355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Семенихин » Новочеркасск: Книга третья » Текст книги (страница 13)
Новочеркасск: Книга третья
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:44

Текст книги "Новочеркасск: Книга третья"


Автор книги: Геннадий Семенихин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)

– Шнель, шнель.

– Вперед, – силился пояснить кто-то из них по-русски. – Тут близко.

И получилось так, что, окруженные кольцом немецких автоматчиков, люди не могли ни отстать от передних рядов, ни свернуть влево или вправо. Вместе с недоумением у многих уже пробудился и страх, но было поздно. Ничего не приказывая, фашистские автоматчики просто шли сзади с двух сторон, и выходило так, что они отрезали всем путь к отступлению. Они хорошо понимали, что страх теперь прочно овладевает толпой. Он уже был в глазах у людей, в их тревожных движениях, в шепоте, которым они испуганно переговаривались, не понимая, что хотят с ними сделать.

С чем можно сравнить силу страха? С огнем? Но загоревшийся огонь лишь рождает ожесточенное желание с ним бороться. С наводнением? Но и к нему быстро приспосабливается все способная выдержать и преодолеть человеческая натура. Но нет ничего сильнее, чем страх перед неизвестностью. А эти чужие властные люди принесли в город именно ее.

Дронов напряженно всматривался в лица оккупантов. На многих видел мрачную сосредоточенность, усталость от боев и переходов, холодную нелюбовь к бесконечно им чужому Новочеркасску, даже к небу над ним, ярко-синему от жаркого солнца, широко распростершемуся над улицами, площадями и крышами. Здесь все было им чуждо: и дома, и люди, и площади, мощенные вечным булыжником, и знаменитый семиглавый собор, золоченые купола которого на двадцать верст с лишним виднелись из иных задонских станиц. У одних солдат были суровые, предельно усталые лица, у других – тупое повиновение, у третьих – откровенная враждебность ко всему окружающему.

А толпа, все более и более пронизываемая страхом, начинала сдержанно гудеть, подогреваемая испуганными восклицаниями. Уже отчетливо слышалось отовсюду: «Чего это они, куда ведут? По какой такой надобности». Даже остервенелый «упырь» и тот опасливо примолк.

И вдруг движение толпы остановилось. Бронетранспортер в лягушачьей окраске и следом за ним синий «опель» въехали в настежь открытые ворота двухэтажного дома на одной из улиц, расположенных вблизи Азовского рынка. Многие новочеркассцы хорошо знали этот дом, не однажды проходили мимо него с покупками, а то и останавливались напротив этих самых ворот, чтобы сменить руку, если тяжелой была уносимая с рынка сумка.

Ничего особенного. Обычный двухэтажный дом, сложенный из красного кирпича, с флигелем и двумя сарайчиками в глубине двора, отделенного от соседских угодий стеной тоже из красного кирпича. Невдалеке от этой стены виднелись осыпи выброшенной из неглубокого рва земли. Видать, собирались там что-то строить: или подсобку какую, или сарайчик, а то, может, и погребок, да лихое военное время не позволило довести начатое дело до конца. Прихватила строителей беда неожиданно.

Шагая в задних рядах толпы, ступившей во двор, Иван Мартынович не мог рассмотреть, что там делается впереди, за головами людей, пока не привстал наконец на цыпочках и не возвысился над ними всей своей капитально-тяжелой фигурой. Увидел, как замер подъехавший к яме бронетранспортер, а из «опеля» вышел все тот же комендант в фуражке с высокой тульей. Переводчик с потрепанным запьянцовским лицом сипло объявил, что слово имеет военный комендант города. Капитан двумя пальцами коснулся козырька своего головного убора и жестяным голосом объявил:

– Жители города Новочеркасска, слушайте нас. Наш новый порядок – это есть самый демократический закон ко всем тем гражданам, которые ничего плохого не сделали для великой Германии. Тот же, кто будет неповиноваться нашему новому порядку и ставить палки в колеса великой военной машины нашего фюрера Адольфа Гитлера, будет по законам военного времени подвергнут самой суровой каре. И в этом немецкие власти точны, как и во всем.

