Текст книги "Новочеркасск: Книга третья"
Автор книги: Геннадий Семенихин
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 32 страниц)
Сколько проспал, он не мог бы сказать. Очнулся от ощущения на своем лице чьего-то дыхания, не соображая еще, кто бы это мог быть. Рукой своей натолкнулся на другую руку, холодную и тонкую у запястья. Смутной волной пробежало по всему телу волнение.
– Ленка, ты?
– Я, – раздался в ответ вздрагивающий голос. Воровато оглядевшись по сторонам и убедившись в том, что два его однополчанина беспробудно спят, Якушев крепче сжал эту руку, и обоим им стало невыносимо жарко от этой близости, от поглотившей их тревожной дурманящей палатной тишины, пропитанной запахом гипса, йодоформа и бинтов.
Он нащупал верхнюю пуговицу на ее халате и расстегнул. Дрожащая рука ощутила ее озябшее нагое тело.
– Ленка, ты пришла насовсем, – пробормотал он нелепо.
– А ты думал, – всхлипнула девушка. – Мне стало невыносимо одной. Я не могу больше без тебя, слышишь. Ведь должен же быть у каждого человек, к которому в трудное время можно прислониться. Стань для меня таким человеком, Веня?..
Рассветами и закатами измеряется госпитальная жизнь, но суть ее зависит от того, что произошло между ними. Их уже двадцать миновало у Якушева, а раненая нога все не заживала и не заживала. При очередном обходе главный хирург госпиталя майор медслужбы Носков, человек доброжелательный, но немногословный, сочувственно покачал головой, когда Лена размотала запылившийся сверху бинт.
– Ничего не понимаю, молодой человек. Вчера значительно было лучше, а сейчас рана кровоточит сильнее. Я надеялся, что вы обойдетесь услугами лишь нашего госпиталя, но теперь вижу, так, к сожалению, не получится. Нужен стационар с более совершенными методами лечения. Так что готовьтесь к эвакуации. – И он как-то внимательно, с явным участием посмотрел на присевшую на корточки рядом с раненым Лену, будто искал ее одобрения. Но медсестра лишь опустила голову, откровенно не желая, чтобы врач заглядывал ей в глаза.
– Может, все обойдется и он останется здесь, – не поднимая головы, сказала она. – Ведь вы и более тяжелых ставили на ноги, Василь Васильевич.
– Посмотрим, посмотрим, – уклончиво отозвался главный хирург.
Он ушел, а Лена завернула окровавленные бинты, чтобы выбросить их в мусорный ящик, которым служила бочка из-под бензина, стоявшая у входной двери.
– Вот видишь, что мы натворили, – вдруг расхохоталась она.
– Ты сегодня придешь? – спросил Якушев.
– Еще бы, – сказала Лена, пряча счастливые глаза. – Я теперь всегда буду приходить, пока ты со мной. Это так необыкновенно… Ты, я и ночь.
– Плюс к тому еще двое, которые обо всем догадываются.
– Ну и пускай догадываются, – беспечно махнула она рукой. – Ты у меня один-единственный, и другого быть никогда не может.
В эту минуту распахнулась дверь и на пороге возникла ее близкая подруга медсестра Оленька, розовощекая, широкая в кости девчонка, от которой у Лены не было никаких тайн.
– Ленка, я так и знала, что ты в палате у летчиков амурничаешь. Иди, тебя главврач зовет. Новая партия раненых ожидается, и он всех на пятиминутку собирает.
– Вот видишь, – огорченно вздохнула девушка, обращаясь к одному только Вениамину, – ничего не поделаешь, приказ начальника закон для подчиненных, как об этом сказано в уставе, о котором вы так любите распространяться: «О воин, службою живущий, читай устав на сон грядущий». Ты тут не скучай без меня.
Когда дверь захлопнулась, Сошников громко вздохнул:
– Вот и разъедемся мы скоро. Вот и перестал существовать экипаж лейтенанта Бакрадзе. Станем заправскими обитателями тыла. Солнышко, лес или горы, а то и море. Какой-нибудь душ шарко. А поливать, Веня, там тебя из него уже будет новая медсестра. Ты в новую медсестру не влюбишься, Веня? А?
