355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генрик Сенкевич » Без догмата » Текст книги (страница 21)
Без догмата
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 16:22

Текст книги "Без догмата"


Автор книги: Генрик Сенкевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 35 страниц)

Шагах в ста от трибун я увидел в коляске задорный носик и розовое лицо Снятынской. Когда я подошел поздороваться, она сказала мне, что муж отправился разыскивать панну Хильст. Потом, не переводя дыхания, задала мне множество вопросов: как здоровье тетушки и пани Целины? Приехала ли Анелька на скачки? Каким образом они с матерью могут ехать в Гаштейн, если пани Целина не встает с постели? Победит ли Ноти-бой? И что будет, если не победит? Сколько человек будет сегодня у меня на обеде? Пока я стоял у ее коляски и на меня сыпались все эти вопросы, я успел заметить, что у Снятынской удивительно доброе выражение глаз и очень красивая ножка. Я попытался было ответить на все ее вопросы «залпом», так же как они была заданы, но для этого (как говорит шекспировская Розалина) нужны были бы уста Гаргантюа. Поэтому, ответив кое-как, с пятого на десятое, и попросив, чтобы она и муж после скачек ехали прямо ко мне, я тоже следом за Снятынским пошел искать Клару, считая, что мне следует хотя бы подойти к ее экипажу. Оказалось, что он стоит неподалеку от нашего. Клара напоминала холмик, покрытый цветами гелиотропа. Ее коляску обступили артисты и меломаны, и она весело болтала с ними. Увидев же меня, сдвинула брови и поздоровалась несколько холодно. Впрочем, я понимал, что при первом моем дружеском слове холодность эта сменится искренней сердечностью. Однако я остался холоден и после пятнадцатиминутной церемонной беседы пошел дальше. Обменявшись на ходу несколькими словами с другими знакомыми, я вернулся к нашему экипажу, так как за это время два первых состязания кончились и настала очередь Ноти-боя.

Я взглянул на тетушку: лицо у нее было торжественно-серьезное, ей явно стоило больших усилий сохранять хладнокровие. Зато Анелька не могла скрыть своего беспокойства. Мы довольно долго ожидали, пока вывели лошадей, – взвешивание сегодня почему-то продолжалось дольше обычного. Между тем примчался Снятынский; он уже издали махал нам длинными руками и показывал билеты, купленные в тотализаторе.

– Я поставил миллионы на вашего Ноти-боя! – крикнул он. – И если он меня подведет, я потребую закладную на Плошов.

– Надеюсь, что вы… – с достоинством начала тетушка.

Но она не договорила: в эту самую минуту над темной массой людей, теснившихся у трибуны, запестрели куртки жокеев. Лошадей выводили на беговую дорожку. Одни, очутившись на свободе, сразу же галопом неслись к месту, откуда начинаются скачки, другие шли спокойным, неторопливым шагом. После старта наездники промчались мимо нас тесной кавалькадой, не очень быстро, так как предстояла еще вторая скачка и следовало беречь силы лошадей. Но уже на втором повороте кавалькада развернулась цепью. Казалось, ветер разнес по полю горсть цветочных лепестков. Впереди мчался жокей в белом, за ним – второй, в голубом с красными рукавами и в красной шапочке, далее скакали двое рядом, один весь в красном, другой – в красно-желтом, а наш оранжевый Куба занял предпоследнее место, имея за собой очень близко только жокея в белом и синем. Однако недолго они скакали в таком порядке. Когда лошади дошли до противоположной границы круга, в экипажах началось движение: наиболее заинтересованные дамы стали на сиденья, чтобы не упустить ни единого момента скачек; их примеру последовала и моя тетушка, – она уже не могла усидеть на месте.

