Текст книги "Генри Лонгфелло. Песнь о Гайавате. Уолт Уитмен. Стихотворения и поэмы. Эмили Дикинсон. Стихотворения."
Автор книги: Генри Лонгфелло
Соавторы: Уолт Уитмен,Эмили Дикинсон
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)
Само сочетание лирического и эпического начал в поэзии Уитмена зачастую является сочетанием романтически-условным: «я» поэта и объективный мир не сливаются в гармоническое единство – объективный мир выступает нерасчлененной, поэтически не преображенной глыбой колоссальных «инвентариев», а «я» поэта в таких случаях становится пустой абстракцией, условно-поэтическим приемом, одним из тех приемов, которые Уитмен яростно отвергал. Невыразительность такого механического соединения демонстрирует поэма «Salut au Monde!» (1856). Пространные «инвентарии» этой поэмы служат лишь иллюстрацией идеи, высказанной в первых же ее строках, и потому они монотонны, а сама поэма – абстрактна и риторична.
Подобная иллюстративность возводилась Уитменом в творческий принцип. Отвергая поэтические красоты, он – в особенности поначалу, в годы создания первых поэм книги – отвергает и поэтические «фигуры», построенные на ассоциации, подтексте. В предисловии к «Листьям травы» 1855 года он писал: «Я не потерплю никаких ширм, даже самых живописных. Все, что я хочу сказать, я говорю прямо». К счастью, могучий талант и творческая интуиция Уитмена восставали против крайностей его же собственной доктрины. Подобно тому как отсутствие традиционного «метра» в свободном стихе Уитмена не привело к хаосу неритмичности, так и пристрастие к простоте перечислений не лишило его поэзию образности, а лучшие его произведения – композиционной целостности и художественной завершенности.
Такой завершенности он достигает в «Песне о себе» (1855) – центральной поэме «Листьев травы», которая строится на параллельном развитии двух образов: травы, символизирующей единство многозначности, связь всего сущего с лирическим героем поэмы, вначале выступающим просто как личность, и личность одинокая, лишь созерцающая мир, но стремящаяся с ним слиться, достигнуть универсальности, а следовательно, и величия травы, а затем постепенно эту универсальность и это величие обретающая.
В отличие от «Salut au Monde!», в этой поэме связь лирической и эпической стихий – «я» поэта, его духовной внутренней сущности и объективной реальности «вещного мира» – связь по внешняя, не механическая. Поэма строится как постепенное соединение этих двух стихий. Каждое перечисление здесь подчинено композиционной задаче, в нем можно различить внутреннюю связь. В финале поэмы образ «травы» и «я» поэта – ужо нерасторжимы:
Я завещаю себя грязной земле, пусть я вырасту моей
любимой травой,
Если снова захочешь увидеть меня, ищи меня у себя
под подошвами.
Шедевром гармонической завершенности является поэма Уитмена «Когда во дворе перед домом цвела этой весною сирень» (1865). Содержание поэмы – это не только скорбь по безвременно и трагически погибшему президенту Линкольну, чьим идеям Уитмен был предан всей душой и которого он горячо любил и высоко чтил, но и описание трудного пути человека к постижению и приятию смерти как предшественницы жизни, как начала ее, путь от мрака к свету, от безысходности и трагизма погребального песнопения к патетическому гимну во славу жизни.
Могучий, светлый оптимизм характерен для Уитмена – ничто не способно было поколебать этот оптимизм: ни пороки общественной жизни послевоенной Америки, которые поэт достаточно четко различал, ни личные невзгоды (нападки критиков, тяжелая болезнь, терзавшая его почти двадцать последних лет). И хоть основа его жизнелюбия – вера в американскую демократию – была вскоре прогрессивными американскими поэтами утеряна, влияние Уитмена на американскую и мировую поэзию трудно переоценить. В американской поэзии творчество Уитмена – это мост, соединяющий классический ее период и современность, XIX и XX века. Под влиянием Уитмена росли и развивались такие известные американские поэты нашего столетия, как Сэндберг и Маклиш. Черты уитменовского стиля ясно различимы в творчестве многих поэтов, выдвинувшихся в США в 50—60-е годы. О признательности Уитмену писал и Пабло Неруда, и Хосе Марти. Один из проницательнейших исследователей творчества Уитмена, А. В. Луначарский выявил общность его художнических принципов с принципами Верхарна. Изобретенная Уитменом техника письма – его свободный стих – в XX веке становится популярнейшей поэтической формой. Стихи Уитмена, традиция Уитмена живы, пока жива убежденность поэтов в высоком предназначении своего искусства – служить людям, – пока жив гуманизм в поэзии.