– Вот еще, – надулся Якушев. – Да мне, кроме Ленки, в жизни никого не надо. От любви к ней только чище становишься.
Грузин мрачно махнул рукой:
– Не остри, Лука Акимович. Пусть достается ему Лена на всю жизнь, пусть нарожает ему кучу мальчиков и девочек, станут они бабушками и дедушками. Это их личное дело, в конце концов. Огорчительно другое, о чем ты правильно только что заметил. То, что сначала погибла наша голубая «шестерка» от этих проклятых «мессеров», а теперь погибает весь наш дружный экипаж. Развезут нас по новым госпиталям, и точка. По этому поводу можно будет только песенку спеть. – И он вполголоса запел:
На Север поедет один из нас,
На Дальний Восток другой.
Вано на мгновение задумался, потом смуглой ладонью провел по лбу, словно набежавшие складки хотел разгладить:
– Есть такой непреложный закон бытия. Мгновение – это мгновение, и, как бы вы ни стремились его повторить, ваши усилия будут тщетными. Вот сидим мы в этой маленькой, не совсем уютной палате втроем. Войдет твоя очаровательная Лапочка, станет четверо, и уже сидеть мы будет по-другому, да и разговор какой-нибудь новый возобновим.
В это мгновение растворилась дверь и на пороге с подносом в руках, неся им ужин, действительно появилась Лена, услыхавшая окончание последней фразы:
– Я пришла, мальчики. По какому поводу меня вспоминали?
– Подожди, крошка, – ласково остановил ее Вано. – Один знаменитый поэт, не имел чести запомнить его фамилию на школьных уроках литературы, сказал: «Остановись мгновенье, ты прекрасно».
– Это Гете сочинил, – подсказала Лена.
– Ах да, – весело согласился Бакрадзе, – как же я запамятовал. Нам еще в восьмом, не то в девятом «Б» учитель рассказывал его поэму. Там про доктора Фауста и черта Мефистофеля…. Интересно рассказывал. Сейчас мы сидим вчетвером: наш экипаж и Леночка. Вернее, мы трое лежим, а она стоит с подносом в руках. Хорошо, ясно, тихо. Но никогда больше такой мизансцены не будет. Бакрадзе от зениток к тому времени сгореть может, наш рассудительный политрук Лука Акимович на повышение пойдет куда-нибудь. Скажем, комиссаром полка. Леночка и юный наш Ромео поженятся и не захотят продолжать знакомство со стариками. Одним словом, не вечен мир. А пока давайте весело улыбаться наперекор всем аксиомам. Нашей дружбе, понимаешь, тому, что рано или поздно разобьем всех фашистов, понимаешь, и вернемся обязательно к своим очагам. На белом свете мало ли чему можно улыбаться. Эх, по стаканчику цинандали бы сейчас, да где его достанешь. Лично я артезианский колодец готов пробурить, чтобы извлечь из недр эту живительную влагу, при поддержке гидротехника Якушева разумеется.
Лена поставила поднос на тумбочку и рассмеялась:
– Зачем же бурить, товарищ лейтенант? Все равно, с костылем какой вы бурильщик? Я вам по секрету скажу, стоит в моей тумбочке неприкосновенная бутылка «кагора». Мама дала на дорогу и велела выпить, когда наше наступление начнется. К тому времени я новую какую-нибудь раздобуду, а эту вам сейчас пожертвую.
– И скорбеть по ней, как по покойнику, не будешь?
– Да нет же, товарищ лейтенант.
– Ва! – восторженно воскликнул Бакрадзе. – Так неси ее, пока ты такая щедрая. Мы все-таки остановим, а точнее сказать, продлим мгновение.
Они дружно чокнулись, а потом больные принялись за ужин, поставив в изголовье кроватей свои скрипучие костыли. Веня, который с туго забинтованной ногой-култышкой обходился уже без них, прихрамывая, добрался до своей койки, два раза поморщившись при этом. «Делаю каких-нибудь полтора десятка шагов, а как покалывает. Вот что значит задета кость».
Лена ему последнему подала ужин. Наклонившись, теплыми губами коснулась мочки его уха.
– Сегодня приду к тебе под утро, ясно? – прошептала она.
– Ясно, товарищ командир.
– Почему «командир»?
