Текст книги "Новочеркасск: Книга третья"
Автор книги: Геннадий Семенихин
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 32 страниц)
Сорок первый! Какая человеческая память может его перечеркнуть, какой историк пройти мимо и не поклониться ему, как памятнику, у какого фронтовика ныне не защемит сердце при виде полустертого временем окопчика или блиндажа, полузаросшего побегами зеленой, буйной, весенней либо желто-осенней травы! А мемориалы из мрамора, цемента или красного камня! Мемориалы, на которые занесены имена и фамилии воинов, павших в бою с оружием в руках, и тех, кто был замучен и казнен, хотя и не брал в руки никакого оружия. Кто только не погибал в лютое военное лихолетье!
Вот и Денисова оно не обошло, поставило на грань между жизнью и смертью, между доблестью и позором. Сейчас об этом ему нелегко вспоминать, потому что тоской и болью наполняется душа, а совесть становится обличителем.
Денисов и до сей поры не мог отдать себе отчета в том, как все произошло. Смутно, словно сквозь сон, он помнил подробности этой кошмарной ночи. Бой начался внезапно, едва осенние сумерки плотной стеной упали на подмосковную землю. На первую линию траншей противник обрушил минометный и артиллерийский огонь. А потом стрельба оборвалась и над окопами повисла осветительная ракета. Ее желтый неверный свет на минуту выхватил из темноты кусок поля с брошенными копнами, озарил маленький приплюснутый курганчик, на северном склоне которого темнел силуэт подбитой тридцатьчетверки, и потух столь же неожиданно, как и загорелся.
А после того как в черном небе повисла вторая ракета, заиграли трубы, послышался бой барабанов, и при свете третьей, выпущенной уже с нашей стороны, ракеты все увидели немцев. Длинной разорванной цепью шли они прямо на первую линию траншей, прижимая к животам короткоствольные автоматы, что-то выкрикивая на ходу. На нашем правом фланге застучал пулемет, захлопали разрозненные винтовочные выстрелы.
В первом ряду немецкой цепи упало несколько человек в грязно-зеленых шинелях, но остальные продолжали идти, не открывая огня, будто ничего особенного не случилось, будто это было не подмосковное поле, а берлинская площадь Александерплац во время праздничного парада.
Когда до нашей траншеи осталось не более двухсот метров, они побежали. На левом фланге замелькали одетые темнотой и от этого еще более пугающие фигуры вражеских солдат, и чей-то панический вопль разнесся по траншее:
– Фрицы прорвались! Спасайтесь!
Рядом с Денисовым двое солдат вспрыгнули на бруствер, а через минуту, когда он успел сообразить, в чем дело, окоп уже опустел. И он тоже побежал за бойцами. Он хотел догнать кого-нибудь из товарищей, но их близко уже не было. Целое отделение перестало существовать в одну минуту, поддавшись панике, и ужас гибели сковал его. Лишь на секунду Данила увидел знакомого пулеметчика и попробовал его остановить.
– Орленко! – закричал он с отчаянием. – Орленко, постой!
Но это не помогло. То ли не услыхал товарищ его голоса, то ли просто не разобрал сказанных слов, но только даже не обернулся. Денисов сделал еще одну попытку догнать знакомого, но и она не увенчалась успехом. И в эту минуту он услышал явно ему адресованный картавый голос:
– Хальт!
Денисов испуганно отпрыгнул в сторону, в мокрый, засыпанный опавшими листьями кювет. Винтовка СВТ выпала из его рук и с плеском шлепнулась в дождевую лужу. Следом за ней он бросил противогаз и побежал еще быстрее. Он запомнил, как, сбившись в кучу, дрожали на осеннем небе зыбкие звезды, а желтый кривой полумесяц то высовывался из-за туч, то скрывался в них снова. Денисову страшно хотелось пить, но он не решался остановиться, опасаясь, что немцы настигнут. В своей кургузой солдатской шинели он бежал по земле, под ногами едва слышно шелестела мокрая трава, ветви деревьев больно хлестали его по лицу. Он спотыкался, падал и бежал дальше. Ноги у Денисова отяжелели, и ему казалось, что вот он еще раз упадет и никогда уже не поднимется, так громко, до звона, стучало сердце. Но это ощущение было обманчивым. Он снова падал, снова поднимался и снова бежал, ломая на своем пути сухие ветки кустарника.