Но зычный голос Уитмена не заглушил, не мог заглушить другого, тихого, голоса – голоса его современницы Эмили Дикинсон. Этим тихим голосом, традиционным размером пуританских религиозных гимнов вещались истины, удивительно нетрадиционные. Им говорила поэзия, не менее новаторская по отношению к господствовавшей тогда в американском стихотворстве романтической традиции, чем поэзия Уитмена.
Внешне Эмили Дикинсон не противопоставляла себя этой традиции и, в отличие от Уитмена, никак не декларировала своего новаторства. Она вообще не очень-то умела теоретизировать: суждения ее о поэзии можно посчитать наивными («Если появляется чувство, будто с головы у меня сдирают кожу, я знаю – это поэзия», – писала она своему другу). Она благоговела перед Эмерсоном. Лаконизм, эпиграмматическая краткость его стихов, по утверждению исследователей, повлияли на стиль Дикинсон. Она почитала Лонгфелло и других романтиков. Сама биография Эмили Дикинсон явилась как бы воплощением романтических доктрин, утверждавших необходимость самовоспитания и приоритет духовного над физическим. Ее жизнь – по преимуществу жизнь «внутренняя», жизнь духа. Еще в молодости она замкнулась в стенах отцовского дома (отец ее был видным человеком в городе, одним из столпов местного пуританства), ограничив общение с людьми кругом своих домашних и перепиской; позднее она перестала покидать свою комнату, посещавшие дом люди лишь изредка и случайно могли заметить женскую фигуру в белом, – она одевалась всегда в белое, – мелькнувшую у двери.
Что явилось причиной добровольного затворничества Эмили Дикинсон? Не раз биографы чертили привычную схему: несчастная любовь, роман с женатым человеком или смерть возлюбленного и как результат – уход от мира, принятый на всю жизнь обет. Кто же он, возлюбленный Эмили Дикинсон? Назывались разные лица и среди них Бенджамин Ньютон, клерк, служивший в конце 40-х годов в конторе отца Эмили; Генри Воген Эммонс, студент колледжа, с которым она была знакома в начале 50-х годов, священник Чарльз Уодсуорт, ее многолетний друг, частый адресат ее писем. Однако нет оснований считать кого-либо из них виновником ее «ухода от мира». Быть может, в этих схемах перепутаны причина и следствие? Не вернее ли предположить, что избравшая «жизнь духа» и не нуждалась во взаимности, в каком бы то ни было внешнем выражении чувства помимо строк своих стихов и потому могла питать свою поэзию и выдуманной ( илиполувыдуманной) любовью?
В стихотворениях Дикинсон (особенно ранних) можно обнаружить и романтические штампы, и следы романтического мироощущения, родственного философии трансцендентализма. Но только лишь следы… В главнейшем она противостоит своим предшественникам – американским поэтам-романтикам. Если им человек и природа представлялись слитыми воедино в гармоническом созвучии, то у Дикинсон гармония раскалывается в диссонансе, как зеркало, раскалывающееся на тысячи кусочков.
Стиль Эмерсона современники признавали причудливым, хаотичным. Считалось, что мысль его скачет. «В чем связь частей вашей книги?» – спросили его однажды. «В боге», – ответил Эмерсон. Бог Эмили Дикинсон не круглит ее вселенную. И потому стиль ее поэзии – это как бы потерявший скрепляющую его ось стиль Эмерсона; строку рвут на части тире – излюбленный знак Эмили Дикинсон, рифмы неточны, порой заменяются ассонансами, стих дышит неровно. Поэтическая форма Дикинсон, как и Уитмена, предвосхитила XX век. Но дисгармоничность ее стиха – отражение дисгармонии мира, явленной глазам Дикинсон. И то, что она увидела мир именно таким, отличает ее от современников, в том число от Уитмена, и приближает к нашему времени, как бы переносит в Америку XX века.