– А потому, что, когда мы поженимся, еще неизвестно, кто кем будет командовать. Скорее всего, ты мною. У тебя для этого все задатки налицо, а я добряк.
Легкие ее шаги погасли за дверью. Якушев, лежа на кровати, глубоко вздохнул и потянулся. Ожидание предстоящей встречи навеяло добрую тихую радость. «Все-таки хороша Лена. До чего же она хороша своей душой, добротой, искренностью и этим ласковым, проникающим в душу взглядом светлых глаз, преданностью, которой пронизано каждое ее движение, каждая добрая шутка. Нет, ему не надо иной в этом мире, опаленном войной, человеческими страданиями и надеждами. В мире бинтов, йодоформа, белых халатов и осенней, надвигающейся на весь мир слякоти на дорогах отступления. И как же был не прав Вано Бакрадзе, который, махнув рукой однажды, пренебрежительно произнес:
– Каждая женщина – это целая биография, а мужчина в ней чаще всего лишь эпизод.
Нет, они проживут с Леной вместе целую вечность, если она, эта вечность, только есть на свете или, вернее, если ею можно назвать человеческую жизнь. Проживут без единой размолвки и единого недоброго взгляда друг на друга».
Однажды, когда у них обоих было очень хорошее настроение и она похвалила Бакрадзе, сказав: «Какой он привлекательный и какая у него осанка», Веня, сделав устрашающие глаза, пригрозил:
– Ты мне поговори, ты мне поговори, я тебе запрещаю на других заглядываться.
– А куда же мне гляделки девать, если природа меня ими наградила, – подстрекательски засмеялась Лена.
– Ах, ты так! – воскликнул Веня. – Тогда я поеду в Ташкент, куплю там у самой древней старухи чадру или стащу в музее, чтобы надеть на тебя.
– Не спасешься, – захохотала Лена, – в чадре тоже есть прорези для глаз. – И стала его исступленно целовать.
Веня лежал на сцепленных за затылком ладонях, улыбаясь, смотрел в потолок с надтреснутой штукатуркой. На какое-то время его все же сковал незаметно подкравшийся сон. Однако он вскоре очнулся, почувствовав в ту же минуту не разумом, а интуицией скорее, что в госпитале и за стенами его что-то происходит. Сквозь зашторенные окна пробивался запоздалый осенний рассвет. Он еще окончательно не окреп. «Ночь, очевидно, не миновала», – подумал Якушев, но отчего же вдруг стало так светло. В трех окнах, выходивших на поселок, появился какой-то неестественно ровный, устойчивый, мертвенно-желтый свет. Только сейчас Веня обратил внимание на то, что Сошников и Бакрадзе, приподнявшись в своих кроватях, тоже чутко вслушиваются в ночь.
– Это он САБы [1]1
САБ – светящаяся авиабомба.
[Закрыть]сбросил, – хриплым шепотом сказал наконец Бакрадзе.
Сипло дышал Сошников, и казалось, так громко, будто кто-то вставил в его грудь кузнечный мех и непрерывно его накачивает. Очевидно, в этом дыхании политрук старался утопить и ожидание и волнение, а быть может, и зародившийся страх. Наконец совладав с собой, он негромко сказал:
– Чего ж особенного. Все по стандарту. Сначала лидер сбросил осветительную бомбу, а за ним идет целая группа.
– Кажется, Ю-88, – хмыкнул летчик. – Ну, держись, политрук, сейчас заварится каша. Тебя кошки по сердцу не царапают?
– Да есть немного.
– Минутку обожди, – прокомментировал Бакрадзе, – сейчас загрохает. Терпеть не могу, когда бомбежка застанет тебя на земле. В полете хоть из пушки огрызнуться можно, да и стрелок поможет, а тут совершенно беззащитен. Совсем как подопытный кролик под скальпелем у хирурга. А как там наш Ромео? Удалилась ли его Джульетта на безопасное расстояние?
Бакрадзе подыгрывал, но напряженный голос его не был веселым. Якушев не успел ответить. Слитно наплывающий гул чужих моторов, чуть прерывистый, с басовитыми подвываниями, свойственными лишь двухмоторным немецким «юнкерсам», словно бы поднялся на самую высокую ноту. Казалось, что вражеские самолеты так низко летят, что вот-вот снесут крышу.