Так он, солдат сорок первого года, оставшийся без оружия и весь начиненный страхом, пробежал еще пять, а быть может, и все семь километров и, окончательно обессилев, упал лицом в сырую от недавнего осеннего дождя, увядшую траву. Трудно сказать, сколько он пролежал, тяжело раскинув руки и громко дыша. Близко от него поблескивала дождевая лужа, и он подполз к ней на животе и долго пил горькую воду. Утолив жажду, он встал и отошел в сторону от дороги. Здесь, на щербатом одиноком пеньке, оставшемся на месте спиленного дерева, присел отдохнуть. Гулко стучало в висках, но с каждой минутой он теперь успокаивался, ощущая, что дышать становится легче и сердце бьется тише. «Это ничего, – подумал он, стряхивая с шинели ошметки грязи, – лишь бы теперь благополучно выбраться к своим. Я все объясню, все как есть, они поймут и простят».
Неожиданно мысль, которая не могла промелькнуть раньше в разгоряченном его сознании, самая простая и страшная в своей обнаженности мысль, пронзила его мозг: «А винтовка?» И он вздрогнул от того, что пришла она в голову. Как же он возвратится назад в свою третью роту и что скажет в свое оправдание? А их комбат, узколицый, сухой телом Махиня, еще с финской войны принесший седые виски, презрительно спросит у него, отбившегося от роты: «А ну, кажи, Денисов, по какому праву ты винтовку бросил, по какому праву от нимцев тикав?» И что будет делать тогда Денисов?. Конечно, он может сказать, что кто-то справа завопил «Отступайте!», и его отделение разбежалось, прекратило не только сопротивление, но и само свое существование даже. Но кто же ему, отступнику, поверит? Ведь это он, испугавшись чьего-то паникерского окрика «Спасайтесь!», сам бросил свое отделение. Эх, вернуть бы теперь ту минуту, он поступил бы совсем по-иному! Но она, увы, невозвратима. Может быть, теперь растерявшиеся на миг солдаты снова в окопах и вступили с фашистами в бой? А он, красноармеец Денисов, бежал, словно человек, потерявший рассудок от страха, а вместе с ним честь и совесть.
Денисов подумал и о том, что в батальоне он всегда был своим человеком, красноармейцы и командиры хорошо к нему относились, два раза не кто-нибудь, а сам комбат Махиня объявлял ему благодарность. Даже в дивизионной газете о нем однажды написали. Так и было сказано в заметке: «Храбрый разведчик Данила Денисов принес ценные сведения о расположении огневых точек противника».
А вот теперь он стоит в незнакомом лесу, оборванный, с исцарапанным в кровь лицом, и прислушивается к отдаляющейся на восток перестрелке, с ужасом думая, что сейчас эта земля оккупирована. Видимо, далеко от него подразделения ведут тяжкий оборонительный бой с фашистами. Чего же в том удивительного, если до Москвы осталось уже меньше двухсот километров.
Он стоял в редком березняке, все кружилось перед его глазами. И тонкие при восходящей луне белые, словно облитые молоком, стволы берез, и тупые низенькие пеньки, и дорога с рытвинами и ухабами, вьющаяся посреди леса.
Долго так простоял Денисов, обнимая дерево, к которому прислонился, с отчаянием думая, что же делать. Над ним висело небо, темное, густо усеянное звездами, в котором словно по ошибке запутался бледный месяц, похожий на казачий оселедец. Он испуганно проливал на охваченную огромным сражением, обагренную кровью землю мутные потоки света. И, подняв голову вверх, пил Данила Денисов прохладный воздух. «Не к кому мне теперь идти, – горько думал он в тупом равнодушии. – К немцам попадешь – расстреляют, да и наши тоже не помилуют, военно-полевым судом судить будут и самую высшую меру дать могут, потому что совершил я тяжкое преступление».
Впервые ощутил Данила такую уничтожающую усталость, и ею наполнилось все его отяжелевшее от горя тело. Внезапно во тьме зоркие глаза его разглядели темные контуры изб. «Батеньки, – подумал он, – да ведь я же почти на самой околице стою. Зайти, что ли, в эту избенку, что на отшибе, может, хоть горячего чая попить дадут».