Вселенная Дикинсон ощетинилась углами противоречий, трагических контрастов. Любовь, мгновение счастья – лишь пролог к разочарованию или утрате. Пьянящая надеждами весна – предвещает горечь осеннего увядания. За жизнью – следует смерть. О смерти Дикинсон пишет много. Она вглядывается в лица умирающих, воображает себя мертвой, вновь и вновь пытается разрешить непостижимую тайну смерти. Уитмена смерть не страшит – он провидит в ней продолжение и начало новой жизни, естественное звено в великой гармонии бытия. Для Эмили Дикинсон смерть разрушает эту гармонию; непонятность ее привносит в мир хаос, обесценивает, лишает смысла жизнь:
Провал и все же круговая цепь —
Семя – Лето – Склеп.
Рок – сужденный кому?
Почему?
Разгадать смерть – значит разгадать загадку жизни. Каждый поэт, стремившийся в стихах своих «дойти до самой сути», неизбежно касался этой темы. Таким поэтом была и Эмили Дикинсон, и потому прав критик Конрад Эйкен, утверждавший, что Дикинсон «умирала в каждом своем стихотворении».
Для Дикинсон смерть пугающе реальна. Смерть преследует поэта и все же ускользает от него. И так же ускользает от него цель бытия. Природа у Эмили Дикинсон предстает непостижимой, чуждой человеку:
Но кто – по правде говоря —
С ней коротко знаком?
Ведь мы тем дальше от нее —
Чем ближе подойдем.
Знание человеческое – ограниченно. Свершение не приносит радости, ибо оно мелко, радует лишь мечта:
Радость радужней всего
Сквозь кристалл муки.
Прекрасно то – что никогда
Не дастся в руки…
Удел человека – одиночество. Оно огромно и беспредельно, им полнятся все стихи Дикинсон, как полнится поэзия Уитмена ощущением братства людей, связанности всех со всеми. И беспредельно страдание человеческое. Мир вопиет от боли. Кого винить в этом? И Дикинсон, дочь правовернейшего пуританина и сама человек глубоко религиозный, обращает к богу слова, дотоле неслыханные по дерзости:
Я все потеряла дважды.
С землей – короткий расчет.
Дважды я подаянья просила
У Господних ворот.
Дважды ангелы с неба
Возместили потерю мою.
Взломщик! Банкир! Отец мой!
Снова я нищей стою.
Тихая старая дева из Амхерста, этой цитадели пуританства, обладала темпераментом и смелостью богоборца и скептицизмом, который был в США совсем не в духе времени.
Аксиом для Дикинсон не существует. Печатью скептицизма отмечены все области ее воззрений – и взгляд на возможность человеческого общения, возможность выразить себя так, чтобы быть понятой, и на способность разума познавать мир, и отношение к славе и извечному стремлению бороться со злом и несправедливостью.
Дикинсон оттачивает свой стиль в приеме, до нее американской поэзией не использованном, – в романтической иронии. Любую из святынь американской романтической философии – и Священное писание, и веру в райское блаженство, и самого бога, она может сделать мишенью своей иронии. В стилевом отношении прием романтической иронии выражается у Дикинсон как бы в смещении планов – отвлеченные понятия, предметы «плана высокого», она трактует намеренно сниженно, а бытовые предметы и понятия повседневного круга «завышает» лексикой подчеркнуто отвлеченной, абстрактной, иногда научной. Столкновение стилевых пластов высекает искру-иронию.
Ирония Дикинсон – подлинно романтическая ирония, и потому она всеобъемлюща, она охватывает собой и разрушает все стереотипы, привычные представления и связи вещей. Логический выход из такого умонастроения – либо самоубийственный нигилизм (и кнему подчас бывала близка Дикинсон), либо намеренный возврат от абстракций к незыблемости простых вещей, ограничение себя областью конкретного. Второй путь для Дикинсон более характерен. Если могучий земной реализм Уитмена, его влюбленность в конкретное – вещь, факт – питались его энтузиастическим мировоззрением, то Дикинсон толкает к реализму неверие. Простая красота мира – ее прибежище от разъедающего душу нигилизма.