– Свет… Вырубите свет! – раздался в коридоре чей-то заполошный выкрик, но его тотчас же перекрыл чей-то сдержанный спокойный бас:
– Ну чего паникуешь? Давно все выключено. Это они осветительную подвесили.
А гул чужих авиационных моторов все крепчал и крепчал, так что казалось, будто целая армада вражеских самолетов собирается совершить посадку рядом с госпиталем, если не на его крышу. В этот гул внезапно вплелись отчаянные залпы зениток, от которых за тощими светомаскировочными шторами забрезжили острые полоски света.
– Никуда не годится светомаскировка, – пробормотал Сошников, – что она есть, что ее нет.
– Откуда же ее хорошую взять, – буркнул Бакрадзе. – Сплошное решето, а не шторы. Ты чего молчишь, Якушев?
– А вам разве станет легче, командир, от того, что я заговорю? – натянуто усмехнулся Веня.
– Ты нам с политруком лучше сказку про белого бычка… – начал было грузин, но не договорил.
За окнами госпиталя навзрыд застонали сброшенные фугаски. Сколько раз на горьком пути отступления от Бреста к Москве слышали бойцы и командиры этот отчаянный визг и рев, так безошибочно действующий на нервы. Как мало времени уходило на путь невидимой бомбы, летевшей от крыла «юнкерса» до земли, но сколько раз менялась за это время окраска звука!
Едва успев отделиться от крыла, сброшенная бомба маленьким, исчезающим из зрения комочком начинала свой устрашающий путь смерти. Проходили считанные мгновения – и у нее прорезывался голос. Сначала негромкий, но злобный, а вскоре переходящий в надрывный стон, который становился все громче и громче по мере приближения к земле. Этот звук, рожденный весом и скоростью падения фугаски, из тонкого и заунывного, каким был вначале, у самой земли превращался в стонущий рев, оглушая все в радиусе своего действия. Будто адский хохот пробуждался в нем. И тому, кто находился рядом, иногда, может быть, в самые последние секунды собственной жизни мерещилось, будто он осязаемо видит огромное черное тело бомбы. А те, кто находились поблизости от эпицентра, получали нередко тяжелые контузии, теряя на длительное время слух, а то и зрение.
– Ва! Вы посмотрите, как он смеется, – мрачно прокомментировал Вано. – Он хочет нам спеть бессмертную арию «Смейся, паяц», за которой последует другая, сочиненная великим композитором Гуно, – «Сатана там правит бал». Ну, давай, что ли, Шаляпин!
Прибавить Бакрадзе ничего уже не успел. Рвануло так, что хлипкое здание госпиталя заходило ходуном. С крыши посыпались кирпичи и листы кровельного железа, захлопали разом распахнутые двери, со звоном полетели на пол жалкие осколки стекла. А потом, короткая по времени, над землей прокатилась гнетущая тишина. Неожиданно Веня услыхал отчаянный крик и немедленно узнал безумно знакомый голос:
– Люба, Люба, да куда же ты! Задержите ее, под новые бомбы попадет, погибнет!
На помощь звала Лена. Веня вспомнил совсем недавно навещавшую их палату медсестру Любочку, пухленькую коротышку с веснушками на лице и сильным для девушки басовитым окающим голосом. То, о чем при иных обстоятельствах надо было бы рассказывать долго и пространно, он представил себе в секунду. Бедная девушка, оглушенная взрывной волной, потеряла над собой контроль. Едва ли она отдавала себе отчет, куда и зачем побежала. Веня понял, что сейчас надо вернуть обезумевшую от страха девчонку, иначе она погибнет. Гремя костылем и уродливо прихрамывая при этом, на глазах у остолбеневших Сошникова и Бакрадзе он выскочил в коридор, забыв об острой боли, проскакал мимо оцепеневших врачей и медсестер, которые с застывшими от ужаса лицами бестолково жались к давно не беленным стенам. Никто из них даже не попытался его остановить, потому что в воздухе над крышей госпиталя с задранными листами железа уже заныла новая серия бомб.
Якушеву не понадобилось открывать дверь. В это мгновение от воздушной волны она сама перед ним распахнулась, как в недочитанной старой сказке про нечистую силу. Голос Лены, какой-то сдавленный и нереальный, даже не проник в его сознание:
– Веня, куда ты!.. Вернись!
Не ответив, он выбежал за порог. Слитный гул надвигающейся очередной пятерки «юнкерсов» потонул в нарастающем вое сброшенных бомб. Веня увидел в нескольких метрах от себя окаменевшую Любу с запрокинутой в небо коротко остриженной головой. И он мгновенно понял, что, если не сделает сейчас чего-то немыслимого, не управляемого никакими законами логики, ее больше не будет. Бомбы, подстегнутые звереющим ревом своего падения, как ему показалось, должны были накрыть ее прямым попаданием. Отбросив костыль, цепенея от страшной боли, он подбежал к медсестре, отчаянно выругавшись, закричал ей в самое ухо:
– Ложись, дрянь! – И, навалившись на нее всею тяжестью своего израненного тела, повалил на землю, закрыл собой в то самое мгновение, когда сырая осенняя подмосковная земля зарыдала от соприкосновения с упавшей на нее ненавистной бомбой. Во рту стало сухо, умерли все звуки в ушах, неожиданный блеск ослепил глаза, и черный столб земли взметнулся совсем рядом. А потом стало удивительно тихо. Вениамин ощутил боль под госпитальным халатом, но она не показалась сильной.
– Жива, Люба? – спросил он теряющим упругость голосом.
– Жива, – ответила Любаша возбужденно. – Вот только халат почему-то мокрый, да в ушах как будто скрипки играют. А ты?
– Я тоже, кажется, ничего, – ответил Якушев, глотая горький от едкой гари по-осеннему зыбкий воздух.
Над подмосковным поселком уже затихал гул удаляющихся «юнкерсов». Сделав свое черное дело, они уходили на запад, лавируя в зоне зенитного огня, которым будто в карнавальную ночь было освещено высокое небо. Невдалеке от госпиталя горело какое-то здание, и его жильцы сбрасывали со второго этажа уцелевшую утварь. Пожарные тащили шланг, направляя на стену совершенно бесполезную струю.
– Уф, кажется, обошлось, – услыхал за своею спиной Якушев голос главврача. – Сам-то как?
– Я тоже, кажется, ничего, – повторил Веня те же самые слова, но уже адресуя их ему.
Он начал подниматься с чуть засеребрившейся первым ночным заморозком земли, удивляясь тому, что тело его вдруг почему-то стало тяжелым и неподатливым. «Ерунда, пересилю сейчас себя», – подумал Веня и, запрокинув голову, вгляделся в высокое небо, уже чуть-чуть посеревшее от надвигающегося рассвета.
– Это не так уж сложно… пересилю, – пробормотал он, разгибая ноги в коленях.
Неподвижно постоял Якушев на голой, без единого бугорка, площадке госпитального двора с врытыми в землю столбами, на которых жалко висела оборванная волейбольная сетка, такая никому сейчас не нужная. «Почему я не иду, почему так медленно тянется время», – промелькнула тревожная мысль.
На мгновение Якушеву показалось, будто небо покрылось густой россыпью заезд, что они движутся друг на друга, со звоном сталкиваясь в бесконечном пространстве вселенной, и он упал как подрубленный. Словно сквозь сон, накрепко сковавший оцепеневшее тело, он услыхал какой-то разбитый, тихий от горя и усталости голос Лены:
– Веню… Веню ранило. Спасите!
– Я ничего, – проговорил он, оцепеневший от боли. – Ты, Лена, не волнуйся, я ничего.
Якушеву показалось, словно легкий звон плывет над его непокрытой головой и от этого дышать становится легче. Будто все его тело уже освободилось от боли, только распухший язык не повинуется, чтобы сказать ей что-нибудь утешительное, отчего на ее лице сразу бы высохли слезы и насовсем исчезли бы черные тени под глазами. Во рту все горело, распухший язык не повиновался, и попытка выдавить улыбку ни к чему не привела. Она лишь превратилась в гримасу отчаяния и обиды на свою беспомощность.
Очевидно, по чуть заметному движению губ девушка уловила его желание и отозвалась нетерпеливым шепотом:
– Ну Что, что! Говори. Я же вижу, ты хочешь что-то сказать, миленький, сероглазенький мой. Ты не умирай, слышишь. Без тебя мне нечего делать на всей нашей планете, и она, эта проклятая смерть, тебя у меня не отнимет. Вот увидишь, что не отнимет.
Лицо ее, искаженное горем, было ужасно некрасивым, и Вениамину страшно захотелось, чтобы она перестала плакать. Он хотел сказать: «Не плачь, этим не поможешь», но с губ шепотом сорвалось лишь одно слово: «Можешь».
Лена его не поняла. Всю ночь, пока шла операция, не смыкая глаз, она просидела у двери. Она просила, чтобы ее пустили в операционную, но начальник хирургического отделения, которого все врачи и сестры сокращенно называли Пал Палыч, человек в возрасте за пятьдесят, наживший седые виски, с худым в нервных складках лицом, сухо сказал:
– Стыдись, Лена. Возьми себя в руки. Ты же лучше меня знаешь, что кому-кому, а тебе присутствовать в операционной сейчас не надо.
– Да ведь я тихонечко буду сидеть, – жалобно пролепетала она. – Честное слово, тихонечко, вот увидите, Пал Палыч.
Но он, не удостоив ее ни единым словом, молча прошел в операционную. Сухо захлопнулись за его исчезающей спиной две створки двери. Присев на корточки, плечом упираясь в стену, она окаменело застыла у входа в операционную, пока, обессиленная, не задремала.
Она вернулась к действительности потому, что кто-то энергично тряс ее за плечо. Она открыла глаза, ужаснувшись от того, что ей померещилось, будто спит раздетой. Над ней в белом, испачканном несколькими капельками крови халате склонился Пал Палыч, весь пропахший спиртом и хлороформом. Изобразив на узком посеревшем лице улыбку, сухо и коротко спросил:
– Ты в число «тринадцать» веришь, Медведева?
– Верю. А что? – придерживая задрожавший подбородок, испуганно ответила Лена. – Это самое поганое число. Так все летчики говорят.
– Дурашка, – бесстрастно прореагировал хирург. – А еще медсестра. Тринадцать осколков вытащил из его тела и теперь с уверенностью могу констатировать: будет жить твой Вениамин, который во время операции ни одного стона не проронил. Еще поженитесь с ним и детишек разведете, если война, конечно, позволит.
А глубоким вечером на небольшую посадочную площадку, закамуфлированный под цвет поздней осени, опустился «дуглас» и тотчас же наполнился стонами раненых, которых вносили санитары в огромное его тело для эвакуации.
Якушев лежал на брезентовых зеленых носилках, дожидаясь, когда дюжие солдаты-санитары подойдут к нему. Его голова была так плотно стянута бинтами, что походила на белый кокон. Только прорези для глаз и рта позволяли общаться с внешним миром, и он звал ее этими усталыми от пережитого, страдающими глазами. А когда Лена наклонилась и поцеловала Веню в сухие, жаром полыхающие губы, с них слетело:
– Мы увидимся. Я тебя никогда не забуду. Если родится маленький, назови, как меня. Ладно?
– Ладно, – прошептала Лена. – Ты сам будь молодцом. А обо мне не тужи. Помни: земля большая, Веня, но ты на ней у меня только один. Другого не будет.
В прорезях ослепительно белых бинтов серые, глаза его улыбались, и Лена без труда увидела, сколько большого искреннего ликования бушует в них. Так и казалось, будто кто-то зажег в этих глазах большое человеческое счастье и поселилось оно надолго, надолго.
– Ты в меня веришь, Веня? – тихо спросила она и увидела, как у обессиленного, обреченного на долгую неподвижность парня, побеждая тоску и боль, в глазах блеснула радость.
– Ты моя? – с трудом прошептал он, и Лена закивала головой.
В самую последнюю очередь два санитара взяли носилки, на которых он лежал, внесли в фюзеляж. Борттехник убрал из-под колес деревянные колодки. «Дуглас» взревел и медленно потащился на взлет, будто ему страшно не хотелось покидать эту фронтовую посадочную площадку. Горькая, терпкая, оставленная санитарным самолетом пыль ударила медсестре в лицо, хрустко заскрипела на зубах, но Лена не обратила на это никакого внимания.
Как и все госпитальные врачи и сестры, она махала вслед транспортнику рукой, грустно качая головой. На мгновение ей показалось, будто бы навсегда прощается с единственным в своей жизни любимым человеком и никогда его не увидит. Но она горько оборвала себя в своих размышлениях, будто голос совести повелительно приказал: стыдись. «Венька! – подумала она. – Да разве я найду на земле еще одного такого доброго и верного друга, разве смогу кому-нибудь довериться?»
И опять гневный голос будто выкрикнул:
– Никогда!
Поздним вечером Лена внесла в палату поднос с тремя тарелками, на которых остывал ужин. Сначала она подошла к летчикам. Бакрадзе, выпростав из-под халата волосатую смуглую руку, взял свою тарелку, а другую передал Сошникову. После этого Лена, которой было очень и очень трудно, подняла глаза на ту третью койку. Она уже не пустовала, и в этом не было ничего удивительного. Слишком большой приток раненых в эти осенние дни немецкого наступления на Москву. На том самом месте, где еще утром вчерашнего дня лежал Якушев, она увидела черноглазого розовощекого парня с аккуратно забинтованным предплечьем. Эта аккуратность заставила Лену подумать о том, что перевязку делала пострадавшая вчера при бомбежке Люба, славившаяся в госпитале своим искусством бинтовать легкораненых. «Они визжат и плачут от моего искусства», – гордилась она.
Подавив тяжкий вздох, Лена подошла к этой кровати, сняла с подноса последнюю тарелку, чтобы поставить на тумбочку, и вдруг ощутила на своей спине чужую сильную руку.
– Ласточка ты моя, – пропел над ее головой хорошо поставленный баритон. – Цветок душистых прерий. Так вот, оказывается, какие кадры служат в тридцать шестом фронтовом госпитале. Да ты не дичись, – продолжал мужчина, осклабившись.
Лена остолбенела, не понимая, как это так: после улетевшего санитарного «Дугласа», на борт которого, может быть, навсегда от нее взяли ее Веню Якушева, после того, как, растерянная, усталая и обессиленная, она была подавлена всем в этот день случившимся, чужой, липкий, упитанный мужик с такой уверенностью протянул к ней руки. Вся покрываясь бурыми пятнами от гнева, едва не выронив поднос, она пронзительно крикнула:
– Ну, ты! Цветок душистых прерий, или как там тебя. Не балуй, а то как припечатаю этой котлетой с макаронами!
– Чего кипятишься? – прощающе рассмеялся легкораненый. – Придет время, сама прибежишь ко мне под одеяло. От Редькина еще ни одна баба не уходила. Тем более не забывай, что я из штаба тыла фронта. Могу припомнить тебе эту дерзость, крошка.
Лена расплакалась и, бросив на пол поднос, убежала. В палате на минуту воцарилась напряженная тишина. Новый обитатель как-то неестественно хохотнул и, словно обращаясь за сочувствием к соседям, пробормотал:
– Вы видели? Ну чего я ей сказал такого? Подумаешь, недотрога.
Бакрадзе зашевелился, так что под его тяжелым телом жалобно всхлипнула сетка кровати. Опираясь на костыль, он приблизился к новичку:
– Слушай, ты. Сколько тебе сегодня перевязок сделали?
Черноволосый новичок небрежно махнул рукой:
– Да это так, ничего особенного, фурункулез. В землянке второго эшелона переночевал и простудился. Дня три отлежусь и – снова в штаб тыла. А повязок? Повязок четыре всего-навсего. Под ними дырки от нарывов.
Бакрадзе неожиданно занес над его головой костыль и, выпучив побелевшие глаза, заорал:
– Так я тебе сейчас пятую дырку сделаю, подлец. И не на теле твоем вонючем, пес проклятый, а на черепе. Зачэм дэвушку оскорбил?
– Вано, не смей! – закричал со своей койки Сошников и тоже заскрипел костылем, пытаясь встать. – Руки не марай об эту дрянь. На место, говорю, ишак упрямый. А ты, обратился он к новичку, – ты как посмел, негодяй этакий? Ты госпиталь военный в бардак хочешь превратить? Зачем ты девушку оскорбил? Она же только-только любимого человека с тяжким ранением проводила. А ранение у него знаешь от чего? От того, что он своим телом другую медсестру прикрыл под бомбежкой, ее от верной гибели спас, пес ты шелудивый.