Оступаясь на скользких колдобинах, он приблизился к облюбованной избенке и, воровато оглядевшись, постучал в окно. Долго вслушивался в ночную темень, объявшую все село, и уже собрался было уходить, как вдруг занавеска зашевелилась, и он увидел женскую голову в простеньком крестьянском платке.
– Откройте, – попросил он неуверенно и стал ждать.
Силуэт в окне исчез, а через минуту-другую дверь за калиткой заскрипела и старческий голос окликнул:
– Человек, кто ты есть и откуда?
– С поля боя, бабушка, – сказал, стараясь придать бодрость голосу, Денисов.
– Ну заходи.
В сенцах скрипнула дверь, и на крыльцо вышла сутулая, но еще крепкая крестьянка. В пустой комнате, если не считать лавки, стола и двух табуреток, не было никакой мебели. На стенах висели семейные фотографии, а на месте снятых остались черные овалы и прямоугольники.
– Кто ты? – спросила бедно одетая хозяйка.
– Боец Красной Армии, мамаша, – с наигранной бодростью ответил Денисов.
На морщинистом лице старухи сузились глаза, и она с явным неодобрением скользнула ими по его неподпоясанной шинели и забрызганным ошметками грязи кирзовым сапогам. Спросила и поправила ситцевый платок, из-под которого выбивались пряди совершенно седых, мягких, как кудель, волос.
– Боец, говоришь? А где же твоя винтовка? Да и какой же ты боец, если, как заяц, бежал оттуда, где твои братья с пришельцами рубятся.
Данила потупленно опустил голову и долго смотрел на свои сапоги, в которых хлюпала вода, на мокрые, забрызганные грязью полы шинели. Устало и глухо промолвил:
– У него такая сила, бабушка, он так прет. Танки, тяжелые минометы, самолетов тьма-тьмущая. Он наш весь полк смял.
Старуха презрительно отмахнулась:
– Ты вот лучше шинелишку-то застегни да портки свои подтяни, а то не ровен час потеряешь. Полк, полк… Что-то полка не видно, а ты один прибег на мою голову. Жрать и пить небось хочешь?
Бабка поставила на стол стакан остывшего чая, положила желтый кусочек прошлогоднего сала и ломоть ржаного хлеба, какой только в русских печах печется.
– Ешь и не взыщи, – сердито сказала она, – другого ничего нет, да и не за что тебя кормить, защитничек родины.
Зоркие в старости глаза с презрением следили за тем, с какой жадностью сметал он со стола все съестное.
– Как же ты оружие свое бросил, солдатушка-иванушка?
– Страшно стало, – двигая скулами, произнес Данила. – У него танки, самолеты, мотоциклисты. Не выдержал я. Духа не хватило, бабушка. Только ты не думай, что я в плен собрался. Вот увидишь, что к своим пробьюсь. Догоню взвод, где бы он ни был. Бабушка, а в деревне мужики есть? Может, они чем пособят, на короткую дорогу выведут?
– И-эх, Аника ты воин, – вздохнула хозяйка. – А ты обернись да посмотри на стенку. Видишь, черные круги да полоски на ней остались? Это я портреты поснимала. Мужа свово Игната. Зятя Петруши да жены его, моей дочки Мани, и сыночка, сыночка любимого Коли. Все на фронт ушли, все с фашистами бьются. Вот как, стало быть. Все ушли – которые с Красной Армией отступили, а которые в лесах, слышь, партизанить будут. А остались на селе лишь Афонька Белибеев – приказчик из сельпо да Митька Пономарев. Оба пьянчужки, всем опостылевшие. Гитлера небось в гости ждут. Может, адресок ихний дать тебе, если к ним примкнуть есть охота, – прибавила она ехидно.
– Не потребуется зараз. Не то гутаришь, – хмуро остановил ее Данила. – Как деревня-то твоя называется?
– Дубки.
– А до города отсюда сколько?
– Да верст пятнадцать, не боле.
– Вот туда я и пойду на заре. Не может быть, чтобы наши там оборону сейчас не держали. На обратном пути к тебе еще обязательно наведаюсь, бабушка.
Суровость сбежала с лица старухи, и оно сразу стало не дряблым, а добрым.
– И-эх, сыночек, – вздохнула она, – да как же ты к своему командиру без винтовки теперь-то явишься?
– Не знаю, бабушка, что-нибудь да придумаю, – утешая себя, обмолвился солдат. – Лучше уж от своих любое наказание понесть, чем фашистам в плен сдаться. А к тебе на обратном пути я обязательно заверну, можешь не сомневаться, бабушка.
Бои в эти дни на подмосковной земле развернулись ожесточенные. Огонь из всех видов оружия не умолкал ни днем ни ночью. Уже холодало, и в придорожных кюветах даже ледок прихватывал землю. Денисов отчетливо помнил, по какой дороге бежал, в какую сторону от шоссе были позиции их батальона. «Все равно найду», – уверенно твердил про себя Данила.
На пути попадались перелески, да и вдоль шоссе на всем пути тянулся лес. Хвойные игольчатые деревья, поцарапанные осколками, стояли и справа и слева, а юные березки, так те почти на самую проезжую часть выбегали.
«Приду к капитану Махине и сразу покаюсь, – твердил про себя Денисов, – пусть отправят в штрафбат, лишь бы только со своими остаться, а если надо, то и смерть принять в первом же бою, чтобы смыть позор свой».
Утро занималось над землей, ни одного солдата не было видно. Нигде не дымились полевые кухни. Вон и поворот, от которого неизвестно куда, бросив винтовку, бежал Данила в своем необъятном паническом ужасе. И тут с ним опять произошел невероятный случай, какие время от времени имеют место на любой войне и нередко превращаются в устные легенды, потому что о них ни в одной штабной сводке не упоминается.
За своей спиной Данила услыхал стрекот мотоцикла. Оглянувшись, увидал человека в седле и мгновенно определил, что это немец. Люлька, прицепленная к мотоциклу, была пуста. «Он один, и я один, – поспешно заключил Данила. – Шансы равные, если не считать, что немец вооружен, а я нет. Ну да ладно, еще посмотрим». Первом мыслью Денисова было выскочить на шоссе и остановить фрица, а там – что будет, то будет. Не даст же тот сразу очередь в безоружного, а должен вступить в разговор, если Денисов пойдет к нему с поднятыми руками. Тот ведь сразу поймет, что красноармеец беззащитен, а у него и автомат «шмайссер» и парабеллум, наверное, с полной обоймой.
Но тут произошло самое невероятное, о чем тем более никогда не сообщалось ни в каких сводках. Внезапно стрекот мотоцикла оборвался, и немец, им управлявший, остановил его строго напротив той кочки, за которой припал к сырой подмосковной земле Данила. Схватившись за живот и ужасно корчась, немец бросился в кювет, зажимая в одной руке «шмайссер», а другой расстегивая брюки. Немец был без пилотки, и ветер рассыпал его светлые волосы. Усаживаясь в кювете, он кинул в траву «шмайссер» и снова застонал. Данила ужом подполз к нему и огромным кулаком ударил по затылку, а потом для верности чуть-чуть полегче в висок. Немец закатил глаза и упал.
– А ну, ауфштеен! – свирепо выкрикнул Денисов одно из десяти или одиннадцати немецких слов, которые усвоил на своем веку благодаря классной учительнице, постоянно грозившей ему двойкой на уроках немецкого языка.
Немец не отозвался. Тогда Денисов самолично втащил его в люльку, отобрал припрятанный в кармане парабеллум и погнал мотоцикл вперед. «Если фашисты перерезали шоссе, я погиб, – подумал при этом Данила, – но не могли же наши отойти без боя так далеко. Ведь еще вечером эта же самая земля была наша. Вероятно, немец тоже заблудился и не туда повез полевую сумку с пакетами фельдсвязи».
А дальше произошло уже самое что ни на есть удивительное, чего не только в донесениях, но даже в сказках не бывает. Не успел мотоцикл проехать и двух километров, как с обеих сторон из частого березняка повыбегали люди и на русском языке с веселыми присказками и прибаутками, не воспроизводимыми в открытой печати, заорали:
– А ну, фриц проклятый, вылазь из своего мотоцикла. Идите сюда, товарищ комбат, до нас идите. Вяжите этих гадов, хлопцы.