Только теперь с высоты своего роста заметил Дронов кучку перепуганных людей, стоявших у края вырытой ямы. Их было пятеро. Измученные, в кровоподтеках от побоев, с расцарапанными лицами, они безнадежно взирали на согнанных в этот двор людей.

В центре этой маленькой группы стоял невесть каким образом появившийся в степном Новочеркасске, омытом всего-навсего двумя мелководными речушками Тузловом и Аксаем, моряк в бескозырке с оторванной ленточкой. Почти невидящими, залитыми кровью глазами смотрел он прямо перед собой тупо и безразлично, с трудом понимая, что сейчас происходит. На его плече обвис сутулый, в изодранном пиджаке пожилой человек, в котором многие из толпы угадали учителя рисования Нила Георгиевича, никогда не отличавшегося яростной пристрастностью к политике. Третьим, чуть поодаль стоявшим, оказался отставший от своей отступающей части красноармеец, которого выволокли из железнодорожной больницы, где смелые врачи оказывали помощь раненым командирам и красноармейцам, и наконец, к его ногам боязливо жались два хлопчика в рваной грязной одежонке.

Толпа ахнула, отступила, и кто-то из ее недр надрывно воскликнул:

– Изверги! Детей хоть не трогайте!

– Один из этих детей есть сын бригадного советского комиссара, – сурово, уже изменившимся, наполненным яростью голосом рявкнул тощий капитан. – Второй может быть отпущен.

Кто-то из фашистских автоматчиков по кивку офицера комендатуры подбежал к задержанным, оторвал от красноармейца семилетнего мальчика, толкнул в толпу, и стало их уже не пятеро, а четверо.

Поджарый капитан натянул тонкие лайковые перчатки, и все увидели в его руках развернутый белый лист бумаги.

– «Объявляю приказ германского военно-полевого суда, – стал он читать замедленно по слогам. – За деятельность, направленную на подрыв основ германского государства, приговариваются к смертной казни через расстрел: матрос Иван Солодовников, школьный учитель Нил Дорофеев, расклеивавший гнусные шаржи на вождей третьего рейха, красноармеец Иван Востряков, воевавший против германской армии, сын советского бригадного комиссара Лучинипа Олег Лучинин».

Комендант прервал чтение, потому что в эту минуту два дюжих фельдфебеля приволокли под руки упирающегося курчавого цыганенка, которому по пути они уже успели расквасить нос и подбить глаз.

– Юде, юде… еврей! – ликующе заорал один из них.

Цыганенок сжался, отплевываясь кровью, душераздирающим голосом закричал, пытаясь вырваться, чтобы пасть на колени:

– Я не еврей, я цыган, господин комендант! Меня не надо пук-пук… – И чтобы убедить капитана из комендатуры в верности своих слов, он выкрикнул, ударив себя по голой коленке, выглядывающей из разорванной штанины:

– Шавела я!

Потом, сделав отчаянную попытку пуститься в пляс, цыганенок шлепнул себя сначала по затылку, затем по животу, но это не произвело на немцев никакого впечатления. Два рыжих фельдфебеля мгновенно угомонили его ударами автоматных прикладов. Один из карателей сильным ударом подкованного сапога отбросил цыганенка в сторону, и тот, давясь пылью, безнадежно повторял:

– Я не еврей, дяденька, поверьте мне, я цыган.

И вдруг в наступившей тишине раздался спокойный, чуть-чуть картавящий голос коменданта:

– Это не имеет значения, еврей ты или цыган. Фюрер сказал, что цыгане тоже подлежат стерилизации. Бродячие люди не имеют права считать себя нацией. Это Сталин вас распустил. Век!

Потом сухим, трескучим голосом он выкрикнул какую-то, прозвучавшую как барабанная дробь, команду в бесконечную пустоту застывшего над городом воздуха.

Дронову, внимательно следившему за всем происходящим, до самой последней секунды все казалось нереальным. И этот тощий, нескладный в своих движениях капитан, чем-то напоминавший заводную куклу, и успевшее накалиться над головой людей июльское небо, и ряды автоматчиков, быстро окруживших яму, на краю которой стояли невиновные.

Чувствуя необыкновенную слабость, он надеялся, что вот-вот тот же самый капитан отдаст другую команду и все автоматчики погрузятся на автомашину, чтобы покинуть двор навсегда, оставив в покое израненных, изможденных людей.

Но все происходило по тому рассчитанному порядку, который установил этот тщедушный немец. Четверо солдат-барабанщиков выстроились во фрунт перед бронетранспортером, а другие шестеро, упирая автоматы в туго стянутые ремнями животы, шагнули вперед, ближе к приговоренным.

«Боже мой! – тяжело дыша, думал Дронов. – Что же происходит в этот ясный безоблачный день в самом центре нашего Новочеркасска? Вот сейчас, вот сейчас немец поднимет платок, и все будет сразу кончено».

Чья-то мать, заломив руки, рвалась к коменданту, пытаясь схватить его за начищенные до блеска голенища сапог, но ее безжалостно оттолкнули, и только крик сквозь рыдания прорвался на дворе:

– Господин комендант, ведь он же еще ребенок, пощадите! Он ничего не мог сделать против вас, германцев.

Она плакала, судорожно глотая пыль, но солдаты безжалостно оттащили ее в сторону, бросили на кучу влажной, только что выброшенной со дна ямы земли, и она затихла в бессильном обмороке. «Вот сейчас, вот сейчас кровь людская обагрит камни моего родного города», – промчалась короткая мысль в опаленном ужасом сознании Дронова. А он? Он с пудовыми кулаками и яростью, которая распирает грудь и от которой трудно становится дышать, стоит здесь!

Неужто и он бессилен? Может быть, плюнуть на все предписания и правила поведения подпольщика, разметать оцепление и одним ударом кулака в темя убить этого тщедушного капитана? «Но вряд ли я сумею даже добежать до него, – подумал Дронов. – Скорее всего, упаду, сбитый прикладами, и конец». Он вдруг ощутил потрясающую расслабленность и бессильно опустил отяжелевшую голову. Он не увидел, как в эту самую минуту поднялась вверх рука капитана с белым платочком, и частая отрывистая дробь автоматов, негромкая и злая, разорвала задохнувшийся от напряженной ошеломляющей тишины воздух.

– Изверги! – прокричал кто-то в толпе. – Звери!

Но одинокий этот крик, полный обреченности и ужаса, потонул в новой трескотне выстрелов. И распалась, навсегда распалась группа приговоренных к смерти. «Смерть фашистам!» – успел выкрикнуть недолеченный врачами железнодорожной больницы солдат. Упал на колени сбитый пулями матрос, но вовсе не оттого, что собирался унизительно просить прощения. Собрав последние силы, он вдруг поднялся во весь свой рост, отчего застыла толпа, страшный, окровавленный, шагнул к синему «опелю»:

– Плохо стреляете, суки фашистские. Наши не так будут расстреливать вас. Да здравствует победа и Сталин, браточки. Я… я… я минер Яшка Ярошенко с Кирпичной… Передайте ма… – И он упал от новой очереди автоматчиков.

А потом, секундами позже, отчаянно закричал мальчик, схватившись за грудь и еще не веря, что синее, будто протертое кем-то в этот день небо вдруг заколыхалось над ним и куда-то покатилось с него вниз солнце, чтобы никогда уже для него не вернуться.

…И все было кончено.

Иван Мартынович проснулся от легкого прикосновения. Кто-то осторожно гладил его по шершавой от проступившей за ночь щетины щеке. Прикосновение было таким легким, словно чужие пальцы боялись его разбудить и в то же время страшно хотели оставить невидимый след на его загорелом от донского солнца лице.

Дронов раскрыл глаза и над головой своей увидел низкий с потеками потолок, щербатый платяной шкаф в дальнем углу, переплеты двух подслеповатых окошек, возвышавшихся над высушенной июльским солнцем землей на каких-нибудь пять вершков, не больше. Как-то он сказал жене: «Из такого окна даже неба не увидишь, лишь петушиные ноги, да и то по колено». «А зачем уж так понадобилось тебе небо? – усмехнулась Липа. – Небо – это наша любовь». «Почему?» – спросил он тогда нелепо. «Глупый, – рассмеялась Липа в ответ. – Да потому, что она и широкая и бездонная, как это небо, что над нами, а не такая, как эти подвальные окна. Поставь на них решетки, тюрьма получится». Дронов подумал и невесело спросил: «А если туча закроют небо?» «Они его уже закрыли, Ваня, – печально ответила Липа. – Зелеными шинелями фашистских солдат закрыли. Но и сквозь тучи всегда пробиваются солнечные лучи? Разве не так?»

Дронов подумал, что теперь все реже и реже суждено этим лучам пробиваться и над Новочеркасском, и над всей Донщиной, и над их жизнью.

Иван Мартынович никогда не относился к числу нервных, впечатлительных натур. Он спокойно и уравновешенно мог встретить любую беду, но то, что вчера пришлось увидеть на улицах города, при одном воспоминании заставило в полном бессилии и отчаянии стиснуть зубы.

Тонкие прохладные пальцы еще раз прикоснулись к его лицу, и голос Липы неуверенно спросил:

– Ваня, ты не спишь?

– Нет, – хриплым шепотом откликнулся Дронов.

Липа поднялась на ладонях, нависла над ним всей своей крепкой фигурой. В редеющей мгле он увидел ее обнаженное, неподдающееся загару плечо, спавшую с него бретельку розовой комбинации. Полумрак мешал увидеть сейчас ее глаза, но он понял, что они не сухие, когда она трудно повинующимся голосом спросила:

– Ваня, как же все это, то, что ты рассказал? Ведь они теперь весь город зальют кровью, раз им фюрером ихним все дозволено.

Он долго молчал. Он вспоминал двор на тихой, прилегающей к рынку улице, трескучий голос немецкого коменданта, цыганенка, которого волокли к яме лишь за то, что он показался немцу похожим на еврея, предсмертный крик мальчика, сына бригадного комиссара Красной Армии.

– Не знаю, – хриплым шепотом ответил Дронов. – Только так дальше жить нельзя.

Прохладные пальцы отпрянули от его щеки.

– Не знаешь! – воскликнула Липа. – А кто же должен знать? Кто мне может на этот вопрос ответить, если не ты? Ведь то, что ты видел, очевидно, будет повторяться день за днем. Если не на базаре, то где-то на Хотунке, в Грушевке или в Кривянке. Наконец, здесь на железнодорожной станции. И ты… ты будешь каждый день уходить в депо, а я должна терзаться, возвратишься или нет.

– Зачем же ты благословила меня на тревожную судьбу подпольщика, – скрывая волнение деланно равнодушным зевком, спросил Дронов. – Было бы куда проще оставаться в старой квартире. Поднялся от берега речки на бугор, а там уже и родная Аксайская. Десять минут хода – и завод Никольского. Иди в свой цех инженерить, Дронов. Ремонтируй фашистские танки, подбитые нашими артиллеристами, латай их траки, чтобы они снова грохотали по мостовым наших улиц или землю нашу казачью рвали на полях и дорогах, гусеницами пленных давили. Так, что ли, Липонька? Глядишь, кто-нибудь из них бы и сказал: «Зер гут, рус Иван Дронов». Ты же сама этого не захотела. Помнишь, с каким гневом меня порицала? А теперь?

Липа молчала. Он лишь слышал ее разгоряченное дыхание, в котором сплеталось все: и тревога за его жизнь, и радостное раскаяние за свою ошибку, за то, что она в какие-то часы, предшествовавшие вторжению гитлеровцев в Новочеркасск, приняла его за малодушного человека, решившего остаться в оккупированном городе для того, чтобы любой ценой сохранить их человеческое счастье, семью. Потом ее пальцы снова обласкали его лицо.

– Боже мой, – прошептала она наконец, – какой же я тогда была дурой и каких только опрометчивых слов тебе не наговорила в сердцах?

Дронов улыбнулся и покачал головой, стриженной под полубокс.

– Ты знаешь, – сказал он задумчиво, – где-то, когда-то в одной газете я прочел стихи. И были там такие слова: «Лучше быть вдовой героя, чем женой труса».

– Не надо, – воскликнула Липа, отодвигаясь. – Ради бога, не надо. Это страшные слова, Ваня. Я надеюсь и думаю…

– Быть женой героя только? – невесело рассмеялся Дронов.

– Да! – горячо воскликнула Липа. – Да! И ты не смеешь… Даже думать о смерти не смеешь. А я, а Жорка! Как мы останемся одни на земле?

– Смотри ты какая! – прошептал Иван Мартынович, кладя тяжелую руку ей на плечо. – От фронта и армии прятаться не смей, погибать тоже не смей. А как же быть прикажешь на этой проклятой войне, которая свалилась на нашу голову?

– А ты о другом постоянно думай, – грустно заметила она. – О том, как победить и не погибнуть.

Ранний июльский рассвет настойчиво вползал в их мрачноватое жилище, заставляя Дронова в сотый раз вспоминать о том, как они сюда перебирались. Чего только в тот день он не наслушался! Все соседи разинув рты наблюдали за тем, как въехала во двор полуторка, как молодой курчавый шофер распахнул скрипучую дверцу и сиплым то ли от простуды, то ли от чего другого голосом прогорланил:

– Ты, что ли, Дронов будешь, которому, когда немцы под городом, на железнодорожный узел перебираться надумалось? Забрасывай шмотки в кузов, да поехали. Немцы уже в тридцати километрах от Новочеркасска, аж возле Каменоломни, того и гляди не сегодня, так завтра в город войдут, а тебе свои квартирные условия улучшать понадобилось, ишь ты! Уж не им ли служить собираешься, инженер?

Дронов побагровел и, сжав кулаки, шагнул к шоферу:

– А ты полегче, слизняк, а то, как двину, запомнишь, какой я инженер.

Тот поглядел на его огромные кулаки и попятился:

– Да я что? Мое дело маленькое. Сказано перевезти, вот и перевезу.

При осуждающем молчании ничего не понимающих соседей Дронов и Липа сносили со второго этажа узлы и чемоданы, бросали их в кузов. Сынишка Жорка суетился у машины, с заискрившейся надеждой засыпал отца вопросами:

– А ты меня в кабину возьмешь? А с тамошними ребятами играть буду?

Иван Мартынович односложно отвечал: «Возьму», «Позволю» – и не поднимал глаз на соседей, тех самых, с которыми так дружно прожил в этом доме столько лет. Липа, краснея, теребила кожаный ремешок ридикюля, а Дронов чувствовал на себе их горькие, вопросительные и даже гневные взгляды. Никогда в жизни он не испытывал столь тягостного молчания. Лишь мелиховский казак дядя Степа, первый пловец на всей речке Аксайке, в прошлом цусимовскии матрос с поседевшими усами, широкими на концах, как спелые еловые шишки, снял с облысевшей головы фуражку с казачьим околышем и остолбенело спросил:

– Стало быть, взаправду, Ваня?

– Что «взаправду»? – грубо выговорил Иван Мартынович.

– Что нас ты, стало быть, покидаешь и на железку машинистом «кукушки» идешь. И это теперь, когда Красная Армия Новочеркасск оставляет?

– Правда, дядя Степа, – не поднимая головы, подтвердил Дронов. – Говорят, я там нужнее. А что?

– Да ничего, – развел руками старый матрос, – просто так, к слову пришлось. Ну, а если напрямки, так полагаю, что ты на фронте сейчас нужнее был бы, Ваня, чем здесь.

– Что поделаешь, так приказано, – вздохнул Дронов, сгорая от стыда, и они покинули аксайскую окраину, на которой столько лет так дружно со своими соседями прожили. Сколько презрительных взглядов ощутили в те минуты на себе Иван Мартынович и Липа, и это были взгляды людей, с которыми были всегда так близки и добры Дроновы.

После двухкомнатной квартиры на втором этаже бело-кирпичного дома с высокими окнами, открывавшими вид на железнодорожное полотно, по которому беспрерывно мчались пассажирские поезда из Новочеркасска в сторону Ростова и в обратном направлении, им пришлось довольствоваться хотя и тоже двумя, но совсем маленькими комнатами в полуподвальном помещении, куда даже днем свет неохотно просачивался, а сквозь приплюснутые окошки ничего, кроме собачьей конуры и деловито расхаживающих кур, не было видно. Низкие потолки с облупившейся штукатуркой да закопченная то ли от керосинки, то ли от примуса кухня.

Перешагнув порог, Липа остановилась, не в силах сдержать обреченного вздоха.

– Вот и все, – тихо сказала она и заплакала.

Маленький Жора с большими пугливыми глазами удивленно смотрел на растерявшихся родителей, недоумевал, зачем это решились они на этот переезд в незнакомый двор с незнакомыми мальчишками и девчонками, которые еще неизвестно как его примут. Дронов положил увесистую руку на голову жены, расчесанную на пробор.

– А ты думала, будет лучше? – осведомился он.

Липа вдруг перестала всхлипывать и посмотрела на мужа сразу прояснившимися глазами.

– Нет, что ты, – спохватилась она. – В такое время, когда льется столько крови и столько горя бродит по нашей донской земле, лишь такая дуреха, как я, могла мечтать о замысловатых тюлевых занавесках. Но я баба, Ваня, как же обойтись без слез. Нет, Ваня, я всегда и везде буду с тобой, и если даже погибать…

Иван Мартынович задумчиво вздохнул и откинул назад прядку волос, свисавшую на лоб:

– Успокойся, женушка. До этого, надеюсь, дело не дойдет.

И они начали приводить в порядок свое незавидное жилище, к которому без радости стали привыкать с первого же дня после вселения. Все было здесь новым и необычным, но не таким уже безнадежно плохим, как показалось Липе сначала.

Над ними на верхнем этаже жила семья стрелочника, уходившего на работу почти с зарей и возвращавшегося на закате, которого звали Петром Селиверстовичем. Несколько тщедушный с виду, с обвисшими усами, лысинкой и стыдливо-мечтательными глазами, был он прост, ясен и доброжелателен, как ребенок.

У Дроновых в полуподвале было мрачновато от вечного недостатка света. К тому же архитектор, планировавший дом, меньше всего задумывался над звукоизоляцией, и поэтому им, живущим внизу, всегда отчетливо было слышно, что говорится в верхних комнатах. Уже на второй день соседства рано утром Липа таинственно поднесла указательный палец к губам, призывая к молчанию, готовившегося было заговорить мужа.

– Ты, Иван, послушай, как о нас судят наверху.

Дронов затаил дыхание, а сверху в эту минуту донесся довольно решительный голос стрелочника:

– Вторично напоминаю тебе, Марфуша, что у наших новых соседей по первости небось ни керосина, ни продуктов в запасе. Ты вчера тыквенную кашу недурственно приготовила. Отнесла бы им маленький чугунок, голубушка.

– Да занята я, Петя, – прервал его женский голос. – Сам видишь, стекла мою. А чугунок снеси. Разогрей и снеси. Нешто я против. – И вскоре робкий ее повелитель уже стучался к Дроновым в дверь с горячим чугунком в руках и застенчивым тенорком объявлял:

– Вы уж не прогневайтесь, люди добрые, и не обессудьте, пожалуйста. Вам небось сейчас недосуг по первости пребывания на новой жилплощади до готовки, вот меня Марфуша к вам и командировала с этим вот скромным чугунком. Она у меня великая мастерица тыквенную кашу готовить. Возьмите, отведайте, не побрезгуйте.

Смиренно склонив голову, Липа приняла подарок, обещав никогда не забывать соседской доброты. А Петр Селиверстович с удовлетворенной улыбкой ушел к себе наверх. Он принадлежал к той категории людей, которая, сделав другим добро, всегда ощущала удовлетворение, похожее на тихую радость.

Но и у робкого, застенчивого Петра Селиверстовича один раз в месяц просыпался буйный казачий нрав. Это случалось в день получки. Поставив в раздаточной ведомости у кассира свою крючковатую подпись, стрелочник, воровато оглядываясь, чтобы никто не подсмотрел, спешно отделял от основной суммы премиальные и сверхурочные и перепрятывал в задний брючный потайной карман, собственноручно пришитый им к изнанке штанов, в коих ходил за зарплатой. Как правило, домой он их не приносил.

Зато самого Петра Селиверстовича, изрядно нахлеставшегося, успевшего угостить всех знакомых, кто попадался ему навстречу, действительно приводили домой не совсем крепко державшиеся на ногах его дружки. Он же, обнимая их за прочные обожженные солнцем шеи, малость припахивающие мазутом, горланил из последних сил на всю окрестность:

 
– Гром победы раздавайся, казаки на штурм идут.
 

Но это случалось, как мы уже сказали, лишь один раз в месяц. Все же остальное время от получки и до получки он работал безупречно, и не было случая, чтобы по его вине случалось какое-либо происшествие. А вольность – так что поделаешь, на нее даже сам начальник станции закрывал глаза и никогда не ставил вопроса перед месткомом о том, чтобы снять фотопортрет Петра Селиверстовича с доски ударников труда. Даже и в том кульминационном случае, когда после одной из получек доставили его домой в состоянии, когда он уже не мог петь своего любимого марша: «Гром победы раздавайся…» В тот раз, опасаясь навлечь на себя гнев его супружницы, лаконично осведомившись друг у друга «Куда класть?», сотрапезники положили его на летнюю веранду, так как за дверью раздался ничего им хорошего не обещавший лязг сбрасываемых строгой Марфой Семеновной запоров.

Таковую слабость имел Петр Селиверстович, а в остальном был он добрым тишайшим человеком, ласковым и отзывчивым ко всем людям, с которыми общался. Словом, если все это учесть, то легко будет понять, что жизнь Дроновых на новом месте, несмотря на нет-нет да и прорывавшиеся у Липы вздохи, потекла далеко не так горестно, как можно было бы предположить.

Коричневый дом, в котором они теперь обитали, стоял на взгорке, парадным входом упираясь в глиняный срез бугра. Окна тыльной стороны его выходили на железнодорожную насыпь и видневшийся за нею обширный луг, покрывавшийся весной полой водой. К путям от дома вела узкая невымощенная крутая дорожка, которая после дождя становилась предательски скользкой, так что их сынишка Жорка не однажды возвращался с гуляния изрядно перепачканным, отчего явно не вызывал у Липы восторга. Однако веселая и отходчивая, она шумела на него лишь для острастки. На самом же деле губы ее не однажды вздрагивали от смеха, когда уводила она с гулянки сына, чтобы как следует отмыть его на кухне, для порядка наградить тумаком и взять с него слово, что это было в последний раз. А этих «последних разов» у Жорки было столько же, сколько и у всех его ровесников.

Привокзальная часть Новочеркасска, в обиходе именовавшаяся баном, имела свои порядки и традиции. Здесь размещалась великая железнодорожная каста Новочеркасска. Отсюда уходили порожние и груженые товарные составы и нарядные пассажирские поезда во все концы огромной нашей земли. В басовитые паровозные гудки вплетались задумчивые лирические голоса рожков стрелочников. Великая сила движения постоянно пронизывала жизнь здешней окраины.

В первые дни после нашествия фашистов станция угрюмо затихла, и привычный ритм ее жизни вроде бы оборвался, но, как только линия, фронта с разрывами мин и снарядов, блеском ночных осветительных ракет и перестрелкой автоматчиков отодвинулась от города, железнодорожная станция ожила снова и великая сила движения наводнила окраину.

Когда-то очень давно, в детстве, от которого остались одни туманные воспоминания, Ваня Дронов со своим отцом Мартыном Герасимовичем, машинистом маневрового паровоза, ездил в недалекие рейсы, чаще всего от станции Новочеркасск до Александровки и обратно. Это были захватывающие минуты. Его отец, которого в депо шутливо именовали Мартыном с балалайкой, угрюмый, рано овдовевший человек, не чаял в сыне души и баловал как мог, потому что Ваня был единственной родной душой. В таких поездках отец позволял ему и подкидывать уголь в топку, подсаживал, чтобы тот мог выглянуть в окошко, когда дым вовсю валил из паровозной трубы, а мимо в стремительном беге проносились в зеленых зарослях камышей берега Аксая, над которыми, так же как и над займищем, огромным шатром голубело небо. Чахлый маневровый паровоз, именовавшийся «манечкой», казался мальчику сказочным богатырским конем, а отец, им управлявший, самым смелым человеком в мире.