За дверью раздался топот, и несколько человек ворвались в их палату.
Только через десять месяцев сняли с сержанта Якушева бинты и повязки. Главный врач военного госпиталя, расположенного в котловине, вблизи от большого грузинского города, веселый, тучный, всегда щедро жестикулирующий Арчил Самвелович Кохания самодовольно хлопал себя то по лысеющей макушке, то по большому животу и гулко басил:
– Как я переживал за тебя, мальчик, как переживал. Не скрою теперь, сколько барьеров опасности пришлось преодолеть. Сначала многим моим коллегам казалось, будто после такого ранения тебе грозит самое страшное.
– Ампутация? – волнуясь, спрашивал Якушев, но Кохания качал подстриженной под ежик головой.
– Нет, не ампутация, – морщился он. – Как только тебя к нам доставили, сразу стало мне ясно, что речь об ампутации не пойдет. Однако деформация тазобедренных костей, поврежденный нерв и сухожилия, сам понимаешь, как много это означало. Если бы меня заменил на скромном моем посту начальника госпиталя великий Пирогов, и тот бы не поручился своей головой за то, что спасет тебя как солдата для армии. Плюс к тому была большая опасность, что мелкие осколки испортят твое лицо. Теперь, надеюсь, ты понимаешь, к каким суровым последствиям порою приводят рыцарские поступки. Однако возвратимся к шрамам. Как я не хотел, чтобы ты покинул наш госпиталь рябым от них. Это чепуха, когда говорят, что шрамы украшают воина. Шрамы безобразят любого человека, хоть пекаря, хоть ученого, хоть маршала. Но мы выиграли бой за тебя. Всего два небольших шрама останутся на память. А потом прямо хоть к венцу веди и тамаде тосты заказывай. Кстати, у тебя невеста есть? – весело всматриваясь в Якушева, допрашивал хирург, слава о котором ходила далеко за пределами Грузии.
– Есть, Арчил Самвелович, – весело ответил Веня.
– И где живет, если не секрет? Москва, Новосибирск, Свердловск? Студентка, наверное, не член-корреспондент Академии наук, я надеюсь, потому что почти все они уже не в том возрасте, когда дамы могут рассчитывать на взаимность такого кавалера, как ты.
– Нет, Арчил Самвелович, – погрустнел и потемнел лицом Веня. – Не член-корреспондент Академии наук и не студентка, к сожалению. Она на фронте медсестра всего-навсего.
– Так это не та ли, ради которой ты как оглашенный бросился под фугасную бомбу?
– Нет, Арчил Самвелович. Спасал я другую медсестру, с ней у меня никаких близких отношений никогда не было, да и быть не могло. Просто увидел, что она запаниковала и побежала в том направлении, куда должна была упасть бомба. Подножку дал, а когда она упала, упал на нее сам, чтобы не погибла.
Хирург недоверчиво провел по гладко выбритому подбородку ладонью:
– У вас в армии на плакатах пишут: «Люби и уважай командира, грудью защищай его в бою». Полагаю, правильно пишут. А ты, выходит, недисциплинированную девчонку спасал, за нее свою жизнь отдать намеревался.
– Выходит, так, – потупился Веня. – А вы, быть может, считаете, что это неправильный поступок?
– Не знаю, не знаю, – пробурчал Кохания. – Я человек сугубо штатский. Но давай рассудим. Ты же пошел на самопожертвование. Вот если бы ты со связкой гранат под фашистский танк бросился, воздушный таран совершил, понимаю. А ты всего-навсего разгильдяйку спасал и чуть сам не погиб. При этом целый год тебя на ноги всем госпиталем никак поставить не могли, какие процедуры только не придумывали. С невестой тебя эта недисциплинированная девчонка разлучила, сюда в тыл загнала, когда твое место в бою, где теперь каждый солдат на вес золота. Так что не задавай мне таких вопросов. Сказал, не знаю, значит, не знаю. – Он неожиданно постучал сердито тростью об асфальт дорожки, зашагал по аллейке к главному корпусу.