят, что одно исключает другое и что это софистика. Во мне и без того сидит бес скептицизма и докучает мне, вечно нашептывая: ты сочинил эту теорию, потому что она тебе на руку, а если бы тебе это было выгодно, утверждал бы обратное. Измена всегда ведет к нравственной испорченности. Какая мука! Но я возражаю моему бесу: что ж, противоположную теорию точно так же можно оспаривать. Я придумываю все, что возможно, в защиту моей любви, это мое естественное право. Другое, еще более естественное право – любить. Бывают чувства банальные и мелкие, а бывают высокие и исключительные. Если женщина, хотя бы и связанная браком, слушается голоса великой любви, она не утратит благородства души. Такую великую, исключительную любовь я и хочу пробудить в сердце Анельки и потому вправе утверждать, что я ее не испорчу, не развращу.
В конце концов эти споры с самим собой ни к чему не ведут. Если бы я даже нимало не сомневался, что поступаю дурно, если бы не мог восторжествовать в споре с моим бесом, я бы из-за этого любить не перестал и все равно пошел бы туда, куда влечет меня сила более могучая, то есть слушался бы живого чувства, а не отвлеченных умозаключений.
Однако подлинная драма всех современных людей с аналитическим складом ума, вечно наблюдающих самих себя, состоит в том, что, не веря результатам самоанализа, они все же остаются жертвами непобедимой страсти копаться в себе. То же самое происходит и со мной. С некоторых пор меня мучает вопрос, как это возможно, что я, весь поглощенный любовью, способен проявлять такую бдительность, взвешивать и обдумывать всякие средства, которыми смогу достигнуть цели, рассчитывать все так хладнокровно, как если бы это делал за меня кто-то другой.
И вот что я могу на это ответить. Во-первых, человек нашего времени всегда какую-то часть души использует для наблюдения за остальной ее частью. Кроме того, все усилия любви, расчеты, даже хитрости, вся эта на вид хладнокровная и обдуманная тактика прямо пропорциональна температуре чувства. Чем оно горячее, тем энергичнее оно принуждает холодный разум усердно служить ему. Ибо, повторяю, напрасно люди представляют себе любовь с повязкой на глазах. Она не затемняет разума – так же, как не глушит биения сердца и не останавливает дыхания, – она его только покоряет себе. Разум становится первым ее советчиком и орудием. Словом, тем, чем был Агриппа для императора Августа. Разум мобилизует все силы, ведет войска в бой, одерживает победы, возводит своего владыку на триумфальную колесницу и, наконец, воздвигает не Пантеон, как Агриппа, а Монотеон, в котором на коленях служит единственному божеству своего императора. В том микрокосме, которым является человек, роль разума выше, чем роль полководца, ибо он до бесконечности отражает сознание всего и себя самого, как система соответственно установленных зеркал отражает до бесконечности какой-нибудь предмет.
1 июня
Вчера получил ответ из Гаштейна. Квартира для Анельки с матерью снята. Я сразу известил их об этом и послал Анельке целую пачку книг – Жорж Санд и Бальзака. Сегодня воскресенье, первый день скачек. Тетушка приехала из Плошова и остановилась у меня. Она, разумеется, уже побывала на скачках и всецело занята ими. Наши лошади, Ноти-бой и Аврора, которые уже два дня находятся в моей конюшне вместе с Уэбом и жокеем Джеком Гузом, будут участвовать в состязаниях только в будущий четверг. Так что первый день скачек интересовал тетушку, так сказать, платонически. Но что у нас творится, описать трудно! Конюшни превратились в крепость. Тетушка воображает, будто жокеи других коневодов трепещут при одной мысли о ее Ноти-бое и готовы на все, только бы сделать его неспособным к состязанию. Поэтому в каждом торговце апельсинами, в каждом шарманщике она видит переодетого врага, который прокрался к нам во двор с коварными намерениями. Швейцару и дворнику отдан строжайший приказ следить за каждым, кто войдет в ворота. Конюшню стерегут еще бдительнее. Тренер Уэб, как истый англичанин, сохраняет хладнокровие, несчастный же Джек Гуз (он родом из Бужан, и настоящее его имя, Куба Гусак, в точном переводе с польского превратилось в «Джек Гуз») совершенно теряет голову, так как тетушка беспрерывно ругает его и двух конюхов, тоже приехавших из Бужан для надзора за лошадьми. Она не отходила от своего Ноти-боя, и я ее почти не видел эти дни. Только перед отъездом она мне сообщила добрую весть: пани Целине опять лучше, и она решила, что Анельке непременно следует побывать в четверг на скачках. Вероятно, пани Целина догадалась, что тетушке это будет приятно, она же один день вполне может оставаться без Анельки, под присмотром служанки и доктора. Анелька сидит в Плошове, как замурованная, и ей действительно не мешает развлечься. А для меня это будет большой радостью. Одна мысль, что она будет жить в моем доме, наполняет меня блаженством. В этом доме я полюбил ее, а быть может, и ее сердце впервые забилось для меня сильнее после того бала, который тетя устроила тогда для нее. Все здесь будет напоминать ей те минуты.
2 июня
Хорошо, что я не успел переделать зал под будущий музей, – мне пришла идея пригласить после скачек на обед гостей, выбрав тех, к кому Анелька расположена; таким образом, я задержу ее у себя в доме еще на несколько часов и, кроме того, она поймет, что это обед в ее честь.
3 июня
Я накупил массу цветов и велел убрать ими лестницу и два зала. Комната Анельки осталась в таком точно виде, как тогда, когда она здесь гостила у тетп. Вероятно, дамы приедут утром, и Анелька захочет переодеться перед скачками, поэтому в ее комнату я приказал перенести большое зеркало и все, что нужно для дамского туалета. Комната превратилась в настоящий будуар. Анелька на каждом шагу будет встречать доказательства моей заботы и любви, увидит, что я храню память о прошлом. Только сейчас, когда я пишу об этом, я понял, что мне гораздо легче, когда я чем-нибудь занят, когда необходимость действовать вырывает меня из заколдованного круга рефлексии и раздумья о самом себе. Право же, вбивать в стену гвозди, на которых будут висеть картины будущего музея, гораздо полезнее, чем беспрерывно наворачивать одну мысль на другую. Ах, почему я не могу быть простым человеком! Если бы я в свое время не мудрил, я был бы сейчас одним из счастливейших людей на свете!
4 июня
Ездил сегодня приглашать на обед Снятынских и еще нескольких знакомых. Снятынский, как мне и хотелось, раструбил уже повсюду, что я перевожу отцовские коллекции в Варшаву и учреждаю музей, открытый для всех. И вот я – герой дня. Все газеты пишут об этом событии и, пользуясь случаем, обрушиваются на других богатых людей, которые, мол, только убивают время и транжирят свои деньги за границей, и так далее. Мне хорошо знакомы стиль и манера газетных писак, и я заранее предвидел, что они напишут, начиная с содержания заметок и кончая такими фразами, как «noblesse oblige»[44]44
положение обязывает (фр.)
[Закрыть] и т. п. Но все это мне выгодно. Я собрал целую кипу газет, чтобы показать их тетушке и Анельке.
5 июня
Скачки назначены днем раньше из-за того, что завтра праздник. Анелька и тетя приехали сегодня утром в сопровождении горничной и привезли груду картонок с туалетами. При первом взгляде на Анельку я испугался. Она очень похудела, побледнела, лицо утратило свои прежние теплые тона и было словно затуманено, оно напомнило мне живопись Пюви де Шаванна. Тетя и мать Анельки не замечают ничего, так как видят ее постоянно, мне же, после нескольких дней разлуки, перемена эта сразу бросилась в глаза. Меня уже мучает раскаяние и жалость. Должно быть, всему причиной – разлад и тайная борьба в ее душе. Если бы она перестала бороться с собой, если бы послушалась голоса сердца (а сердце это – мое, стократ мое, и говорит за меня!), наступил бы конец ее волнениям и началось бы счастье.
Я все глубже погружаюсь в зыбучие пески. Ведь вот, кажется, изучил я каждую черту, каждую мельчайшую подробность в лице Анельки и, когда ее не вижу, представляю ее себе так живо, словно она стоит передо мной. А между тем всякий раз, как мы встречаемся после нескольких дней разлуки, я открываю в ней что-нибудь новое, пленительное, люблю ее еще больше прежнего. И сказать не могу, до какой степени она удовлетворяет меня эстетически, как глубоко я чувствую, что это – мой тип, мой идеал красоты, моя женщина. Это чувство будит во мне какую-то полумистическую веру, что она создана для меня. И когда я, услышав во дворе стук коляски, сбежал по лестнице навстречу Анеле, я снова почувствовал себя во власти ее обаяния и снова действительность показалась мне чудеснее того образа, который я хранил в душе.
Анелька приехала в легком дорожном плаще из шелка-сырца и шляпке с длинной серой вуалью, завязанной под подбородком по английской моде. Из этой серой рамки улыбалось мне прелестное любимое лицо, лицо девочки, а не замужней женщины. Она поздоровалась со мной удивительно сердечно и весело. Вероятно, утренняя поездка и предстоящие развлечения привели ее в хорошее настроение. А я, решив, что она рада меня видеть и Плошов без меня кажется ей пустым и скучным, почувствовал себя счастливым. Как гостеприимный хозяин, я предложил одну руку тете, другую – Анельке, благо широкая лестница позволяла идти по ней втроем, и повел дам наверх. При виде этой великолепно убранной цветами лестницы они очень удивились, а я сказал:
– Я хотел устроить вам сюрприз.
При этом я прижал к себе руку Анельки, так легонько, что мой жест мог показаться случайным и невольным. Затем обратился к тетушке:
– Я даю званый обед в честь победы Плошовских.
Тетушку это очень тронуло. Если бы она знала, как мало меня интересовал ее Ноти-бой и все победы, какие могут одержать лошади Плошовских на ристалищах всей Европы! Анелька, видимо, догадывалась об этом, но она была сегодня в таком приподнятом настроении, что только мельком взглянула на меня и с усмешкой прикусила губу.
Я чуть не потерял голову. В обращении со мной Анельки сегодня мне почудился оттенок веселого кокетства, какого я ни разу не замечал до сих пор. «Ведь не может быть, чтобы у нее совсем не было самолюбия и чтобы ей нисколько не льстило то, что я все делаю только для нее», – говорил я себе.
Тетушка между тем сняла пальто и пошла взглянуть на Ноти-боя и Аврору. А я подал Анельке список приглашенных на обед и сказал:
– Я старался подобрать людей тебе приятных. Но если велишь позвать кого-нибудь еще, я сейчас же пошлю приглашения или съезжу сам.
– Ты этот список покажи тете, – отозвалась Анелька. – Пусть она выбирает.
– Нет. Тетю я усажу во главе стола, и к ней все будут обращаться с поздравлениями или выражениями соболезнования. Но роль хозяйки в этом доме я предназначил тебе.
Анелька слегка покраснела и, желая переменить разговор, спросила:
– А как ты думаешь, Леон, Ноти-бой победит? Тетя так на это рассчитывает, и ей так этого хочется!
– Не знаю, повезет ли Ноти-бою, а мне уже повезло, – у меня в доме такая дорогая гостья, как ты!
– Ты все шутишь, а у меня и вправду душа не на месте…
– Видишь ли, – сказал я уже серьезнее, – тетя даже в случае провала на скачках скоро утешится. Через несколько недель мои коллекции будут уже в Варшаве, а она об этом мечтала много лет и горячо уговаривала отца перевезти их на родину. То-то обрадуется! Все газеты уже трубят об этом, – и ты не можешь себе представить, какие мне расточают похвалы.
Милое личико Анельки вмиг просияло.
– Покажи, прочти мне! – попросила она.
Мне хотелось целовать у нее руки за этот порыв радости. Ведь он служил новым доказательством: если бы я ей был безразличен, разве радовали бы ее так похвалы мне?
– Нет, не сейчас. Прочту, когда тетя вернется. Или еще лучше, пожалуй, пусть читает сама, а я спрячусь на это время за твою спину, чтобы вы – а главное ты – не видели, какая у меня будет глупая физиономия!
– Почему глупая?
– Да потому, что все это – вовсе не моя, а твоя заслуга. И похвалы следует адресовать тебе. Ах, как бы я хотел сказать господам журналистам: если вы считаете мой поступок таким великим подвигом, то отправляйтесь всей компанией в Плошов и поклонитесь в ноги одной женщине.
– Леон! Леон! – остановила меня Анелька.
– Тсс, злючка, иначе и я сейчас упаду перед тобой на колени. И не встану, пока ты не признаешь, что это твое влияние.
Анелька не нашла, что ответить. Слова мои были словами страстно влюбленного, но тон, непринужденный, шутливо-веселый, мешал отнестись к этим словам с полной серьезностью.
А я радовался тому, что нашел новый способ многое ей высказать, сделать много признаний.
Не желая, однако, этим способом злоупотреблять, я тотчас заговорил уже серьезно о переделках, которые затеваю у себя в доме.
– Я отведу под музей весь второй этаж, кроме одной комнаты, где ты жила прошлой зимой. Она останется нетронутой. Я позволил себе только сегодня украсить ее немного в честь твоего приезда.
Говоря это, я подвел ее к двери. Анелька остановилась на пороге и невольно ахнула:
– Ой, какие цветы!
– Ты сама – самый чудесный цветок на свете, – сказал я тихо. И, помолчав, добавил: – Поверишь ли, Анелька, в этой комнате я хотел бы умереть, когда придет мой час.
О, как искренне я это говорил! Лицо Анельки затуманилось, веселость ее угасла. Я видел, что мои слова ее глубоко взволновали, как волнует каждый искренний вопль души. Она дрогнула, наклонилась вперед, словно какая-то сила толкнула ее ко мне. Но и на этот раз поборола себя. Одно мгновение она стояла передо мной, опустив веки, затем сказала печально и строго:
– Не огорчай меня. Мне хотелось бы чувствовать себя свободно в твоем обществе.
– Хорошо, Анелька. Так и будет, вот тебе моя рука!
И я протянул ей руку. Она сжала ее так крепко, словно этим пожатием хотела выразить все, что запретила себе говорить. И оно заменило мне тысячу слов, опьянило меня так, что я едва устоял на ногах. Впервые со дня моего возвращения я ясно почувствовал, что любимая женщина – моя душой и телом. Счастье было так безмерно, что к нему примешивался даже какой-то страх. Передо мной открывался новый, неведомый мир. С этой минуты я был уверен, что сопротивление Анельки недолго будет длиться, что все зависит от времени и от моей смелости.
Тетушка вернулась из конюшни в самом радужном настроении, убедившись, что не было никакого покушения на драгоценное здоровье ее Ноти-боя. Тренер Уэб на все ее вопросы отвечал только: «All right»[45]45
Все в порядке (англ.)
[Закрыть] А Джек Гуз был полон энтузиазма. Мы подошли к окнам, чтобы посмотреть, как будущего победителя выведут из конюшни, ибо нора было отправлять его на Мокотовское поле, где он, топчась на месте, станет дожидаться своей очереди. Действительно, через несколько минут мы увидели, как два конюха вывели его во двор, но полюбоваться им как следует не смогли, – он был словно зашит в попону. Видны были сквозь прорези только большие кроткие глаза да стройные ноги, словно отлитые из стали. За ним шагал Уэб, а замыкал шествие наш доморощенный «англичанин», юный Джек Гуз в новом кафтане поверх жокейской куртки и в жокейских сапогах. Я крикнул ему в открытое окно:
– Смотри же, Куба, не ударь в грязь лицом!
А он снял шапку и, указав на Ноти-боя, ответил весело на чистейшем, отнюдь не лондонском, а бужанском диалекте:
– Не бойтесь, ясновельможный граф, они увидят только его зад!
Завтракали мы наспех, но тетя нашла все-таки время прочесть за кофе все, что писали газеты о перевозке коллекций моего отца из Рима в Варшаву. Как женщины чувствительны ко всякой похвале в печати по адресу близких им людей! Тетушка расцвела от радости. Она была просто несравненна, когда, каждую минуту отрываясь от чтения, смотрела сквозь очки на меня с обожанием, а на Анельку – испытующе, и то и дело произносила тоном, не допускающим возражений:
– Ничуть не преувеличено! Ты всегда был такой!
Я мысленно благодарил бога, что здесь нет какого-нибудь мужчины-скептика, ибо у меня был, вероятно, преглупый вид.
Настало время дамам переодеваться. Выходя из столовой, тетушка с притворным равнодушием сказала:
– Надо поторопиться. Я обещала заехать за молодой Завиловской. Ее должен был повезти на скачки отец, но у него на днях был приступ подагры.
Когда она вышла, мы с Анелькой переглянулись. Анелька хитро усмехнулась уголками губ, а я сказал:
– Слыхала, Анелька? Новое сватовство!
Она приложила палец к губам, как бы предостерегая меня, чтобы я не говорил слишком громко, и скрылась в своей комнате, но через минуту высунула голову из-за двери:
– Знаешь, что я вспомнила? Ты не пригласил панны Хильст!
– Да, не пригласил.
– Но почему же?
– А я люблю с ней встречаться с глазу на глаз, – ответил я со смехом.
– Нет, серьезно, – отчего ты ее не пригласил?
– Если хочешь, могу еще пригласить.
– Это твое дело, – бросила Анелька, снова скрываясь за дверью.
И я предпочел не звать Клару Хильст.
Через час мы уже ехали по Бельведерским Аллеям. На Анельке было желтоватое платье, отделанное кружевами. Я так научился говорить ей все глазами, что она легко могла прочесть в них мое восхищение. И прочла – я угадал это по ее покрасневшему и смущенному лицу. По дороге мы остановились у особняка Завиловских. Не успел я позвонить, как дверь распахнулась, и панна Елена в серебристо-сером наряде встала передо мной, – а вернее проплыла мимо, с высоты своего величия едва удостоив меня кивком. Панна Елена – блондинка с холодными голубыми глазами, неулыбающимся лицом и в высшей степени церемонными манерами. Красивой ее назвать нельзя. Но она считается образцом благовоспитанности, и я готов согласиться с этим, если благовоспитанностью называть чопорность. Обхождение ее со мной так же холодно, как ее глаза, но это холодность настолько преувеличенная, что вряд ли она искренна. Нет, это – попросту метод, которым панна Елена рассчитывает дразнить мое самолюбие. Метод неумный, ибо он меня ничуть не подстегивает и только нагоняет скуку. Я уделяю панне Завидовской лишь то внимание, какого требует простая учтивость.
Сегодня, впрочем, я занимал ее несколько усерднее: мне это нужно было, чтобы отвлечь внимание любопытных и рассеять подозрения, которые могли бы у них возникнуть при виде Анельки, сидящей со мной в экипаже. Мы двигались медленно – день был прекрасный, и на ипподром направлялось множество людей, веренице экипажей не видно было конца. Впереди и за нами колыхалось море раскрытых зонтиков, и это было, в сущности, красивое зрелище – они яркими красками горели на солнце, а под ними, в их разноцветной тени, мелькали женские головки, лица с тонкими точеными чертами. В Варшаве довольно много красивых женщин, но им недостает темперамента. Не замечал я его даже у дам из денежной аристократии – они только делают вид, что он у них есть. Открытые экипажи, кое-где – оригинальные запряжки, светлые платья дам на фоне зеленой листвы, обилие нарядно одетых породистых людей и породистых лошадей, – все придавало этой процессии вид весьма изысканный и не лишенный красочности. Я с удовольствием отметил про себя, что движение и оживленная толчея вокруг веселят и занимают Анельку. Отвечая на мои замечания, она поглядывала на меня с благодарностью, как будто это я устроил для нее такое развлечение.
Сидя против нее, я имел возможность все время смотреть на нее, но старался чаще заговаривать с панной Завидовской, от которой веяло холодом, как от графина с ледяной водой. Эта молодая особа своим поведением уже попросту забавляла меня – она как будто подчеркивала, что отвечает на мои вопросы и терпит мое общество только из благовоспитанности и светской учтивости. Я умышленно стал еще усерднее любезничать с ней, но любезность моя была не лишена оттенка незлобивого юмора, и это в конце концов начало ее бесить. Так доехали мы до Мокотовских полей. Для экипажа тетушки было оставлено обычное место у трибуны, и, как только мы подъехали, нас окружили знакомые с билетами на шляпах, приветствуя тетушку и восторгаясь прекрасными и многообещающими «статьями» Ноти-боя. Один известнейший коннозаводчик сказал ей, что это лошадь великолепная; она, пожалуй, недостаточно тренирована, но, так как ночью шел дождь и почва еще мягкая, то такой сильный рысак, как Ноти-бой, имеет все шансы победить. Мне показалось, что он сказал это с иронией, и я забеспокоился: поражение Ноти-боя испортило бы весь день тетушке, а значит – и мне, ибо ее дурное настроение помешало бы нам веселиться. Я прошел вдоль вереницы экипажей, осматривая поле, отыскивая глазами знакомых. Везде было полно народу, на трибунах – сплошная, тесно сбитая масса, расцвеченная яркими красками женских платьев. Вся арена была опоясана широким кольцом зрителей; городской вал тоже усеян любопытными. По обе стороны трибун, словно два крыла, тянулись бесконечные ряды экипажей, и каждый из них напоминал корзину цветов.