И сколько раз в ту пору мечтал маленький Ваня, лежа на желтом речном песке, что, как только вырастет, обязательно станет настоящим машинистом. Детство прошло, а мечта вдруг так неожиданно осуществилась, когда у взрослого инженера Дронова не осталось уже к профессии железнодорожного машиниста никакого тяготения.

И на все это ушло очень мало времени. Сначала он попал в ученики к одному из опытнейших машинистов депо и несколько дней добросовестно проездил с ним на повидавшем виды маневровом паровозике К-13, или «кукушке», как его величали. Однажды в субботу перед получкой пожилой старочеркасский казак Степан Иванович Митрохин, у которого он был в обучении, отряхивая пыль с широких, как елочные шишки, усов, удовлетворенно сказал:

– Вот и все, парень. Какое это у греков словцо есть, если нужно сказать «точка»? «Финита», что ли? Вот и нам с тобой финиту эту самую ставить в самый раз. С понедельника сам гонять нашу птичку «кукушку» станешь и можешь дуть в ней хучь до самого Берлина, до поганой имперской канцелярии Гитлера, только с красным флагом и со взрывчаткой, разумеется. Я присматривать как учитель над учеником буду еще два дня, и, ежели все пойдет хорошо, сам на паровозе хозяйничать, останешься. А сейчас по случаю получки, как ты думаешь, «шумел камыш» нам не спеть? А?

…И стал Дронов, бывший инженер завода имени Никольского, гонять бесхитростную «кукушку». Работы хватало. Целый день маленький паровозик под певучие рожки стрелочников да взмахи сигнальных флажков перекатывал с одного пути на другой отцепленные вагоны и прицеплял к составам новые. Реже выпадало ему совершать небольшие пробежки: то на Александровку, станцию, что находилась южнее Новочеркасска за хутором Мишкиным, на котором квартировал когда-то знаменитый донской атаман Матвей Платов, то на север до шахтерского поселка Каменоломни. Эти поездки были всегда для него желанными, потому что в них и скорость и расстояние чувствовались, а главное, что, позабыв о войне и о гитлеровских солдатах и офицерах, управлявших теперь всем на станции, можно было на какое-то время мысленно отключиться от всего происходящего на донской земле.

В котле безропотно ему повиновавшейся «кукушки» мерно попыхивал пар, бойко стучали колеса, в смотровое окно веселыми потоками вливался теплый летний воздух, и самому Ивану Мартыновичу начинало казаться, что ничего особенного не произошло, что стоит он по-прежнему прочно на ногах на древней донской земле отцов и дедов, что солнце все так же безмятежно ласкает его, а дома эти ласки всегда сменяются такими же щедрыми ласками Липы.

Но как только останавливалась «кукушка» у переводной стрелки для въезда в депо и он видел немецких солдат, всегда по какой-то надобности торчавших на станционной территории, радость его начинала меркнуть. Сдав смену и захватив небольшой рундучок, без которого не обходился ни один железнодорожник, усталым, разбитым шагом поднимался он по крутому спуску наверх, понимая, что только там, в двух подвальных комнатах, с окнами, едва-едва возвышающимися над землей, может он на считанные часы обрести душевный покой.

Однажды, когда он возвратился из Александровки, оставив там на путях вереницу разгруженных вагонов, у приступков паровозной лесенки его встретил фашистский офицер с Железным крестом на френчике, сопровождаемый двумя навытяжку стоявшими солдатами. Он стащил с обеих рук белые перчатки, натянутые, несмотря на отчаянную жару, и одобрительно похлопал его по крутому плечу.

– О! Гросс Иван. Ты есть настоящий богатырь, – почти без запинки выговорил он по-русски. – Как жалко, что ты не ариец. Мы бы тебя взяли в армию. Хотел бы служить великой Германии?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю