Текст книги "Без догмата"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц)
15 июня
Как ни назови то чувство, которое я питаю к Анеле, – любовью или как-нибудь иначе – есть огромная разница между ним и всеми теми чувствами, которые до сих пор возникали в моем сердце. Я думаю об этом с утра до ночи. Чувство к этой девушке стало событием моей душевной жизни, и я чувствую себя ответственным за него перед самим собой. Прежде этого со мной никогда не бывало. Я сходился с женщинами, а через некоторое время расходился, и связи эти оставляли по себе грусть, недолгую или довольно длительную, иногда приятное воспоминание, иногда – неприятный осадок, но никогда они не поглощали до такой степени всего меня. В пустой светской жизни, которую ведем мы все, те, у кого нет высоких целей, кто не служит никакой идее и не вынужден работать для куска хлеба, женщина не сходит со сцены: она всегда в центре нашего внимания, за нею ухаживают, но в конце концов она становится в наших глазах чем-то повседневным, связь с нею – одним из обычных «грешков» в нашей жизни. Обманывая женщин, мы редко испытываем угрызения совести, еще реже испытывают их женщины, обманывающие нас. При всей чувствительности своей натуры я тоже один из таких мужчин с притупленной совестью. Бывали случаи, когда я думал: «Вот теперь следовало бы делать себе патетические упреки», но всегда только отмахивался и предпочитал размышлять о чем-нибудь более приятном. Сейчас не то. Порой голова у меня бывает занята совсем другим, – и вдруг я чувствую, что мне чего-то недостает, нападает на меня беспокойство, страх, как будто я упустил что-то крайне важное, чего-то не сделал, и, наконец, мне становится ясно, что это думы об Анельке снова прорываются сквозь все заслоны и овладевают мной. Точат они меня день и ночь, как тот жучок-древоточец, о котором писал Мицкевич. Когда я пожимаю плечами и силюсь подавить или даже осмеять это чувство, моя ирония и скептицизм не спасают меня, вернее – спасают ненадолго, а потом я снова оказываюсь в заколдованном круге. Собственно, это не тоска и даже не угрызения; скорее – мучительная прикованность мыслей к одному предмету и при этом такое лихорадочное, тревожное желание знать, что будет дальше, как будто от этого «дальше» зависит моя жизнь.
Если бы я не так усердно заглядывал в себя, я считал бы, что чувство мое – большая и необыкновенная любовь. Однако я примечаю, что мои тревоги и раздумья вызваны не только желанием, чтобы Анелька стала моей. Она, несомненно, оставила в душе моей глубокое и сильное впечатление. Но Снятынский прав: если бы я полюбил ее так сильно, как, например, он – свою жену, я прежде всего стремился бы обладать ею. А я (мне это совершенно ясно) не столько жажду ею обладать, сколько боюсь ее потерять. Не всякий, пожалуй, поймет, что между этими чувствами есть огромная и любопытная разница. Но я твердо убежден, что, если бы не Кромицкий и опасение навсегда потерять Анельку, я не испытывал бы ни такого страха, ни волнения. Это до некоторой степени распутывает клубок запутанных переживаний и ясно доказывает, что я не столько люблю Анельку, сколько чувствую, что мог бы ее любить, и мне ужасно жаль утратить эту надежду на счастье, эту единственную возможность заполнить им жизнь. А еще больше боюсь я той пустоты, которая откроется передо мной, если, Анелька будет для меня потеряна. Я замечаю, что глубочайшие пессимисты, когда судьба или люди хотят отнять у них что-нибудь, так же отчаянно отбиваются руками и ногами и так же вопят, как самые жизнелюбивые оптимисты. И я сейчас именно в таком положении. Кричать, правда, не кричу, но полон страха при мысли, что, быть может, не сегодня-завтра не буду знать, что мне с собой делать и зачем жить на свете.
16 июня
Узнал кое-что о Лауре: сообщил мне это мой нотариус, который ведет и дела Дэвисов. Дэвис уже в психиатрической лечебнице, а она живет в Интерлакене, у подножия горы Юнгфрау. Наверное, собирается взойти на ее вершину. Воображаю, как она рядится в Альпы, их снега, туманы, солнечные восходы, как плавает по озерам и стоит над пропастями. В разговоре с нотариусом я пожалел Дэвиса, а также и его жену, которая такой молодой осталась одна и без всякой опеки. Но насчет ее старый юрист успокоил меня, сказав, что с неделю тому назад к ней в Швейцарию уехал ее родственник, граф Малески. Знаю, знаю этого неаполитанца! Красив, как Антиной, но картежник и, говорят, трус изрядный. Кажется, я напрасно в свое время сравнивал Лауру с Пизанской башней.
Впервые в жизни я вспоминаю с таким недобрым чувством женщину, которую, в сущности, не любил, но обманывал, говоря, что люблю. По отношению к Лауре я оказываюсь человеком неблагодарным и невеликодушным, – мне просто стыдно за себя. В самом деле, чем я могу оправдать свою антипатию к ней? Чего я ей не могу простить? Да, видимо, того, что с самого начала нашей связи я, – правда, не по ее вине, но из-за близости с нею, – совершил тысячу дурных и дрянных поступков, которых никогда не совершал в жизни. Я не уважил своего траура, не пощадил больного и беспомощного Дэвиса, опустился, разложился, написал тетушке то роковое письмо… Все это м о я вина! Но когда слепец, споткнувшись о камень, падает на дороге, он всегда клянет камень, хотя, в сущности, в его падении виновата только его слепота.
17 июня
Я отнес сегодня деньги Лукомскому, а нотариусу оставил доверенность. Вещи упакованы, и я на всякий случай приготовился к отъезду. Рим начинает мне сильно надоедать.
18 июня
По моему расчету, ответ тетушки должен бы уже прийти. Гоня от себя наихудшие предположения, я пытаюсь угадать, что она мне сообщит. И – в который уже раз! – жалею, что не написал ей яснее. Впрочем, писал же я ей, что приехал бы в Плошов, если бы был уверен, что присутствие мое не будет неприятно ее гостьям, и посылал этим гостьям сердечный привет. Упомянул я еще, что в последнее время в Пельи был нездоров, сильно расстроен и не сознавал, что делаю. Когда я писал это письмо, оно мне казалось весьма разумным, а теперь иногда кажется верхом глупости. Просто самолюбие не позволило мне ясно и решительно отказаться от того, что я прежде написал ей из Пельи. Я надеялся, что тетушка обрадуется возможности все уладить и я приеду в Плошов этаким великодушным благодетелем. Как ничтожна натура человеческая! Теперь мне остается одно – цепляться за надежду, что тетя непременно догадается, чего я хочу.
Тревога моя растет с каждой минутой, чувствую, что мог бы сильно любить Анельку и вообще мог бы быть несравненно лучшим человеком. Зачем же, собственно, я поступаю так, словно, кроме эгоизма и расстроенных нервов, ничего во мне нет? А если ничего больше нет, почему мой самоанализ не подсказал мне этого? У меня хватает смелости делать окончательные выводы, и я не таю от себя истины, а между тем т а к о й вывод всегда отвергаю. Почему же? Да потому, что во мне живет непоколебимая уверенность: я лучше, чем мои поступки. А объясняются эти поступки какой-то неприспособленностью к жизни, чертой отчасти родовой, отчасти же – порожденной болезнью нашего века, вечным самоанализом, который не дает нам никогда отдаться первому непосредственному порыву. Мы критикуем все, доходя до полного бессилия души. В детстве я забавлялся тем, что укладывал монеты одна на другую столбиком, пока столбик этот не наклонялся под влиянием собственной тяжести и, рассыпавшись, превращался в беспорядочную кучку. Теперь я делаю то же с моими мыслями и намерениями – нагромождаю их до тех пор, пока они не рассыпаются в полном беспорядке. Поэтому мне решиться на что-либо негативное гораздо легче, чем на положительное, легче разрушать, чем создавать. Мне кажется, многие интеллигентные люди страдают той же болезнью. Критика всего и самих себя выела у нас волю к добру. Нам недостает устоев, исходной точки, веры в жизнь. Вот оттого-то я, например, не столько хочу обладать Анелькой, сколько боюсь потерять ее.
Однако, коснувшись болезни века, я не хочу ограничиться разговором только о себе. Если кто-нибудь во время эпидемии сляжет в постель, это явление самое обыкновенное, а ныне критика всего существующего стала эпидемией, свирепствующей во всем мире. Отсюда прямой вывод: крыши всех видов, под которыми жили люди, валятся им на голову. Само слово «религия» означает «связь», а религия распадается. Вера стала неустойчива даже в душах верующих. Сквозь ту крышу, которую мы называем отчизной, начинают проникать социальные течения. Остался только один идеал, перед которым снимают шапки даже самые отчаянные скептики: народ. Но на цоколе этой святыни разные озорники уже начинают писать довольно циничные остроты, – и удивительнее всего то, что первые туманы сомнения выползают из тех голов, которые по природе вещей должны были бы ниже всех склоняться перед этой святыней. В конце концов придет какой-нибудь гениальный скептик, второй Гейне, будет оплевывать и заушать этого божка (как в свое время заушал его Аристофан), но теперь уже во имя свободы мысли и свободы сомнения, – и что тогда будет, не знаю. Вероятно, на этой огромной пустой странице дьявол станет писать сонеты своей возлюбленной.
Можно ли предотвратить это? Но прежде всего – мне-то что за дело? Стремиться к чему-нибудь – не мой удел. Я для этого чересчур хорошо воспитанный сын своего века. Но если все, что думается, делается и возникает, должно служить увеличению суммы счастья, то я позволю себе сделать одно замечание, оговорившись притом, что имею в виду не материальное благосостояние, а душевный мир, в котором я нуждаюсь так же, как всякий другой: дед мой был счастливее, чем мой отец, отец – счастливее меня, а мой сын, если он у меня родится, будет попросту достоин жалости.
Флоренция, 20 июня
Карточный домик рассыпался. Я получил письмо от тети. Анелька выходит замуж за Кромицкого. Свадьба через несколько недель. Анелька сама пожелала, чтобы она состоялась так скоро. Получив эту весть, я сел в поезд, чтобы ехать в Плошов, хотя и сознавал, что это – глупость и авантюра, которая ни к чему не приведет. Вот почему я оказался во Флоренции. Порыв чувств подхватил меня и понес, но, собрав остатки рассудка и воли, я остановился здесь.
Флоренция, 22 июня
Одновременно с письмом от тети я получил «faire part»[25]25
извещение о свадьбе, смерти и проч. (фр.)
[Закрыть], на котором адрес был написан женским почерком. Этого не могла сделать ни Анелька, ни ее мать – они на такое не способны. Вероятно, это – злая шутка Снятынской. Ну, да все равно. Меня ударили обухом по голове, и я оглушен. Я вижу, что потрясение сильнее боли. Не знаю, что будет потом: говорят, пулевой раны тоже сперва не чувствуешь. Все-таки я не застрелился, не сошел с ума. Смотрю на Люнг, Арно и даже раскладывал бы пасьянс, если б умел… Словом, я спокоен.
Что собаки загрызли зайца в присутствии его добрых друзей – это старая история… Итак, тетушка сочла своим христианским долгом передать Анеле то, что я написал из Пельи.
Флоренция, 23 июня
С той минуты как я просыпаюсь по утрам, – вернее, открываю глаза, – я твержу себе, что мне это не снилось, что Анелька выходит за Кромицкого, та самая добрая и любящая Анелька, которая не ложилась спать, ожидая моего возвращения из Варшавы, которая смотрела мне в глаза, слушая меня, и каждым взглядом говорила, что она моя. И она не только станет госпожой Кромицкой, но через неделю после свадьбы уже сама будет удивляться, как она могла колебаться в выборе между таким, как я, и таким Юпитером, как Кромицкий. Странные, однако, творятся дела на свете, и как ужасно то, что ничему нет возврата… Окончательно пропадает всякая охота жить. Сейчас пани Целина и Снятынская, наверное, принимают al pari[26]26
как равного (ит.)
[Закрыть] Кромицкого и превозносят его – умышленно, чтобы он выиграл в сравнении со мной. Лучше бы они оставили Анельку в покое. И как могла тетушка допустить все это? О себе уж не говорю, но ведь она знает и видит, что Анелька не может с ним быть счастлива. Сама же она пишет мне, что Анелька выходит за него с отчаяния.
Вот оно, это проклятое длинное послание.
«Спасибо тебе за письмо – ты хорошо сделал, что написал его, так как первое твое письмо из Пельи было не только решительным, но и жестоким. Трудно мне было поверить, что ты не чувствуешь к этой девушке не только привязанности, но и ни капли дружбы и жалости. Ведь я же не требовала и не уговаривала тебя, дорогой мой, чтобы ты немедленно сделал предложение Анельке. Я только просила, чтобы ты написал ей несколько ласковых слов если не отдельно, то хотя бы в письме ко мне. И верь мне, этого было бы достаточно, потому что она любила тебя так, как только может любить подобная девушка. Но войди же и в мое положение: что мне было делать после твоего письма? Совесть не позволяла дольше оставлять Анелю в заблуждении и в тревоге, которая заметно подрывала ее здоровье. За почтой Хвастовский всегда посылает нарочного в Варшаву и приносит нам письма к утреннему чаю. Анелька знала, что есть письмо от тебя, – бедняжка всегда подстерегала Хвастовского и брала у него из рук письма, якобы для того, чтобы положить их у моего прибора, а на самом деле – чтобы убедиться, нет ли вестей от тебя. Ну, вот она в то утро и увидела твое письмо. И когда разливала чай, то все ложечки звенели в чашках. А меня вдруг словно ужалило злое предчувствие. Я было решила отложить письмо и прочесть его потом у себя в комнате, но не выдержала – очень уж хотелось узнать, не болен ли ты. Бог знает, чего мне стоило не выдать своих чувств, – я видела, что Анелька не сводит с меня глаз. Я кое-как взяла себя в руки и даже сказала вслух: „Леон все еще грустит, но, слава богу, здоров и посылает вам поклон“. Анелька тотчас спросила, как бы между прочим: „А долго он еще пробудет в Италии?“ Я понимала, как много скрыто в этом вопросе, но у меня не хватило духу сказать ей правду, – тем более что тут был и Хвастовский и слуги. И я ответила: „Нет, недолго. Думаю, что скоро выберется к нам“. Если б ты видел, как она вспыхнула, как обрадовалась и какие делала усилия не расплакаться! Бедная девочка! Вспомню это – и мне самой плакать хочется. Ты себе не представляешь, что я пережила, сидя потом у себя в комнате. Но ведь ты написал ясно: „Желаю ей счастья с Кромицким“, – и совесть мне велела открыть глаза Анельке. Звать ее не пришлось – сама прибежала. И вот что я сказала ей: „Анелька, я знаю, ты девушка хорошая и покоришься воле божьей. Нам надо поговорить откровенно. Знаю, дитя мое, что между тобою и Леоном начиналось что-то похожее на любовь, и, поверь, я от всей души этого желала. Но, видно, не судил бог. Если у тебя были какие-нибудь надежды, забудь их“. Она побледнела как смерть, и я обняла ее, боясь, что она упадет в обморок, но, к счастью, этого не случилось. Она только стала передо мной на колени и твердила одно и тоже: „Тетя, что он велел мне передать? Тетя, что он велел мне передать?“ Я сначала отмалчивалась, не хотела повторять твоих слов, но потом подумала, что для нее будет лучше, если она узнает всю правду, – и сказала, что ты ей желаешь счастья с Кромицким. Тогда она поднялась и через минуту сказала уже совсем другим голосом: „Что ж, поблагодарите его от меня“. И сразу ушла. Боюсь, ты будешь недоволен тем, что я в точности передала твои слова, не позолотив пилюлю. Но раз ты решительно не хочешь жениться на Анельке, – надо же было, чтобы она это поняла раз навсегда. Если она будет убеждена, что ты поступил с ней дурно, она скорее тебя забудет. И наконец, если тебе это неприятно, ты подумай, как мы тут настрадались по твоей милости все трое, а пуще всего – Анелька. Правда, она замечательно владеет собой, я даже этого от нее не ожидала. За весь тот день и слезинки не пролила, виду не показала, что ей тяжело, – она очень боится за здоровье матери. Все только льнула к ней и ко мне и так меня этим растрогала, что мне плакать хотелось. В тот день приезжал к нам Снятынский, по лицу Анельки он ничего не заметил, но я сама ему все рассказала – ведь он твой друг. Он был ужас как огорчен и так тебя ругал, что я даже на него рассердилась. Невесть чего наговорил – ты же его знаешь.
Раз ты Анельку не любишь, ты не способен понять, как ты был бы с нею счастлив. Но с твоей стороны грешно было, Леон, оставлять ее в заблуждении, будто ты ее любишь. Мы все так думали, не только она. Из-за этого она так страдала, а теперь сразу решила принять предложение Кромицкого. Я отлично понимаю, что сделала она это с отчаяния. Должно быть, у нее с матерью был какой-то разговор о нем, и тогда она решилась. На другой день после твоего письма приехал Кромицкий. Она приняла его совсем иначе, чем прежде, так что через неделю он посватался и получил согласие. Снятынский узнал об этом только несколько дней назад и просто волосы на себе рвет. А что со мной было вначале, об этом и писать тебе не хочу.
Я на тебя гневалась сильно, как никогда в жизни, и только второе твое письмо меня немного смягчило, хотя из него я окончательно вижу, что мои воздушные замки разлетелись по ветру. Признаюсь, после первого твоего письма, пока Кромицкий не посватался, мне все еще думалось: «Авось бог будет к нам милостив, и Леон перерешит. Может, он это в сердцах написал». Однако, когда ты потом приписал несколько сердечных слов Анельке, но не отказался все-таки от того, что написал в первом письме, я поняла, что нечего себя обманывать.
Свадьба назначена на 25 июля. Объясню тебе, почему так скоро. Целина и в самом деле тяжело больна, предвидит свой близкий конец и боится, что потом, из-за траура по ней, свадьба надолго будет отложена. Она хочет перед смертью увидеть дочь под опекой мужа. Кромицкий спешит потому, что у него неотложные дела на Востоке, а Анелька – та хочет как можно скорее испить чашу. Ах, милый Леон, зачем все так вышло и зачем эта девочка так несчастна!
Я ни за что на свете не допустила бы, чтобы она вышла за Кромицкого. Но сейчас я и слова сказать не смею, потому что и без того виновата перед Анелькой. Очень уж мне хотелось женить тебя, и я не подозревала, чем это может кончиться для Анельки. Да, я виновата, но очень страдаю и молюсь денно и нощно за эту девочку.
После свадьбы молодые едут на Волынь, а Целина будет жить у меня в Варшаве. У нее были какие-то планы насчет Одессы, но я ее туда ни за что не пущу. Ты сам знаешь, родной мой, как я была бы счастлива тебя увидеть, но пока не приезжай в Плошов. Сделай это для Анельки. Если хочешь, я сразу после их отъезда приеду к тебе. Анельку теперь надо щадить».
К чему обманывать себя? Всякий раз, как я перечитываю это письмо, мне хочется биться головой о стену – и уже не от гнева, не из ревности, а от горя!
23 июня
Не могу, никак не могу сложить руки и считать, что все пропало. Ужасный это был бы брак! И я сегодня, в четверг, послал Снятынскому телеграмму, в которой заклинал его всем святым приехать в воскресенье в Краков. Выеду туда завтра. Еще я просил Снятынского никому ни слова не говорить о моей телеграмме. Посоветуюсь с ним, вернее – буду его умолять, чтобы он от моего имени переговорил с Анелькой. Я рассчитываю на его влияние. Анелька его уважает и очень любит. Я не обратился за этим к тете, рассудив, что мы, мужчины, лучше друг друга поймем. Снятынскому, знатоку человеческой души, легче будет понять весь тот проклятый психологический процесс, который я пережил в последнее время. Ему я могу рассказать и о Лауре, а заикнись я об этом тете, она только в ужасе перекрестится. Сначала я хотел писать прямо Анельке, но письмо к ней от меня привлекло бы общее внимание, вызвало бы переполох. Мне известна честность Анельки, знаю, она сразу показала бы письмо матери, а та, наверное, меня теперь ненавидит и не преминула бы истолковать письмо по-своему, в чем ей помог бы Кромицкий. Нет, нужно, чтобы Снятынский поговорил с Анелькой с глазу на глаз, это сумеет устроить его жена. Авось он согласится взять на себя эту миссию, хотя я хорошо понимаю, какая она щекотливая. Я уже несколько ночей не сплю. Как только закрою глаза, мне вспоминается Анелька, ее лицо, волосы, глаза, манера говорить, улыбка… Вижу ее так ясно, словно она стоит передо мной… Не могу я так жить!
Краков, 26 июня
Снятынский здесь. Он на все согласился. Какой славный малый, награди его бог! Сейчас четыре часа ночи, но мне все еще не спится. Сажусь за дневник, потому что не знаю, что с собой делать. Мы со Снятынским проговорили до трех часов, спорили, совещались. Сейчас он спит в соседней комнате и, наверно, уже поворачивается на другой бок. Не сразу удалось мне его уговорить. Он все твердил: милый мой, по какому праву я, посторонний человек, стану вмешиваться в ваши семейные дела, да еще такого щекотливого свойства? Панна Анеля может мне заткнуть рот одним только вопросом: «Вам-то что за дело?»
Я клялся, что Анелька так не скажет, клялся так горячо, как будто у меня в руках была ее расписка. Я соглашался с высказанными им соображениями, но говорил, что бывают положения, когда ни с чем не следует считаться. Наконец Снятынского убедил мой аргумент, что дело идет не обо мне, а об Анельке. Но, в общем, он только из жалости ко мне согласился поговорить с ней. За последние два дня я сильно осунулся. Снятынский сам мне это сказал, и я видел, что его это тронуло. Кроме того, он терпеть не может Кромицкого, они совершенно разные люди. Снятынский считает, что заниматься биржевыми спекуляциями – это все равно что выгребать деньги из чужих карманов и перекладывать в свой. Он осуждает Кромицкого за многое и сказал о нем так: «Я бы еще простил ему, если бы он гнался за деньгами ради какой-нибудь высшей и благородной цели, но он наживает деньги только ради денег!»
Предстоящий брак Кромицкого с Анелькой возмущает Снятынского почти так же, как меня, – он думает, что Анелька готовит себе несчастье. Сдавшись на мои просьбы, он едет в Варшаву уже завтра, утренним поездом.
Послезавтра они с женой побывают в Плошове, и если там не удастся поговорить с Анелькой по душам, увезут ее на день-два к себе. Снятынский обещал рассказать Анельке, как я страдаю, и передать, что жизнь моя в ее руках. Он это сумеет. Будет говорить с нею серьезно, ласково и разумно, убедит ее, что женщина, как бы ни была глубока рана ее сердца, не вправе выйти замуж за человека, которого не любит, что, поступая так, она поступает нечестно. И точно так же она не должна отталкивать любимого человека и ломать ему жизнь только потому, что он в порыве ревности совершил поступок, в котором сейчас раскаивается от всей души.
– Я все сделаю, но под одним условием, – сказал мне на прощанье Снятынский. – Дай честное слово, что в случае неудачи ты не помчишься в Плошов и не наделаешь там глупостей, которые могут тяжело отразиться на твоей тетушке, пане Целине и Анеле. Можешь тогда написать Анеле, если хочешь, но на глаза ей не показывайся, – разве что она сама позовет тебя.
За кого он меня принимает? Я, конечно, дал требуемое обещание, хотя его слова меня сразу встревожили. Но я надеюсь на сердце Анельки и красноречие Снятынского. Ах, как он умеет говорить! Меня он не очень-то обнадеживает, но я хорошо вижу, что в душе он надеется на успех. Он намерен в крайнем случае добиться от Анельки, чтобы она отложила свадьбу на полгода. Тогда – победа, потому что Кромицкий наверняка сам отступится.
Долго я буду помнить сегодняшний день! Снятынский, когда видит искренние страдания, бывает деликатен и бережно-нежен, как женщина. Он всячески щадил мое самолюбие, но дорого стоит человеку сознаваться в своих сумасбродствах, грехах, слабостях, отдавать судьбу свою в чужие руки вместо того, чтобы самому с нею бороться. Впрочем, какое все это имеет значение, когда дело идет о том, чтобы не потерять Анельку?