Не раз и не два доказала Дикинсон свою любовь к красоте ординарного:
Если неба не сыщем внизу —
Вверху его не найдем.
Ангел на каждой улице
Арендует соседний дом.
Скромность она противопоставила пышности, безвестность – славе. Отношение ее к собственному творчеству не противоречит высказанному в стихах. Ее стихи при жизни не увидели света. Лишь несколько стихотворений нашли себе дорогу в печать. Они появились в периодических изданиях без ведома поэтессы.
День! Здравствуй – День очередной!
Означь свой малый срок.
Случайный выстрел иногда —
К виктории пролог!..
Но «виктория» венчает «случайный выстрел», когда он меток. Стихи Дикинсон не были бы великой поэзией, если б она лишь рифмовала самоочевидное. О своем даре – увидеть необычное в обычном – хорошо сказала сама Дикинсон:
Он был Поэт —
Гигантский смысл
Умел он отжимать
Из будничных понятий —
Редчайший аромат
Из самых ординарных трав,
Замусоривших двор,—
Но до чего же слепы
Мы были до сих пор!
Отвергнув общепринятое – старые каноны, стереотипы мышления, она устанавливает свои связи между вещами, сближает несовместимое, сопоставляет несопоставимое. Так рождаются знаменитые парадоксы Эмили Дикинсон.
Так рождаются ее метафоры, ошеломляющие своей новизной и своей правдивостью. В отличие от многих романтиков, в частности Эдгара По, Дикинсон всегда стремилась к правде, которая, по ее понятиям, нерасторжима с красотой, и потому эстетика ее тяготеет к реализму.
Трудно приводить примеры метафор Дикинсон, ибо стихи ее – тугие узлы метафор: они сцеплены между собой, одна ведет за собой другую – и так движется поэтическая мысль. Метафоры для Дикинсон – не украшение стиха, но его суть, суть мышления поэтессы, а строй ее мышления так же современен, так же предвещает век XX в поэзии, как и содержание мысли. В отличие от Лонгфелло, в отличие от Уитмена, она не обольщалась иллюзиями. Она радовалась красоте мира, мужественно встречала горести и беды жизни, проницательно судила о них. Она не нашла от них лекарства, как не находят его и многие современные поэты, но нашла им выражение. А разве выразить боль не значит наполовину освободиться от этой боли? Освободиться самому и тем самым облегчить боль страждущим, показать им путь исцеления.
Если сердцу – хоть одному —
Не позволю разбиться —
Я не напрасно жила!
Если ношу на плечи приму —
Чтоб кто-то мог распрямиться —
Боль – хоть одну – уйму —
Одной обмирающей птице
Верну частицу тепла —
Я не напрасно жила!
В совершенстве выражения универсальных человеческих чувств – гуманистический смысл поэзии Эмили Дикинсон.
Генри Лонгфелло, Уолт Уитмен, Эмили Дикинсон, каждый по-своему, воплотили в поэтическом творчестве грани сознания своего современника – американца XIX века. Наследие каждого из них, став вехой на путях развития американской культуры, а тем самым и культуры мировой, и в наши дни продолжает оставаться живой поэзией.
Е. Осенева.
ГЕНРИ ЛОНГФЕЛЛО
ПЕСНЬ О ГАЙАВАТЕ
Перевод И. Бунина
ВступлениеТрубка Мира
Если спросите – откуда
Эти сказки и легенды
С их лесным благоуханьем,
Влажной свежестью долины,
Голубым дымком вигвамов,
Шумом рек и водопадов,
Шумом, диким и стозвучным,
Как в горах раскаты грома? —
Я скажу вам, я отвечу:
«От лесов, равнин пустынных,
От озер Страны Полночной,
Из страны Оджибуэев,
Из страны Дакотов диких,
С гор и тундр, с болотных топей,
Где среди осоки бродит
Цапля сизая, Шух-шух-га [2]2
Шух-шух-га– цапля.
[Закрыть].
Повторяю эти сказки,
Эти старые преданья
По напевам сладкозвучным
Музыканта Навадаги».
Если спросите, где слышал,
Где нашел их Навадага, —
Я скажу вам, я отвечу:
«В гнездах певчих птиц, по рощам,
На прудах, в норах бобровых,
На лугах, в следах бизонов,
На скалах, в орлиных гнездах.
Эти песни раздавались
На болотах и на топях,
В тундрах севера печальных:
Читовэйк [3]3
Читовэйк– зуек.
[Закрыть], зуек, там пел их,
Манг, нырок, гусь дикий, Вава [4]4
Вава– дикий гусь.
[Закрыть],
Цапля сизая, Шух-шух-га,
И глухарка, Мушкодаза [5]5
Мушкодаза– глухарка.
[Закрыть]».
Если б дальше вы спросили:
«Кто же этот Навадага?
Расскажи про Навадагу», —
Я тотчас бы вам ответил
На вопрос такою речью:
«Средь долины Тавазэнта,
В тишине лугов зеленых,
У излучистых потоков,
Жил когда-то Навадага.
Вкруг индейского селенья
Расстилались нивы, долы,
А вдали стояли сосны,
Бор стоял, зеленый – летом,
Белый – в зимние морозы,
Полный вздохов, полный песен.
Те веселые потоки
Были видны на долине
По разливам их – весною,
По ольхам сребристым – летом,
По туману – в день осенний,
По руслу – зимой холодной.
Возле них жил Навадага
Средь долины Тавазэнта,
В тишине лугов зеленых.
Там он пел о Гайавате,
Пел мне Песнь о Гайавате, —
О его рожденье дивном
О его великой жизни:
Как постился и молился,
Как трудился Гайавата,
Чтоб народ его был счастлив,
Чтоб он шел к добру и правде».
Вы, кто любите природу —
Сумрак леса, шепот листьев,
В блеске солнечном долины,
Бурный ливень и метели,
И стремительные реки
В неприступных дебрях бора,
И в горах раскаты грома,
Что как хлопанье орлиных
Тяжких крыльев раздаются, —
Вам принес я эти саги,
Эту Песнь о Гайавате!
Вы, кто любите легенды
И народные баллады,
Этот голос дней минувших,
Голос прошлого, манящий
К молчаливому раздумью,
Говорящий так по-детски,
Что едва уловит ухо,
Песня это или сказка, —
Вам из диких стран принес я
Эту Песнь о Гайавате!
Вы, в чьем юном, чистом сердце
Сохранилась вера в бога,
В искру божью в человеке;
Вы, кто помните, что вечно
Человеческое сердце
Знало горести, сомненья
И порывы к светлой правде,
Что в глубоком мраке жизни
Нас ведет и укрепляет
Провидение незримо, —
Вам бесхитростно пою я
Эту Песнь о Гайавате!
Вы, которые, блуждая
По околицам зеленым,
Где, склонившись на ограду,
Поседевшую от моха,
Барбарис висит, краснея,
Забываетесь порою
На запущенном погосте
И читаете в раздумье
На могильном камне надпись,
Неумелую, простую,
Но исполненную скорби,
И любви, и чистой веры, —
Прочитайте эти руны,
Эту Песнь о Гайавате!
На горах Большой Равнины,
На вершине Красных Камней,
Там стоял Владыка Жизни,
Гитчи Манито могучий,
И с вершины Красных Камней
Созывал к себе народы,
Созывал людей отвсюду.
От следов его струилась,
Трепетала в блеске утра
Речка, в пропасти срываясь,
Ишкудой [6]6
Ишкуда– огонь, комета.
[Закрыть], огнем, сверкая.
И перстом Владыка Жизни
Начертал ей по долине
Путь излучистый, сказавши:
«Вот твой путь отныне будет!»
От утеса взявши камень,
Он слепил из камня трубку
И на ней фигуры сделал.
Над рекою, у прибрежья,
На чубук тростинку вырвал,
Всю в зеленых, длинных листьях;
Трубку он набил корою,
Красной ивовой корою,
И дохнул на лес соседний,
От дыханья ветви шумно
Закачались и, столкнувшись,
Ярким пламенем зажглися;
И, на горных высях стоя,
Закурил Владыка Жизни
Трубку Мира, созывая
Все народы к совещанью.
Дым струился тихо, тихо
В блеске солнечного утра:
Прежде – темною полоской,
После – гуще, синим паром,
Забелел в лугах клубами,
Как зимой вершины леса,
Плыл все выше, выше, выше, —
Наконец коснулся неба
И волнами в сводах неба
Раскатился над землею.
Из долины Тавазэнта,
Из долины Вайоминга,
Из лесистой Тоскалузы,
От Скалистых Гор далеких,
От озер Страны Полночной
Все народы увидали
Отдаленный дым Покваны,
Дым призывный Трубки Мира.
И пророки всех народов
Говорили: «То Поквана!
Этим дымом отдаленным,
Что сгибается, как ива,
Как рука, кивает, манит,
Гитчи Манито могучий
Племена людей сзывает,
На совет зовет народы».
Вдоль потоков, по равнинам,
Шли вожди от всех народов,
Шли Чоктосы и Команчи,
Шли Шошоны и Омоги,
Шли Гуроны и Мэндэны,
Делавэры и Могоки,
Черноногие и Поны,
Оджибвеи и Дакоты —
Шли к горам Большой Равнины,
Пред лицо Владыки Жизни.
И в доспехах, в ярких красках, —
Словно осенью деревья,
Словно небо на рассвете, —
Собрались они в долине,
Дико глядя друг на друга.
В их очах – смертельный вызов,
В их сердцах – вражда глухая,
Вековая жажда мщенья —
Роковой завет от предков.
Гитчи Манито всесильный,
Сотворивший все народы,
Поглядел на них с участьем,
С отчей жалостью, с любовью, —
Поглядел на гнев их лютый,
Как на злобу малолетних,
Как на ссору в детских играх.
Он простер к ним сень десницы,
Чтоб смягчить их нрав упорный,
Чтоб смирить их пыл безумный
Мановением десницы.
И величественный голос,
Голос, шуму вод подобный,
Шуму дальних водопадов,
Прозвучал ко всем народам,
Говоря: «О дети, дети!
Слову мудрости внемлите,
Слову кроткого совета
От того, кто всех вас создал!
Дал я земли для охоты,
Дал для рыбной ловли воды,
Дал медведя и бизона,
Дал оленя и косулю,
Дал бобра вам и казарку;
Я наполнил реки рыбой,
А болота – дикой птицей:
Что ж ходить вас заставляет
На охоту друг за другом?
Я устал от ваших распрей,
Я устал от ваших споров,
От борьбы кровопролитной,
От молитв о кровной мести.
Ваша сила – лишь в согласье,
А бессилие – в разладе.
Примиритеся, о дети!
Будьте братьями друг другу!
И придет Пророк на землю
И укажет путь к спасенью;
Он наставником вам будет,
Будет жить, трудиться с вами.
Всем его советам мудрым
Вы должны внимать покорно —
И умножатся все роды,
И настанут годы счастья.
Если ж будете вы глухи, —
Вы погибнете в раздорах!
Погрузитесь в эту реку,
Смойте краски боевые,
Смойте с пальцев пятна крови;
Закопайте в землю луки,
Трубки сделайте из камня,
Тростников для них нарвите,
Ярко перьями украсьте,
Закурите Трубку Мира
И живите впредь как братья!»
Так сказал Владыка Жизни.
И все воины на землю
Тотчас кинули доспехи,
Сияли все свои одежды,
Смело бросилися в реку,
Смыли краски боевые.
Светлой, чистою волною
Выше их вода лилася —
От следов Владыки Жизни.
Мутной, красною волною
Ниже их вода лилася,
Словно смешанная с кровью.
Смывши краски боевые,
Вышли воины на берег,
В землю палицы зарыли,
Погребли в земле доспехи.
Гитчи Манито могучий,
Дух Великий и Создатель,
Встретил воинов улыбкой.
И в молчанье все народы
Трубки сделали из камня,
Тростников для них нарвали,
Чубуки убрали в перья
И пустились в путь обратный —
В ту минуту, как завеса
Облаков заколебалась
И в дверях отверстых неба
Гитчи Манито сокрылся,
Окружен клубами дыма
От Йокваны, Трубки Мира.