Капитан Махиня приблизился, пригладил для чего-то свои короткие колючие усики, похожие на щеточку, нависшую над верхней губой, и весело прокричал:
– Та що вы робите, бисовы дети! Или не бачите, кому голову собираетесь открутить? Та це ж наш боец Данила Денисов, которого мы вчера обнаружить в своих рядах не могли. Уже и похоронку в штаб полка хотели на него послать. Дывысь, дывысь, деж ты був, чертов сын? А это кто там в мотоциклетной люльке с кляпом во рту лежит? А ну, выдерните у него кляп из глотки, а то он зараз задохнется. Так говори, кто это? – поднял Махиня черные глаза на Данилу. – Балакай скорее, бо нет времени ждать. Фланги надо укреплять, а то фашисты опять в атаку полезут скоро. Чего ты важничаешь, будто самого Гитлера в плен захватил?
И тогда Данила, поняв, что большой ему кары не выйдет, самодовольно доложил Махине:
– Гитлера не Гитлера, но немца натурального в плен вместе с полевой сумкой приволок. И все было чин по чипу, хоть у него спросите.
– А почему он у тебя дохлый такой? – поинтересовался комбат.
– Да я ему пару крупных лещей отвесил за то, что он лягаться было надумал.
– Ну и как?
– Потише стал, товарищ комбат.
Бойцы загоготали и почти всей ротой окружили мотоцикл с коляской. У немца вынули из горла кляп, развязали стянутые солдатским ремнем руки, однако подойти близко побоялись, потому что смердило от него в ту минуту страшно.
И заварилась тут такая каша, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Как из-под земли объявились майор, начальник разведки дивизии и уполномоченный особого отдела. Фрица этого надо было бы из брандспойта пожарного окатить, чтобы дух поганый из него вышибить, но разве оставалось для этого время, если каждую минуту могла быть отдана команда идти в бой. Вместе с Махиней дивизионные начальники сумку полевую у фрица с документами взяли и такие радостные восклицания на красноармейца Денисова обрушили. Особенно ликовал капитан Махиня:
– Да ты знаешь, чертов сын, кого это ты в плен захватил? Фельдъегеря, который вез в штаб своей дивизии особо важные срочные секретные документы и среди них даже пропуск командиру этой дивизии на парад, который Гитлер приказал по случаю взятия Москвы на нашей Красной площади проводить. Может, ты, Данила, на память пропуск этот себе и возьмешь?
– Не, – замотал головой Денисов. – Я того дня и часа лучше дождусь, товарищ комбат, когда вы мне пропуск на парад в Берлине по случаю нашей победы выдавать будете.
А потом Денисов по порядку рассказал капитану обо всем, что с ним случилось. Долго слушал его Махиня и не однажды за это время прикасался к маленьким своим усикам, хмурясь и вздыхая при этом.
– Огорчил ты меня все-таки, красноармеец Денисов, сильно огорчил. Ну, а возрадовал еще более того. Думал, к ордену тебя представить, но теперь, когда узнал правду, сам понимаешь, что повоздержаться должен, ибо первая часть недостойного твоего поведения перед присягой пересиливает вторую и рука у меня, как у командира, подписывать на тебя наградной лист спокойно не поднимется. Однако не беда. Орден от тебя никуда не уйдет. Он на поле боя, твой орден, лежит. Пойдешь в атаку и возьмешь его. Полагаю, не один еще возьмешь. А сила твоя человеческая в том, что после того, как упал в грязь, подняться на ноги ты сумел, парень. Вот в чем твоя главная победа заключается.
– Подожди, земляк, – тихо сказал не проронивший ни слова на всем протяжении этого пространного рассказа Якушев. – Однако ты же носишь сейчас орден Красного Знамени. А он за что?
Денисов удивленно посмотрел на него своими зелеными кошачьими глазами.
– Орден? – вздохнул Данила. – Орден – это иная статья. Это не за вдохновение, а за работу. Мы населенный пункт Хлипень у гитлеровцев отбивали. Оборонялись они жестоко. Там взгорок высокий был, а на нем церковь облупленная, с какой вся окрестность просматривается, а огонь корректировать – лучше не надо. Что ни атака наша, то сплошные потери. Рота за ротой откатывались. Нас на рассвете на очередной приступ кинули. В лоб под огонь не пошли. Обогнули высотку с тыла, сумели учесть подход, при котором мы вроде как в мертвый конус попадаем. Он из своих огневых средств лупит, и все поверх голов. А мы старый казачий способ применили. Сначала артиллерия брешь в стене пробила, а потом мы в эту брешь целым взводом прорвались, стали паклю, облитую бензином, швырять, бутылки с горючей смесью.
Якушев на мгновение задумался и нерешительно перебил соседа:
– Так казаки Матвея Платова действовали, когда под Парижем во время бегства Наполеона крепость Намюр брали.
Данила скосил на него зеленые глаза:
– Так ведь это ж когда было. Ты откуда знаешь? Из книжек только.
– Не только из книжек, – усмехнулся Вениамин, – из жизни, можно сказать. Мой прадед Андрей Якушев при Платове в лучших казаках числился. Он и в эту крепость ворвался первым.
– Да ну? – удивился Денисов. – Это я скажу, да-а. Вон ты из какого рода. А что, тебя из комсомола за это не исключали?
– Да нет, – засмеялся Веня. – За что?
– Ну, мало ли. Платов – он ведь тоже граф был, царский слуга.
– Он слуга отечества нашего прежде всего, – с обидой поправил нового знакомого Веня.
– Слуга отечества, – ворчливо протянул Данила. – А за что же тогда его в твоем родном Новочеркасске с постамента сняли?
– Ладно, ладно, – рассмеялся Вениамин. – Потом когда-нибудь от меня услышишь. Ты мне лучше про этот самый Хлипень расскажи. И про деревню, что под ним была, как там ее называли…
– Бобовичи, – оживился Денисов. – И знаешь, земляк, сама по себе история обычная. Но факт один интересен. Ее долго не могли захватить. Три штурма, и все безрезультатные. Вот этот Хлипень помехой был. Перед каждым из этих штурмов все военный корреспондент какой-то приезжал, уж очень он хотел описать, как возьмут Хлипень. В «Красной звезде» грозился напечатать. Сам такой представительный, очкастый. Да не везло ему, и только. Приедет, а результата нет. Отбили немцы наше наступление. Вторая попытка – и снова провал. Разозлился этот корреспондент после третьего неудачного нашего штурма и стишки забавные сочинил. Хочешь, прочту? У меня память острая, я стишки с лета запоминаю.
– Ну прочти, – согласился Веня.
Земляк расстегнул верхнюю пуговицу на нижней рубашке, видневшейся из-под распахнутого больничного халата, и бойко стал чеканить:
«Друг мой Ванюшка в серой шипели,
Верный мой друг фронтовой,
Помнишь, как вместе в землянке сидели,
Пули свистели, снаряды свистели,
Шел за Бобовичи бой.
Бой за Бобовичи – вот это да,
Кроме Бобовичей, все ерунда».
Время мелькнуло, и мы расставались,
И ты говорил мне опять:
«Эх, друг мой Ванюшка,
Надежный товарищ,
Нам только б Бобовичи взять.
Взять бы Бобовичи —
Вот это да,
Кроме Бобовичей, все ерунда».
Время в разлуке не быстро промчалось,
И я вспоминал о тебе,
И как-то в газете прочесть вдруг удалось,
Что взят населенный пункт Б.
Взяты Бобовичи – вот это да,
Кроме Бобовичей, все ерунда.
– Забавные стихи, – засмеялся Якушев. – Пусть и не классика, но зато не в бровь, а в глаз.
Денисов задумчиво посмотрел в окно и продолжал:
– Хочу тебе про Хлипень досказать. Напугали мы в тот раз фрицев толовыми шашками да паклей, в бензине подожженной, а потом туда и сами ворвались. И что же узрели? Нас четырнадцать человек было, а немцев всего-навсего семь. Мы по разным углам рассыпались и половину их сразу покосили. И когда их огонь ослаб, мы, считай, одним отделением сделали до самое, чего, почитай, два батальона, в лоб атаковавших Хлипень, сделать не могли. Мы воевать только лишь учимся, а фашисты пол-Европы уже прошагали, стран сколько поработили.