Анелька уступила свое место панне Завиловской, и та, после церемонного отказа, все же стала рядом с тетей, Анельку же я поставил на передней скамейке, и так как здесь не на что опереться, то я встал рядом с ней и поддерживал ее. Сознаюсь, в эти минуты я чуть не забыл о скачках и думал только о том, что эта дорогая хрупкая рука лежит в моей и Анелька ее не отнимает. Спина тетушки отчасти заслоняла мне зрелище, но, встав на цыпочки, я окинул взглядом все поле и жокеев, достигших уже поворота на другой стороне поля. Издали они были похожи на каких-то светлых жуков, летящих по воздуху. С такого расстояния скачка казалась медленной, и в движениях передних и задних конских ног было что-то автоматическое. Однако эта разноцветная вереница при всей кажущейся медленности движения быстро оставляла за собой пространство. Жокеи уже снова поменялись местами. Впереди по-прежнему шел белый жокей, за ним – красный, но на третьем месте был теперь наш Куба. Остальные сильно отстали, и расстояние между ними и передними увеличивалось с каждой минутой. По-видимому, Ноти-бой был конек не из плохих. Я на миг потерял всех из виду, но увидел их снова, когда они проносились близко от нас. Красный жокей уже догонял белого, а Куба был еще ближе к ним обоим. Теперь я был уверен, что белый отстанет, так как лошадь под ним взмокла, бока у нее блестели, словно облитые водой. Красный жокей был грозным соперником, но я подумал, что в худшем случае Ноти-бой возьмет второй приз, и, значит, провал не будет полным. Обнадеживало меня и то, что он шел так хладнокровно и выбрасывал ноги спокойно и мерно, словно выполняя какую-то обычную работу. Интерес зрителей все возрастал.

– Ноти-бой проиграл? – шепотом спросила у меня Анелька, увидев, что Куба позади.

– Нет, милая, остается еще один круг, – ответил я, слегка пожимая ее пальцы.

Она и теперь не отняла руки. Правда, все ее внимание было поглощено скачкой. Когда лошади появились с другой стороны ипподрома, заслоненной от нас трибуной, Куба был уже на втором месте, а лошадь белого жокея настолько обессилела, что и трое остававшихся позади наездников догоняли ее. Всем уже было ясно, что борьба пойдет теперь только между красным жокеем и оранжево-черным. Куба еще больше приблизился к красному, между ними теперь было расстояние, на котором могло поместиться лошадей пять-шесть. Так они обскакали значительную часть поля. Вдруг шум на трибунах возвестил, что происходит что-то необычайное. Гляжу – Куба решительно догоняет своего соперника. Жужжание голосов на трибуне перешло в громкий говор. Анелька была так увлечена, что сама теперь нервно сжимала мою руку и поминутно спрашивала: «Ну, что? Как там?» Лошади шли уже по левой стороне поля. Красный, несколько раз подстегнув свою кобылу, снова вылетел вперед, но наш Ноти-бой уже почти касался мордой ее хвоста. Оба бешеным галопом поравнялись с трибунами и опять скрылись с глаз. Состязание подходило к концу. На трибунах наступила тишина, но через мгновение она сменилась громкими криками. Толпа зрителей хлынула к веревкам, которыми был оцеплен ипподром. И в ту же минуту мы вдруг увидели красные ноздри и голову лошади с вытянутой в струну шеей, а над ней – что-то оранжевое с черным, и все это пронеслось вихрем мимо нас. На трибуне раздался звонок – победа была за нами, красный жокей остался далеко позади.

Надо отдать тетушке справедливость – она сумела сохранить спокойствие. Только на лбу у нее выступил пот, и она стала обмахиваться платком. Анелька была взволнована, обрадована, просто счастлива. Мы оба стали поздравлять тетушку, и даже панна Завиловская изрекла несколько французских фраз, словно извлеченных из «Бесед» г-жи Бокель. А затем нашу коляску обступили знакомые. Триумф был полный.

Я тоже был в упоении, вновь и вновь переживая те мгновения, когда Анелька сжимала мне руку. Напрасно говорил я себе, что она делала это, быть может, бессознательно, напрасно напоминал себе, что сопротивление женщины часто ослабевает в минуты сильного волнения, самозабвенного увлечения чем-нибудь, будь то красоты природы, или какое-нибудь зрелище, или что-либо другое из ряда вон выходящее. Легко понять, что в такие минуты взвинченные нервы нарушают душевное равновесие. В таком именно состоянии была Анелька, а я, предположив, что она уже перестает бороться с овладевшим ею чувством, давал себе слово действовать решительно.

Думаю, в Плошове у меня будет для этого немало удобных случаев. Завтра мы туда возвращаемся. Сегодняшний званый обед, разговоры, развлечения – все сыграло роль наркотиков. Анелька не знает, сколько счастья нас ждет впереди, но для этого она должна отдать мне свое сердце целиком, без оговорок и без оглядки.

Хотя тетя и предупредила пани Целину, что они с Анелькой, возможно, останутся в Варшаве до завтра, мы собирались уехать еще сегодня, после званого обеда. Однако нас задержало одно происшествие: обед и чаепитие затянулись до десяти часов вечера, а когда ушли последние гости, тетушке пришли сказать, что Ноти-бой захворал. Поднялась невообразимая суматоха. Пока послали за ветеринаром, пока его разыскали, время подошло к полуночи. И тетя слышать не хотела об отъезде.

Анелька, напротив, пожелала ехать, но, видя, что я намерен под любым предлогом ее сопровождать, не стала настаивать: она еще меня опасается. К тому же тетя сказала ей, что, вернувшись в Плошов в такой поздний час, она разбудит весь дом и свою мать.

– Я считаю, что и в этом варшавском доме я у себя, – добавила затем тетушка. – И Леон на меня за это не в обиде. Так что ты здесь вроде как у меня в гостях. Ну, все равно, как если бы я отдала Леону Плошов, но продолжала там жить и тебя с матерью не отпустила бы, пока Цеся не поправится.

Этим тетя окончательно убедила Анельку остаться.

Сейчас три часа ночи. Уже светает, но на дворе и у конюшен еще мелькают фонарики тех, кто ухаживает за больным Ноти-боем. Когда мы расходились на ночь по своим комнатам, тетя сказала, что пробудет в Варшаве еще и завтрашний день. Тогда я объявил, что в Плошове оставил нужные мне бумаги и поеду завтра за ними, а заодно отвезу Анельку.

Мы будем с ней одни в экипаже – и я не стану больше медлить и колебаться. Вся кровь приливает к сердцу, как представлю себе, что буду везти мою любимую в объятиях, прижав ее к груди, и услышу признание, что и она любит меня так, как я ее.

Пасмурно, моросит дождь, но уже светает. Всего лишь несколько часов отделяет меня от той минуты, когда начнется новая жизнь… Конечно, я не сплю, не мог бы уснуть ни за что на свете. Ни малейшего утомления, веки мои ничуть не отяжелели, и я пишу, вспоминаю… Ладонь еще хранит тепло Анелькиной руки и дрожь ее пальцев. Я завоевал эту душу, я воспитал ее и подготовил к любви. Я чувствую себя как полководец, который все предусмотрел, обдумал, рассчитал, но все-таки бодрствует накануне дня, когда решится его судьба.

Зато Анелька спит там, в другом конце дома, и я верю, что даже сон ее – мой союзник; быть может, она видит меня во сне и протягивает ко мне руки. Я с трепетом радости думаю об этом.

В этом мире зла, глупости, непрочности и ненадежности всего есть одно, ради чего стоит жить, – любовь, любовь, не знающая сомнений, сильная, как смерть. И вне ее нет ничего…

6 июня

Сегодня отвез Анельку в Плошов и теперь спрашиваю себя: ну, не безумец ли я? Нет, не привез я ее в объятиях, не услышал от нее признаний! Меня оттолкнули так решительно, с таким возмущением и багровым румянцем стыда, что я совсем уничтожен! Но что же это значит? Либо я глупец, либо у нее нет сердца. С чем я борюсь? Обо что разбились мои надежды? Почему она меня отталкивает? В голове у меня такой хаос, что не могу ни думать, ни писать, ни рассуждать здраво – и только повторяю все тот же вопрос: обо что я разбился?

7 июня

Я допустил в чем-то огромную ошибку, проглядел что-то в этой женщине и ошибся в расчетах. Два дня пытался понять, что же случилось, но хаос в мозгу мешал мне думать. Сейчас я взял себя в руки и хочу хладнокровно во всем разобраться. Поведение Анельки было бы вполне ясно, если бы ее от меня защищала любовь к мужу. Тогда были бы понятны то негодование и оскорбленная стыдливость, с какими эта женщина, такая кроткая и ласковая, оттолкнула меня. Но этому я поверить не могу. У меня еще достаточно ума, чтобы понимать, что смотреть на все сквозь черные очки так же безрассудно, как видеть все в розовом свете. Откуда могла взяться у Анельки любовь к Кромицкому? Посмотрим и еще раз взвесим все. Вышла она за него не любя. За то время, что они провели вместе, он успел обмануть ее доверие: продал ее родное гнездо и этим довел ее мать до тяжелой нервной болезни. Детей у них нет. Да если бы и были – ребенок вовсе не побуждает женщину сильнее любить мужа, – нет, он только как бы гарантирует ее верность, заставляет ее больше считаться с отцом семьи. Другими словами, ребенок крепче связывает супругов, но не их сердца. Наконец, Анелька не из тех женщин, которые способны после свадьбы вдруг воспылать любовью к мужу, – такие женщины либо сильнее, чем она, тоскуют по мужу, либо легче заводят любовника. Я говорю это так прямо и грубо, что себе самому причиняю боль, но к чему щадить себя? Нет, я положительно уверен, что Анелька не питает к Кромицкому никакого чувства, хоть сколько-нибудь похожего на любовь, и даже никакого уважения. Она только не позволяет себе презирать его. Таково состояние ее души. Я считаю это доказанным раз навсегда, – если это не так, значит, я слеп.

Если сердце Анельки в то время, когда я вернулся из-за границы, было tabula rasa[46]46
  чистая доска (лат.)


[Закрыть]
, то я, несомненно, на этой tabula rasa что-то начертал. Ведь в других случаях мне не раз это удавалось, а тут мне этого так хотелось, мне это было важнее, чем когда бы то ни было. Я будил в душе Анельки чувство дружбы, жалости, будил воспоминания, ничего не упуская, все принимая в расчет. Мне помогала сила истинной любви. И вот теперь я хватаюсь за голову и говорю себе: человече, ведь ты же не провинциальный «лев», убежденный, что ни одна женщина не может перед тобой устоять. Так не обманывался ли ты, воображая, что она тебя любит, что сердце ее принадлежит тебе?

Где же доказательства, что я ошибался? Прежде всего ее сопротивление. Но я никогда и думать не смел, что она не будет сопротивляться. Допустим, какая-нибудь замужняя женщина без памяти влюблена в другого, – но и в таком случае женщина не отдастся любимому без всякого сопротивления, не борясь с собой и с ним до потери сил.

Сопротивление рождается не любовью, но если эти две силы могут существовать бок о бок, как две птицы в одном гнезде, значит, они не исключают друг друга.

Я веду дневник не только потому, что это уже превратилось у меня в страсть, стало моей второй жизнью, и не потому лишь, что это единственная возможность отводить душу: дневник помогает сызнова обозревать мысленно ход событий, осознавать их, отдавать себе во всем отчет. Вот я сейчас перечитываю страницы, на которых записана вся история моих отношений с Анелькой с момента моего возвращения в Плошов. Здесь запечатлен чуть ли не каждый ее взгляд, каждый наш разговор, каждая ее улыбка и слеза, каждый подмеченный мною трепет ее души. И анализ мой верен, я не заблуждался, нет! То были слова, слезы, взгляды и улыбки женщины, может быть, несчастной, но не равнодушной.

Мое поведение не могло не отразиться на ней. Я ведь не слеп и вижу с болью в сердце, как она день ото дня худеет, руки становятся прозрачнее, а лицо словно меньше, – и при мысли, что эта душевная борьба будет ей стоить здоровья, у меня от ужаса волосы встают дыбом. Все это – неопровержимые доказательства. Да, ее сердце принадлежит мне, ее мысли заняты мною. Именно поэтому она так же несчастна, как я, – а может, еще несчастнее.

Я перечел те строки, в которых писал, что я не смел и надеяться на покорность Анельки. Правда, так было вначале, после моего приезда в Плошов, но в последний раз, когда мы ехали вместе из Варшавы, я уже был уверен, что она не станет сопротивляться. И ошибся. Она не сделала мне ни малейшей уступки, ничуть не сжалилась, она с таким ужасом отказывалась слушать меня, как будто слова мои были кощунством. Я видел в ее глазах гнев и возмущение, она вырвала свои руки, когда я стал покрывать их поцелуями, и не переставая твердила: «Ты меня оскорбляешь!» Ее решительность победила мою, ибо я никак не ожидал такого взрыва. Не помня себя от гнева, Анелька даже пригрозила, что выскочит из коляски и пешком пойдет в Плошов под проливным дождем. Слово «развод» словно ожгло ее каленым железом. Ничего, ровно ничего я не добился ни страстными протестами, ни дерзостью, ни мольбами, ни словами любви. Все это Анелька воспринимала как оскорбление, все было ею отвергнуто и растоптано. Сегодня, когда я вижу, как она ходит по дому, ласковая и кроткая, мне начинает казаться, что тогда, в экипаже, была какая-то другая женщина. Не буду скрывать от себя – я потерпел поражение столь полное, что, если бы у меня хватило на то мужества, если бы у меня была еще какая-нибудь цель в жизни, я должен был бы сегодня же уехать отсюда.

Допустим даже, что она меня любит. Но что мне с того, если ее любовь никогда не разорвет тех уз, которые ее связывают, не вырвется наружу, не откроется мне ни единым словом и поступком? С тем же успехом я мог бы вообразить, что меня любит Елена Троянская, Клеопатра, Беатриче или Мария Стюарт! Такова ее любовь, ничего не жаждущая и ни к чему не обязывающая. Быть может, ее сердце и принадлежит мне, но какое же это робкое и бессильное сердце! Она, быть может, позирует перед собой в роли благородной героини, жертвующей любовью во имя долга, – и в такой роли очень нравится себе. Ради этого стоит кое-чем пожертвовать! Ладно! Жертвуй мной, но если ты думаешь, что, отрекаясь от своей любви, приносишь такую уж великую жертву и удовлетворишь этим требования долга, то ты ошибаешься.

Не могу, не могу больше об этом думать и писать спокойно!

8 июня

Кокетка – тот же ростовщик: дает мало, а требует огромные проценты. Сегодня я спокойнее, мысли мои пришли в порядок, и я должен признать, что в кокетстве Анельку никак нельзя упрекнуть. Она ничем меня не поощряла и ничего от меня не требовала. То, что я в Варшаве принял за легкое кокетство с ее стороны, было только минутной веселостью и хорошим настроением. Да, во всем, что между нами произошло, виноват я один, это я сделал ряд ошибок, и они привели к тому, что случилось.

Знать что-нибудь и принимать в расчет – вещи совершенно разные. Мы можем прекрасно разбираться в чуждых нам побуждениях другого человека, но, общаясь с пим, чаще всего все-таки исходим из с в о и х чувств и меряем все на свой аршин. Так случилось и со мной. Я знал, – во всяком случае, чувствовал, что я и Анелька – люди настолько разные, словно мы – жители разных планет, но не способен был всегда об этом помнить. И я бессознательно надеялся, что она поступит так, как поступил бы я на ее месте.

Да, хотя я чутьем угадывал, что нет под солнцем двух более разных людей, чем я и она, что мы – как два противоположных полюса, но и сейчас пишу это с каким-то удивлением, мне трудно освоиться с этой мыслью. А между тем это правда. Я в тысячу раз больше похож на Лауру Дэвис, чем на Анельку.

Теперь я понял, о какую стену я разбился. Эта стена – догматическая прямота ее души, то свойство, которое во мне отсутствует совершенно. Отсутствие его, правда, дало полную свободу моим мыслям, раскрепостило их, но оно же зародило во мне смертельный недуг и стало моей трагедией.

Сейчас я это понимаю, – впрочем, быть может, еще недостаточно глубоко, потому что я – человек настолько сложный, что утратил способность понимать простоту… «Слышу голос твой, но не вижу тебя». Я страдаю своего рода духовным дальтонизмом, не различаю некоторых цветов.

У меня просто в голове не укладывается, как можно не рассмотреть со всех сторон каждую истину, хотя бы освященную веками, не разложить ее на части, частицы, атомы, – словом, разбирать до тех пор, пока она не рассыплется в прах и больше невозможно будет собрать ее снова воедино.

Анелька же себе даже не представляет, что правило, признанное нравственным и освященное религией, можно считать для себя необязательным.

Мне все равно, сознательное ли это у нее убеждение, или инстинктивное, выработанное своим умом или привитое, – достаточно того, что оно вошло ей в плоть и кровь. Я мог бы об этом догадаться уже раньше, когда в разговоре о разводе Корыцкой Анелька сказала: «Доказать можно что угодно, но когда поступаешь дурно, совесть всегда твердит тебе: „Это дурно, это дурно“, – и ее ничем не переубедишь».

Тогда я не придал ее словам серьезного значения, а они этого заслуживали. Анелька не знает никаких сомнений и компромиссов. Душа ее отделяет плевелы от зерна так тщательно, что о смешении их не может быть и речи. Она не старается создать себе свои собственные правила поведения, она берет их готовыми у религии и общепринятой морали, но прониклась ими так глубоко, что они стали ее собственными, частью ее самой.

Чем прямолинейнее человек различает добро и зло, тем более он уверен в своей правоте и тем он неумолимее. В этом нравственном кодексе смягчающим обстоятельствам нет места. По этому кодексу жена должна принадлежать мужу, а значит, если она отдается другому, она поступает дурно. Тут ничто не принимается во внимание, никакие рассуждения и толкования не допускаются. Праведники – одесную, грешники – ошую, над теми и другими милосердие божие, но между ними – ничего, никакой середины!

Таков кодекс «достопочтенного Варфоломея и праведницы Магды», столь примитивный, что такие люди, как я, перестают его понимать. Нам думается, что жизнь и душа человеческая слишком сложны, чтобы уложиться в этот кодекс. И в самом деле, быть может, нам и не следует в него укладываться. К несчастью, мы не придумали взамен ничего другого, и потому наш удел – метаться, как заблудившиеся птицы, в пустоте и тревоге.

Но большинство женщин, в особенности у нас в Польше, еще признают этот кодекс нравственности. Даже те, которые в жизни отступают от его предписаний, не позволяют себе ни на миг усомниться в его законности и святости. Где он начинается, там кончаются всякие рассуждения.

У поэтов неверное представление о женщине. Они называют ее загадкой, живым сфинксом. В действительности же мужчина – загадка во сто раз более сложная, он во сто раз более сфинкс, чем женщина. Нормальная, здоровая женщина, не истеричка, бывает злой или доброй, сильной или слабой, но душой она проще мужчины. Ее во все времена удовлетворяли десять заповедей, независимо от того, соблюдает ли она их, или, по слабости своей, нарушает.

Душа женщины настолько склонна к догматизму, что у некоторых из них (я знавал таких) даже атеизм принимает характер и все особенности религии.

Характерно, что у иных женщин светлый ум, усиленная работа мысли и высокий полет ее как-то совмещаются с преклонением перед кодексом «праведной Магды».

Душа женщины чем-то схожа с колибри. Сия птичка умеет свободно порхать среди густых зарослей, не зацепив ни единой ветки, не задев ни единого листка.

Это можно сказать прежде всего об Анельке. В ней величайшая тонкость чувств и мыслей сочетается с величайшей простотой моральных понятий. Ее десять заповедей – это те же десять заповедей Магды, но у Магды, они вышиты на дерюге, а у Анельки – на ткани тонкой, как кружево.

Почему я об этом говорю? Да потому, что это же для меня не отвлеченный вопрос, а чуть ли не вопрос жизни, это – причина моего несчастья, моей муки душевной. Я чувствую, что простых десяти заповедей мне не победить своей сложной и путаной философией любви. Да и как мне их преодолеть, если я первый не безусловно верю в свою философию, а часто даже просто в ней сомневаюсь, тогда как Анелька верит в свои заповеди твердо и нерушимо.

Только те уста, что пили уже из чаши сомнений, можно убедить, что запретный поцелуй не грех. Женщину религиозную «грешная» любовь может подхватить и унести, как ураган – щепку, но никогда эта женщина не перестанет считать свою любовь грешной.

Удастся ли мне когда-нибудь увлечь Анельку? Быть может, охватившее меня безнадежное отчаяние временно, и завтра я с надеждой буду смотреть в будущее, но сейчас это мне кажется совершенно невозможным.

Я когда-то писал в моем дневнике, что у нас в некоторых семьях девушкам прививают скромность, как оспу. И мне следует помнить, что правило «жена должна принадлежать мужу», в которое Анелька свято верует, соблюдается ею еще из стыдливости, которая пустила в ее натуре такие крепкие корни, что мне легче представить себе Анельку мертвой, чем обнажающей грудь при мне.

И я еще могу обманываться, ожидать чего-нибудь от такой женщины! Ведь это просто безумие!

Но что же мне делать? Уехать? Нет, не уеду! Не хочу и не могу.

Останусь здесь. Если моя любовь – безумие, что ж, буду безумствовать. Довольно планов, расчетов, предусмотрительности! Пусть будет так, как она хочет. Иной путь не приведет ни к чему.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю