Текст книги "Новочеркасск: Книга третья"
Автор книги: Геннадий Семенихин
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 32 страниц)
– В каком смысле? – пробасил Дронов и оглянулся по сторонам, будто испугавшись своего трубного голоса.
– А в таком, что искусство оставаться незамеченным – это главное оружие разведчика. Тогда легче сделать все то, чего от тебя ждут. Хотите, поясню ссылкой на тот же самый берлинский период собственной жизни. Вы, возможно, думаете, что я в фашистской столице был на нелегальном положении, прятался, отстреливался, как тут Олимпиада Дионисиевна обмолвилась? Ничего подобного, дорогие мои Дроновы. Я работал тихо и мирно гардеробщиком, и не где-нибудь, как вы думаете, а… в японском посольстве в Берлине.
Иван Мартынович и Липа недоверчиво переглянулись.
– Где, где? – сомнительно переспросил Дронов.
– В японском посольстве, – повторил Сергей Тимофеевич без улыбки, но явно любуясь их замешательством. – Понимаю, – продолжал он, – вам это кажется нереальным. Мало того что работал в фашистском Берлине, где ежедневно сотнями отправляли в концлагеря всех, кто сочувствовал Тельману, так еще и в посольстве Японии, этого верного союзника гитлеровского режима? Думаете, не сказка ли это? Нет, не сказка. Мне под видом русского эмигранта, оказавшегося на берлинских панелях безработным, было куда легче действовать. И могу побожиться, что оружием во время всей этой трудной командировки так и не пришлось воспользоваться.
Липа и Дронов удивленно переглянулись. На широком лице Ивана Мартыновича даже испарина выступила.
– Во как! – пробормотал он. – Значит, полегче было, чем думали?
Сергей Тимофеевич наклонил голову, и хозяева увидели широкую светлую прядь. Будто дорожка памятью о прошлом пробежала в густых каштановых волосах гостя и оборвалась.
– Видали? – спросил он тихо. – Это память о прошлом. О нервном напряжении, о бессонных ночах, о постоянной готовности к приходу гестапо, которому уже не докажешь никакими словами, что ты потомственный гардеробщик, а также истинный борец за ось Берлин – Рим – Токио. Сами понимаете, все равно голову снимут, а они к тому времени виртуозно научились это проделывать. Память о прошлом, она всякая остается. У кого огнестрельным шрамом, у кого болью сердца, ну, а у меня вот этой сединой.
В соседней комнате на своем узком диванчике чего-то заворочался маленький Жорка, почмокал во сне губами, что-то пробормотал и снова стих.
– Привиделось во сне ему что-то, – словно извиняясь за сына, ласково промолвила Липа и застенчиво улыбнулась. Вся переполненная ласковостью к сыну, она прислушивалась к каждому его дыханию с того самого дня, когда он впервые огласил своим криком родильный дом.
– Вы добрая мать, – тихо похвалил Сергей Тимофеевич. – Однако хочу досказать исповедь о той своей последней командировке за границу. Я выполнил все возложенные на меня задания и, не скрою, долго-долго ожидал дня, когда можно будет возвратиться на Родину. Не знаю, как это готовилось, но связной из Москвы, с которым мне приказали встретиться в парке Тиргартен, предложил мне подать прошение о том, чтобы мне разрешили отпуск с проездом по железной дороге от Берлина до Владивостока, а оттуда в Японию.
В посольстве тихий скромный гардеробщик до того вошел в доверие, что даже получил безномерной пакет для вручения в МИД Японии. «Это вы, господин Федотов (там я жил под фамилией Федотова, как сын русского белогвардейца), передадите в канцелярию министерства иностранных дел в Токио», – напутствовал меня сам японский посол в Берлине. А я только каблуками щелкал да склонялся в почтительном смиренном поклоне на японский манер. И вот решающий день. Все уже оформлено, чемодан сдан в багажное отделение Силезского вокзала, а я места себе не нахожу от волнения. И не верю, не верю, что это все реально, что захлопнется дверь вагона, свистнет немецкий паровоз и помчит поезд к польской границе.
Знал я уже, что тучи сгущаются над всей Европой, что по всей ее территории маршируют отборные полки и вот-вот фашисты переступят границы сопредельных стран. Сами понимаете, как ждали на Родине моей информации. Мир и покой были уже обманчивыми.
И вот поезд пересекает германо-польскую границу. На какой-то станции в купе входит офицер в конфедератке, а два жолнежа остаются за его спиной в коридоре. «Дзенькуе, панове. Документы».
Протягиваю паспорт и не верю, что тронется сейчас экспресс, потеряется с Берлином всякая телефонная и телеграфная связь и останется за спиной эта самая Германия с хрипатым фюрером Гитлером, марширующими эсэсовцами и другими его подручными, верными слугами вермахта. И легче дышать стало. Снова застучали колеса, а в окно уже замелькали вывески на польском языке: Познань, Копии, Варшава, Минск-Мазовецкий, Седлец. Я бы тогда даже орла польского двухглавого с удовольствием расцеловал бы в обе щеки за то, что больше на всем пути следования проклятой свастики не увижу.
А когда по радио объявили, что экспресс прибывает на пограничную станцию, я уже задыхался от радости. И вот последняя проверка. Какой-то веселый поляк с улыбкой поставил на моем иностранном паспорте штамп «въезд», и мы подъехали к другой пограничной станции. Но уже не той, что на польской территории, а к нашей, советской. Прочел я на здании ее название, нашими руссейшими буквами написанное, – Негорелое, и верите ли, все в глазах стало двоиться. И носильщики на перроне, и пограничники наши в зеленых фуражках, и ларьки с ресторанными изделиями. Едва в обморок не упал, одним словом. Это я-то, разведчик, обязанный невозмутимо пройти мимо друга, если этот друг потерпел провал и на него надевают наручники. Пройти, сделав вид, что совершенно его не знаешь, чтобы государственные интересы, а не свою собственную безопасность уберечь. И впервые за всю свою жизнь, хотя еще и не очень долгую по годам, но очень тревожную, почувствовал, что у меня есть сердце, способное болеть. И будто бы голос какой-то изнутри говорит: «Чего же ты медлишь, Сергей Тимофеевич. Переоденься, умойся да ступай в вагон-ресторан завтраком подкрепиться». Так я и поступил по велению этого голоса. Распаковал чемодан, сменил рубашку и галстук, успел перед этим поплескаться над ослепительно белой раковиной умывальника, что была в купе международного вагона.
В зеркало заглянул, а оттуда физиономия лет на пятнадцать моложе моей глядит вопросительно. А колеса вагона будто спрашивают в отчаянном перестуке: «Ну что?», «Ну что?». Побрился я, причесался и только тут ощутил приступ невероятного голода, и будто тот же самый голос изнутри опять ласково шепчет: «Ну что, ну что? Иди в вагон-ресторан. Неужели ты стопку за возвращение на Родину не выпьешь?» «Выпью, – отвечаю я ему мысленно. – И еще как выпью!» И, приняв твердое решение, отправляюсь в вагон-ресторан и занимаю там уютное местечко у окна по ходу поезда за совершенно свободным столиком…
Две девушки в белоснежных фартуках, одна моложе и симпатичнее другой, словно два ангела бросаются ко мне. Та, что подбежала первой, ласково спрашивает: «Вы оттуда?» – и кивком указывает на сидящих за первым от буфетной стойки столиков немцев. «А почему вы догадались?» «Да как же, – смеется она. – Только у того, кто возвращается „оттуда“, бывает такое умиленно-счастливое лицо. Что хотите заказать?» Я попросил традиционный бифштекс с яйцом, какао и бутерброд с икрой, но девушка и не собиралась уходить. «А еще?» – спрашивает она, делая выразительный жест. И тогда, по-мальчишески повторяя его, я переспрашиваю: «Ах, это? Сто пятьдесят граммов водки, лимон и две бутылки родного московского пива». «А не много ли? – спрашивает она. – Не велика ли доза?» Я схватил принесенный стакан, залпом его выпил, почувствовал в горле сухость и одну за другой осушил обе бутылки московского пива с завода имени Бадаева.