Якушев посерьезнел, а Данила уже без улыбки продолжал:
– Война – это великое искусство, земляк, и с неба оно не падает, если своей башкой кумекать не будешь.
Вот и дали, станишник, мне боевик за то, что малой кровью помог взять этот проклятый Хлипень, будь он трижды неладен. А у нас иной полковник целой дивизией велит окружить какой-нибудь узел сопротивления противника и штурмом его брать. А потом оказывается, что наши части лишь мешали друг другу своей многочисленностью, а у врага совсем ничтожные силы супротив нас были брошены. Прости, земляк, за эту мою откровенность. Полагаю, ты доносить не побегишь?
Задумчивое смуглое Венино лицо покосилось в грустной усмешке.
– Да, пожалуй, не побегу, – сказал он тихо. – Фискалов в нашем роду пока что не было, и не мне открывать такое ремесло среди Якушевых. Эх, как я рад, что под одну крышу нас с тобой военным ветром занесло. Вместях теперь будем вплоть до рассылки по частям после выздоровления.
Якушев с наигранной старательностью встал и подбросил к виску ладонь:
– Слушаюсь, товарищ младший лейтенант.
– Ладно, ладно, – остановил его Данила. – Знаешь, что один мой друг старшина Сенькин говорил? К пустой голове ладонь не прикладывают. Кто его знает, может, к концу войны ты еще полковником станешь, чего доброго.
– Не успею.
– Почему?
– А как же слова товарища Сталина о том, что еще полгодика, может быть, годик – гитлеровская Германия лопнет под тяжестью своих преступлений.
– Правильные слова, – грустно улыбнулся Денисов, – я в них вот как своим солдатским умишком верю. Потому что, если не верить, лучше не жить. А колотить гитлеровцев мы уже и сейчас во как научились. – И он поднял кверху свой кургузый большой палец.
Главврач Арчил Самвелович Кохания сдержал свое слово. Однажды вечером он забежал в маленькую палату, в которой обитал выздоравливающий Якушев со своим донским земляком, и сердито сказал:
– Ну вот что, юноша, вы обещали дать мне на прочтение свой рассказ. Давайте немедленно, потому что мне некогда.
– Так, может, не стоит, – протянул было Якушев, но неожиданный гость сердито перебил:
– Нет, надо, если зашел. Прочту – скажу. О сроках не спрашивай, сам видишь, сколько забот.
– Но ведь он же от руки написан, – противился Веня. – Трудно читать будет, Арчил Самвелович.
– А это уж не твоя забота, – возразил главврач. – Я в издательствах не работаю, куда всякую рукопись – надо представлять в двух экземплярах, да еще перепечатанной на пишущей машинке, – проворчал в ответ Кохания и умчался.
Через минуту его белый халат промелькнул уже за окном хирургического отделения.
Прошел день. Вечером подавленный горем Веня, ускользнув от Данилы, пошел бродить по территории госпиталя, всегда прохладной от щедро насаженных в свое время южных елей, кипарисов и эвкалиптовых деревьев. Солнце уже померкло, и все потонуло в сумерках и тишине. Лишь издалека, из-за тщательно замаскированных окон клуба, доносился ровный шум киноаппарата, и басовитый голос известного актера разносился на всю округу: «А ну, кто еще хочет Петроград!» Якушеву хотелось тишины и покоя. С думами о погибшей Лене он всегда ложился и просыпался. А когда оставался в одиночестве, ощущал от этих дум почти физическую боль. Ночное небо, усеянное звездами, распласталось над обширной территорией бывшего курорта. Беспощадная большая война превратила его в стационарный госпиталь, и тенистые аллейки, на которых раньше об эту пору раздавалось бодрое покашливание стариков, а то и приглушенные голоса влюбленных, хранили теперь в это позднее время сонное молчание.
Миновав дощечку с надписью «Теренкур», Якушев поднялся почти к подножию горы, в которое упиралась территория госпиталя. Сейчас одиночество успокоило его. Все-таки каким бы хорошим ни был Данила, но когда Веня просыпался среди ночи и видел мерно похрапывающего на соседней койке соседа, то самое первое прикосновение к действительности рождало ощущение острой тоски. Вене мгновенно начинало казаться, что та неистребимая опустошенность, что вошла в его жизнь и прочно в ней поселилась, уже никогда не уйдет. «Зачем она это сделала? – горько спрашивал себя Веня. – Зачем ушла в этот тяжелый разведывательный поиск?» Но к чему были теперь эти мучительные метания, если непоправимое уже совершилось. Посидев на самой дальней скамейке, Якушев встал и медленно поплелся вниз. В окнах госпитальных корпусов зажигались огни. Вражеские самолеты через Кавказский хребет сюда не долетали, и поэтому все относились к светомаскировке с прохладцей, несмотря на устные и письменные указания коменданта, бывшего комбата, Перестенко, приближение которого можно было и в темноте определить по громкому стуку его протеза.
На пороге их корпуса Якушева ожидала медсестра, миловидная татарочка Зоя, всегда на него косившаяся с ревнивой требовательностью.
– Где был? – строго спросила она. – Все больные давно поужинали, а ты все бродишь как неприкаянный. Небось свидание кому-нибудь назначил. Вот подожди, коменданту доложу, влетит тебе.
Веня остановил свой безразличный взгляд на ее смугловатом лице с малость раскосыми глазами и, виновато складывая на груди руки, сказал:
– Прости, Зоечка, в последний раз. Бес попутал. Клянусь аллахом, не повторится.
– Не дорос ты еще до аллаха, – снисходительно проговорила Зоя. – Ну да ладно. В последний раз поверю. А тут тебя Арчил Самвелович спрашивал. Сам приходил. Велел, как только появишься, к нему направить.
– Чего же ты сразу не сказала, – воскликнул Якушев и, прихрамывая, бросился в административный корпус.
В приемной у главврача уже никого не было. Веня толкнул вперед обитую кожей дверь. В длинном узком кабинете фигура сидевшего за столом усталого человека показалась безнадежно затерянной. Судя по всему, Кохания перебирал папки с документами, накладывая свои резолюции на чужих просьбах, заявках и докладных записках. По правую его руку высилась кипа личных дел солдат и офицеров, которых можно было уже выписывать и возвращать на фронт. Слева – личные дела тех, кто должен был уже навсегда покинуть и фронт и армию, для кого уготована была суровая доля инвалида войны.
Арчил Самвелович приподнял голову, с усталостью в голосе сказал:
– Ах, это ты, Якушев, садись.
Взгляд добрых, чуть покрасневших от постоянного недосыпания оливковых глаз был дружелюбным. Главврач потрогал виски, как это делает притомившийся человек, провел ладонью по засеребрившейся голове.
– Летчик попадает в госпиталь с обожженным лицом и по голосу узнает любимую девушку, ставшую медсестрой, с которой долго находился в разлуке. А потом торжествует преданность и прочная любовь. Так, что ли?
Веня ожидал приговора, смущенно сцепив пальцы.
– Ну, что я могу сказать, – медленнее продолжал Арчил Самвелович. – Рассказ мне понравился. Если бы я был редактор, я бы его напечатал. Однако он не шедевр на уровне Мопассана, О'Генри, Чехова или кого-то еще. Но не в этом дело. Идет война, огромная и жестокая война. Гибнут на ней не только люди, гибнет иногда и любовь, распадаются семьи, черными пятнами покрываются биографии иных чистых, но слабых людей, потому что не каждый мужчина и не каждая женщина могут мужественно выдержать разлуку. Иные говорят: физиология жертв требует… А так ли это? Физиология физиологией, но, если сказать иными словами, любимая далеко, а смазливая рядом, и не каждый перед ней устоит, потому что не каждому доступна нравственная чистота и высокая мораль. И нужен такой рассказ, дорогой Якушев, чертовски нужен. Это я тебе не только как читатель, но и как врач говорю. Пошли его в нашу новую газету Военно-Воздушных Сил, что в Москве издается и «Сталинским соколом» названа. Напечатают, вот увидишь. Такой ценитель живого слова, как я, еще никогда не ошибался. У нас сейчас много директив рассылается об укреплении семьи, о воспитательной работе в связи с этим. Но они куда меньше пользы принесут, чем один рассказ такой, как твой. А теперь считай, что с комплиментами у нас покончено. У меня целая гора всяческих документов неподписанных осталась. Так что иди, мой дружок, да на ужин смотри не опаздывай.