Липа, ожидавшая какого-то неожиданного поворота в сюжете этого затянувшегося рассказа, слушала Сергея Тимофеевича, подперев ладонями подбородок. Расширенные ее глаза были наполнены ожиданием.
– Ну, а дальше, Сергей Тимофеевич, дальше-то что?
Волохов нахмурился и махнул рукой:
– Ах, милая вы моя Олимпиада Дионисиевна. Дальше мне тотчас же показалось, что кусты и деревья вдруг удвоили за окном вагона-ресторана скорость своего бега. Как-то смешно кувыркнулся в глазах семафор и вдруг замахал железным рукавом с красным кружком на конце. А потом мне стало легко и весело и отчаянно захотелось спать. Ни говорить, ни петь, как тем, кто перепивает в обществе, а спать. И так, чтобы видеть во сне и эти семафоры, и придорожные кусты, и полосатые шлагбаумы на переездах, и белорусские домики на взгорках, покрытые черепичными крышами, – словом, все то, что открывалось взору. И как из небытия возник ласковый голос официантки, обращенный к буфетчику: «Гриша, проводи Сергея Тимофеевича в его купе».
Утром я проснулся от стука в дверь и встал в помятом костюме, в котором проспал всю ночь. Пижама, приготовленная на ночь, так и осталась лежать идеально наглаженной. Открываю на стук дверь, стоит на пороге в белом хрустящем халате буфетчик с подносом в руках: «Как отдохнули, Сергей Тимофеевич? Вот завтрак. Рекомендую к нему бутылочку пива осушить. Помогает». «Здравствуйте, Гриша, – отвечаю я несколько смущенно. – Как же это я так опростоволосился?» «Не Гриша, а лейтенант Севрюков, – лучезарно улыбаясь, поправляет он. – Ничего особенного не произошло. Вы на моих глазах попытались раздеться, дверь за мной впоследствии защелкнули и парочку раз проверили». «Ничего не помню, – пробормотал я смущенно. – Мешанина какая-то в сознании». «Напрасно удивляетесь, Сергей Тимофеевич, – усмехнулся ранний гость. – После того что вы пережили там, откуда возвращаетесь, это неудивительно. Врачи такое стрессовым состоянием называют. Модное словцо в нашем лексиконе, скажу я вам, появилось».
Рассказчик умолк и облизал языком сухие, потрескавшиеся губы, испытывая на себе удивленный взгляд Дронова и совершенно недоуменный Липы.
– Вот так-то, – улыбнулся Сергей Тимофеевич. – Это и было самым большим потрясением в судьбе разведчика.
Дронов в знак того, что понял и оценил его иронию, наклонил голову с пышными вьющимися волосами, а Липа, не в силах одолеть недоумение в широких синих глазах, разочарованно спросила:
– И это все, Сергей Тимофеевич?
– Все, – весело ответил он, догадываясь о побудительной причине ее вопроса. – А вы что же, милая Олимпиада Дионисиевна, полагали, что я буду повествовать о погонях и перестрелках, о трюках, которые необходимы, чтобы перепрыгнуть через высокий каменный забор, или пройти по карнизу крыши двенадцатиэтажного дома, или наподобие Тарзана перескочить с одного балкона на другой. Не-е-е. Давайте лучше мы все это оставим на долю режиссеров, снимающих приключенческие фильмы с отчаянными трюками. В жизни все это проще, уважаемая хозяюшка. – Он вдруг задумался и после долгой паузы прибавил: – Проще, по страшнее.
Липа затеребила белый шнурок на сиреневой футболке.
– И это всегда так бывает с людьми вашей профессии?
– Нет, – покачал головой Сергей Тимофеевич и откинул назад упавшую на глаза прядь волос с проблесками седины. – Ведь мы же воюем и в мирное время, когда другие спят самым спокойным образом, ходят на свидания с любимыми, возятся со своими детишками. И естественно, что в нашей войне бывают и просчеты. Между прочим, человек, который впоследствии приехал в Берлин вместо меня, так и не возвратился больше в Москву к своей семье… Гестапо…
Сергей Тимофеевич замолчал и печально вздохнул.
– Может быть, чаю? – предупредительно спросила Липа, но он сделал отрицательный жест.
– А про своего Жорку забыли? Его не надо лишать сладостей перед школой. Или вы надеетесь на паек фюрера, предназначенный для детей оккупированного Новочеркасска?' Напомню по этому поводу русскую поговорку: «На бога надейся, а сам не плошай».
– Так это же ведь на бога, – улыбнулась Липа. – А фюрер не бог. Даже мой папаша, отец Дионисий, говорит об этом теперь своим верующим.
– Да, да, – встрепенулся Дронов. – Она же у меня дочь служителя культа.
– Знаю, знаю, – тихо рассмеялся разведчик.
– Откуда же, если не секрет?
– А я все должен знать о людях, с которыми иду на самые опасные дела, – вздохнул Сергей Тимофеевич как-то печально.
Рассвет лез в распахнутые окна. Липа задула уже никому не нужную свечу, раздвинула маскировочную занавеску. Первый луч позолотил ее обнаженную по локоть руку. Потом она села на щербатую деревянную скамейку, не скрывая своей нежности, плотным плечом прижалась к Дронову. Они переглянулись каким-то лишь им обоим понятным тревожным взглядом.
– Ну, мне пора, – завистливо вздохнув, сказал Сергей Тимофеевич и поднялся.
– Ни за что не угадаете, куда я сейчас пойду. В падежную парикмахерскую седую прядь подкрасить, чтобы «особых примет» лишиться.
– Подождите, – с неожиданным удивлением обратился к нему Дронов. – А с заданием как?
– С каким еще заданием? – усмехнулся гость, чем поверг хозяина в крайнее смущение. Клешневатые руки Дронова сначала сцепились в один огромный кулак, затем расцепились и упали.
– Да ведь как же, – засмеялся он. – Если вы, самый наш большой начальник, приходили в ночную пору, стало быть, мне и задание следовало ожидать.
Сергей Тимофеевич обескураженно развел руками:
– Нет, Ваня, не будет никакого задания. Просто я зашел посмотреть, какие вы дома.
Липа чуть-чуть приподнялась на цыпочках:
– И какие же мы?
– Хорошие, – рассмеялся Сергей Тимофеевич и с удовольствием повторил: – Очень хорошие. А задание… – Цепочка бровей замкнулась над его переносьем. – Задание тоже со временем будет, ведь это на войне никого не минует. Я пока берегу вас, Ваня. Для очень серьезного задания берегу, ибо лучшей кандидатуры не подобрать. А сейчас старайся всем понравиться на железнодорожной станции как можно больше. И нашим, и немцам. Это очень важно, Иван Мартынович. – Жестом привыкшего постоянно следить за собой человека Сергей Тимофеевич смахнул с рукава несколько прилипших хлебных крошек и вдруг, задержавшись на пороге, словно выстрелил, коротко спросил: – Кстати, вы встречались с минером Митей Лыковым. Даже увозили его на своей маневрушке в Большой Мишкин, чтобы избавить от погони, после того как наши взорвали в Балабановской роще склад с боеприпасами. Помните его?
Дронов утвердительно закивал головой:
– Разумеется, помню, Сергей Тимофеевич. Он еще про то, как мамаша из него музыканта пыталась сделать, рассказывал, как самый заправский комик. Так что?
– Митя Лыков погиб на прошлой неделе в перестрелке с полицаями. Геройский был парень, – на одном дыхании вымолвил Сергей Тимофеевич и, не прибавив больше ни слова, перешагнул через порог.
Оккупированный Новочеркасск жил своей, искалеченной немцами жизнью. Даже небо над ним всегда казалось теперь потускневшим. С утра и до ночи на центральных улицах и площадях слышалась чужая гортанная речь, к которой никак не могли привыкнуть обыватели. Проносились автомобили, легковые и пятитонные трехосные грузовики, в кузовах которых сидели озябшие солдаты с короткостволыми автоматами, переброшенными на грудь. Высекали искры из мостовых танки и бронетранспортеры, а иногда и целые батальоны маршировали на площади у собора. Солдаты хриплыми голосами распевали песни о великой Германии и ее непобедимой армии, но в стылом воздухе уже не так уверенно звучали слова о том, что «сегодня нам принадлежит Германия, а завтра весь мир». Война уже успела сорвать былой бравый лоск с оккупантов. Лица мальчишек из Кельна и Гамбурга, Мюнхена и Берлина уже не были такими бравыми и улыбающимися, как в июле сорок первого, когда их обладатели с белозубыми улыбками позировали перед репортерами из «Фелькишер беобахтер» и камерами кинооператоров из кинохроники. Да и почтамты уже не ломились от посылок, отправлявшихся «нах фатерлянд».
Уже догорал сентябрь, и небо над городом было теплым и нежным. На Московской и Платовской улицах мостовые были заляпаны жирными пятнами солярки, а грохот танков и бронетранспортеров не смолкал над городом. Вместе с танками, на броне которых сидели по два, а то и по три гитлеровца, уплывали звуки губных гармошек, оставляя в сыром воздухе какой-то грустный мотив.
Переходя у почтамта широкую улицу, Александр Сергеевич остановился возле афишной тумбы. Ветер рвал клочья объявлений и комендантских приказов, адресованных населению. Нащупав в кармане очки, Якушев извлек их оттуда и оседлал ими свой рыхлый нос. Неожиданно поймал себя на мысли, что ищет то самое страшное объявление, в котором за выдачу его любимого ученика Зубкова немецкий комендант уже сулит десять тысяч рейхсмарок. Не найдя, успокоенно вздохнул и даже не раскашлялся от набившегося в легкие сырого воздуха. «Где-то он, Мишенька. Может, перешел уже через линию фронта, завершив в Новочеркасске свои опасные подпольные дела, и сражается сейчас под Сталинградом. Сохрани бог его лихую голову, которая после войны и для мелиорации пригодится».
Отклеивавшийся лист трепетал на ветру, и, чтобы его прочесть, Якушев вынужденно прижал его внизу двумя пальцами к холодному цементу. Это был последний номер «Новочеркасского вестника», редактировавшегося неким профессором Шацким.
Раньше, при Советской власти, выходила в городе газета «Знамя коммуны», которую Якушев с удовольствием прочитывал, что называется, от корки до корки. В том же самом помещении выпускался и теперешний «Новочеркасский вестник». И самое обидное, что на двух страницах его нередко мелькали те же фамилии, что и раньше на страницах городской «Знамя коммуны». Только писали эти спасавшие свои шкуры люди уже не о стахановцах паровозостроительного завода, не о колхозниках станицы Кривянской и не о студентах политехнического института, а о приверженности иных горожан к новому порядку, об их готовности ревностно исполнять все указания городского коменданта и городского головы Иванова.
Одного из тех, кто писал в газету, Александр Сергеевич вспомнил. Это был долговязый респектабельный брюнет, приходивший в техникум ознакомиться с подготовкой к началу нового учебного года. Узнав о том, что Якушев когда-то учился в консерватории и даже дебютировал в опере «Борис Годунов», он проникся к нему симпатией и открылся в том, что ведет музыкальную картотеку-фонотеку, коллекционирует редкие пластинки и даже не то шутя, не то серьезно обмолвился, что готов записать голос Александра Сергеевича. Старик Якушев вяло махнул рукой:
– Э-э, батенька, поздно обратились… Съела мой голос проклятая астма. Давно уже съела. Так что, к сожалению, обогатить вашу коллекцию не могу.
С тем тогда и ушел этот респектабельный репортер. А теперь его подпись стояла под пространной информацией, озаглавленной «В германской комендатуре».
– Тьфу! – сказал Якушев и обошел тумбу с другой стороны.
Щуря подслеповатые глаза, он с интересом продолжал читать все наклеенные на нее бумажные листы, с грустью думая: «А ведь в городе в эти дни словно в капле воды отражаются все события времени. И не только события, но и все характеры и судьбы человеческие. Миша Зубков подрывает фашистов, а этот музыковед прославляет комендатуру фашистскую».
В новом приказе коменданта и на этот раз шесть параграфов из двенадцати заканчивались устрашающим словом «расстрел».
– Нет, нельзя так, господин комендант, – бормотал себе под нос Якушев. – Если вы перестреляете все население, кто же вас самого тогда на первой обгорелой акации повесит.
А потом в глаза бросилась большая афиша, наляпанная густой черной краской: «Скрипач-виртуоз Чучев дает благотворительный концерт, весь сбор от которого поступает в пользу раненых героических солдат и офицеров германской армии». Лохматые брови Якушева хмуро сомкнулись, и он тихо прошептал:
– Эх, Костя, Костя, а ведь в Нью-Йорке и Париже, где ты выступал, как шестилетний скрипач-феномен, афишки-то были покрасивее. Выходит, что и тебя втоптали в свое болото фашистские холуи, чтобы именем твоим прикрыться. А впрочем, что бы ты мог сделать, если бы выбирать пришлось между расстрелом и этим концертом?
Чуть пониже Александру Сергеевичу бросился в глаза не очень крупный заголовок. Да и текст под ним был набран неброским шрифтом. Сделав полшага назад, старый Якушев прочел: «Душем холодной воды для московских диктаторов должен стать провал их попытки наступления под Сталинградом». Глаза его так и схватывали этот короткий текст, за которым угадывалось стремление писавшего обойти молчанием подробности. Влажно стало от радости под стеклами очков. Достав не первой свежести носовой платок, старик прочел вторично заметку, и глаза его ярко заблестели. Отходя от тумбы, он громко забормотал:
– Орали, орали, что Сталинград вот-вот будет уничтожен, а оказалось, что наши там еще и наступают. Не научил вас как следует врать господин Геббельс. Значит, не сдают наши Сталинград. В гражданскую отстояли город на Волге от белых, а теперь бьют фашистов.
Он остановился в своих размышлениях и вдруг отчетливо представил, как бьются две силы за каждый квартал полуразрушенного города, и сила, которую весь мир считал было сломленной, стала брать верх, ошеломив своим упорством противника. И ему воочию представились, будто они были перед глазами, обугленные кварталы Сталинграда, кровь на улицах и площадях, роты красноармейцев, бегущих, стреляя из автоматов, за дрогнувшей цепью гитлеровцев, низко летящий самолет, атакующий отступающих фрицев. И конечно же его Веня, стреляющий из задней кабины.
И, позабыв обо всем, он ускорил свои шаги по пути домой, издавая холодными губами «трум турурум», потом запел: «Гром победы раздавайся, в хвост и в гриву фрицев бьют». И опять совсем уже восторженно: «трум турурум». С этими сумбурными восклицаниями Якушев и добрался до своего дома и стал нетерпеливо стучать кулаком в дверь парадного. Он привык к тому, что стучать приходилось долго, обессиленная Надежда Яковлевна не сразу откликалась на его зов. То утепленные галоши искала, то старенькую телогрейку не враз надевала в рукава. Но сейчас она отворила быстро и, морщась от бившего в лицо ветра, провела мужа в кухню, где было теплее, чем в других комнатах их дома. Якушев сразу не заметил встревоженного выражения на ее лице.
– Наденька, – обратился он к ней тихо и грустно, – вынь, пожалуйста, из моего пальто пайку хлеба. Я в техникум за ней заходил.
Против ожидания она никак не прореагировала на его слова. Прижимая к иссохшей груди руки, после долгой паузы она промолвила встревоженным шепотом, отрешенно глядя мимо него:
– Саша, ты мне не объяснишь?
– Что именно, милая Наденька? – стаскивая с себя ветхое демисезонное пальто, спросил Якушев. По ее растерянному лицу он сразу же догадался – случилось что-то необычное.
– Саша, – повторила она, испуганно озираясь. – Тут, пока тебя не было, приходил староста.
– Сигара, что ли? – переспросил он, вспомнив длинного смуглолицего блюстителя нового порядка в их околодке, которого люто теперь ненавидела вся Кавказская и вся Аксайская улицы. – Ну и что же?
Стараясь набрать побольше воздуха в грудь, чтобы не расплакаться, она произнесла:
– Он сказал, что тебя вызывают в гестапо. Завтра в десять.
– В гестапо? – удивленно повторил старик, и голос его заметно дрогнул.
В Новочеркасске дом на Московской улице в самом центре города, в котором теперь вместо горотдела НКВД размещалось гестапо, пользовался невеселой славой. Многие из приглашенных туда сограждан Александра Сергеевича открывали дверь в обложенной голубым и черным кафелем стене, но далеко не всегда возвращались обратно. Этот дом нередко поглощал своих посетителей, для которых открывалась дорога «туда» и далеко не всегда «обратно».
– Странно, – сказал Александр Сергеевич. – Неужели кто-нибудь пронюхал, что мы давали приют Мише Зубкову, и донес об этом.
– Не думаю, – тихо возразила супруга. – В тот раз вы все обставили достаточно конспиративно, и при том прошло так много времени.
Александр Сергеевич тяжко вздохнул.
– Нет, – более уверенно произнес он. – Тут что-то еще. Мишенька ни при чем.
Якушевы провели беспокойную ночь, стараясь в своих разговорах убедить друг друга, что ничего катастрофического пока в их положении нет. Под утро они смолкли, обессиленные бессонной ночью. Надежда Яковлевна встала по привычке первой, а муж ее проснулся от неприятного царапающего скрежета кочерги, выгребающей из печки сгоревший уголь-орешек. Он долго брился своей последней золингеновской бритвой – все остальные были давно за бесценок спущены на толчке. Мысли его были заняты совершенно другим, и по рассеянности он даже порезался. От жидкого эрзац-кофе категорически отказался, и суровая в тех случаях, когда назревало какое-нибудь испытание, Надежда Яковлевна неодобрительно заметила:
– Возьми себя в руки, Саша. Тем, что расслабишься, судьбе не поможешь.
– А я что? – сорвался вдруг Александр Сергеевич. – Сдаваться на милость им, что ли, иду, клятву на верность Гитлеру, что ли, давать? Мы еще поглядим, кто кого.
Ямочки на пожелтевших щеках жены одобрительно вздрогнули, когда она сказала:
– Запальчивость, Саша, при таких обстоятельствах тоже плохой советчик. Сила, которая может карать, не на твоей стороне, а на их. Однако ты уже одевайся, потому что без двадцати десять, а немцы народ пунктуальный, что так, то так.
Когда Александр Сергеевич вышел из парадного, со стороны Кавказской улицы, подскакивая на булыжной мостовой, уже спускался темно-синий «опель-адмирал».
«Ишь ты, какой почет, – подумал Якушев, изучивший марки немецких легковых автомобилей. – Значит, зачем-то я им понадобился. Если бы не это, могли бы и обыкновенный „черный ворон“ прислать».
Он вышел на мостовую, когда автомобиль, резко затормозив, остановился. Хлопнула дверца, ему навстречу вышел немецкий офицер с туго перепоясанной ремнем талией.
– Битте айн фраге. Зи ист герр Якушев?
– Я, я, – подтвердил Александр Сергеевич.
– Битте шён, – проговорил немец в хорошо отглаженной эсэсовской форме. – Мы должны шнель. – И распахнул заднюю дверцу.
Отвесив поклон, Александр Сергеевич тяжело залез на заднее сиденье, и автомобиль, описав полукруг, помчался в сторону центральной части Новочеркасска, не оставляя больше никаких сомнений, что едет он на Московскую улицу. Старик видел перед собой прямой затылок немецкого офицера, идеально подбритый внизу парикмахером. За все пятнадцать или двадцать минут езды тот ни разу не обернулся, и это в чахлом теле Александра Сергеевича возбудило тревогу. «Если решили убивать, то хотя бы без пыток убили», – подумал он, тяжело вздохнув.
Словно во сне, сдерживая неровное астматическое дыхание, поднимался он на второй этаж, потом на мгновение остановился у массивной двери, за которой тотчас же скрылась фигура сопровождавшего офицера. Через минуту тот вышел, и, осклабившись, закивал головой:
– Битте, битте, герр Якушев.
Александр Сергеевич переступил порог и оказался в очень длинной комнате с панелями не то из дубового, не то из отделанного под орех дерева. Стараясь подавить волнение, он напряженными шагами, близоруко щурясь, двинулся вперед. Издали фигура человека, сидевшего за письменным столом, показалась ему безнадежно затерянной в просторах этого кабинета. Но по мере того как он делал вперед шаг за шагом, она вырастала, и подслеповатый Александр Сергеевич понял, что он ошибся. В этом он окончательно убедился, когда человек поднялся над столом, чтобы его поприветствовать. Нет, он был отнюдь не малого роста и крепко сложенным. Якушев увидел на его плечах витые, под серебряный цвет, узенькие погоны и чуть не вздрогнул от неожиданности. «Генерал, – промчалось в его сознании. – Не какой-нибудь замухрышка ординарный гестаповец, а эсэсовский генерал. Нечего себе сказать – ситуация. Так вот он у кого удостоился приема». Все это неприятно насторожило Александра Сергеевича. А немец тем временем подошел к нему и, протягивая руку, вдруг сказал на чистейшем, без какого-либо акцента, русском языке:
– Генерал Флеминг. Будем знакомы, господин Якушев. У него были глубоко посаженные голубые глаза, чуть вьющиеся белокурые волосы, тонкие губы неширокого рта в прямую жесткую складку. Над левой бровью набухший красноватый шрам. Это было лицо скорее доброго человека, нежели злого, по человека, очевидно привыкшего повелевать и не терпевшего противоборства и возражений. «Вероятно, он здесь самый главный, – пронеслась короткая мысль в распаленном ожиданием сознании старика. – Едва ли у них в Новочеркасском гестапо могут быть два генерала».
Пожимая протянутую руку, Якушев скользнул глазами по гладкой, полированной поверхности письменного стола. За исключением трех телефонов – двух зеленых и одного красного – да еще тонкой раскрытой папки, на нем ничего не было. Со стены с большого портрета не очень добрым взглядом, скосив глаза, смотрел на Якушева Гитлер из-под своей челки. Чуть выше локтевого сгиба на рукаве его юнгштурмовки белела повязка, а на ней свастика, как черный тарантул, изготовившийся к прыжку. Немец снова подошел к своему жесткому креслу, тонкими холеными пальцами раскрыл папку и, бегло заглянув в нее, мягким баритоном, в котором не было никаких ноток недоброжелательства, проговорил:
– Так. Якушев Александр Сергеевич, преподаватель математики и геодезии. 1885 года рождения. – Генерал строговато посмотрел на своего посетителя и прибавил: – Если я буду допускать в своей речи какие-нибудь неточности, прошу покорно, господин Якушев, поправляйте сразу. Это поможет нам вести диалог. Ваш сын в рядах Красной Армии сражается против рейха. Так?
– А вот тут вы ошиблись, – поправил было Александр Сергеевич. – Два сына.
Но белокурый генерал резко покачал головой, тем самым возражая ему, и жестко повторил:
– Один сын, Александр Сергеевич. Теперь только один.
– А второй?
– Второй уже не сражается.
– Убит? – ошеломленно вырвалось у Якушева, и у него задрожала челюсть.
– Нет, не убит, – спокойно сказал немец, и его рука, лежавшая на раскрытой папке, увенчанная драгоценным сверкающим перстнем, не дрогнула. – Второй ваш сын находится у нас в плену. Он взят в плен под Таганрогом.
– А где сейчас?
– Этого я не знаю, – пожал плечами с расшитыми серебром погонами немец. – У нас много ваших командиров и красноармейцев в плену, и навести о нем справку было бы крайне затруднительно, – сухо закончил он.
Воцарилось молчание. Немец с нескрываемым интересом наблюдал за каждым движением своего собеседника, но в его голубых глазах Александр Сергеевич не мог обнаружить какого-либо злорадства. Наоборот, лоб под шапкой белокурых волос прорезали морщины, рожденные раздумьем, и голос его стал значительно мягче, когда он сказал, снова кладя на раскрытую папку холеную ладонь: – Одно могу заявить вам с предельной точностью, потому что мы, немцы, народ весьма педантичный. В списках погибших в плену вашего сына нет.