Текст книги "Конь бледный еврея Бейлиса"
Автор книги: Гелий Рябов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
– Однако – вторичное, вы правы. Кондуев, человек вольной профессии.
– Это я сразу понял, – тонко улыбнулся Сережа. – Отдыхаете?
– Нет, у меня задача.
И объяснил, что, являясь очень дальним родственником убиенного мальчика Ющинского ("Я ведь в Санкт-Петербурге проживаю, на Николаевской набережной", – соврал, не моргнув), почел долгом незамедлительно прибыть для личного расследования.
– А я думал – вы просто вор... – с детской улыбкой заметил Сережа.
Красовский набычился:
– Такой же, как вы – оперный певец!
Махалин встал, изящно сложил руки на груди и запел:
– "В томленьи ночи лу-унной тебя я увидал..."
Шум смолк, ошеломленные соседи сгрудились за спиною певца и слушали затаив дыхание. Голос и в самом деле напоминал незабвенный, собиновский... Когда ария закончилась и отгромыхали крики и аплодисменты, Красовский с чувством облобызал нового знакомого:
– Ты – гений и, как всякий гений, обязан посочувствовать. Я так люблю свою сестру Наташу... Плачет, бедная, денно и нощно, головой об стенку бьется, штукатурка сыплется... Не знаю, как и помочь.
Вышли на площадь. Махалин предложил пройти к Днепру и там, в спокойной обстановке, все обсудить. Стало тревожно, чутье подсказывало, что с какого-то мига они с Сережей поменялись местами: теперь вроде бы Махалин ведет какую-то игру; но эти сомнения Красовский отогнал: "Подумаешь, певун, сопляк, тоже мне...– подумал пренебрежительно. – Кто он такой, в конце концов?" В том месте Набережно-Крещатицкой улицы, куда вышли с Подола, река разветвлялась на несколько рукавов и являла удивительное зрелище полнокровной водной жизни: корабли с парусами (скорее, обыкновенные барки, но Красовскому это место очень нравилось), лодки и баржи с грузами, дымки и гудки, эхом разносящиеся над водой, – это так успокаивающе было, так славно...
– Это похоже на Венецию, – заметил Махалин. – Вы бывали в Венеции?
– Не пришлось, – сознался Николай Александрович.– Но этой осенью непременно поеду. Вы рекомендуете?
– Несомненно, несомненно! – закричал Махалин и, не изменяя голоса и манеры, сказал: – Вы, я думаю, сомневаетесь, что родственника вашего евреи убили?
Красовский схватил певца за руку:
– Что же вы так кричите? Дело интимное, тише, ради бога!
И Махалин рассказал, что знаком с уголовно-политическим каторжником Караевым Амзором:
– Сидели вместе в предвариловке – он за экспроприацию, а я – за распространение листовок РСДРП(б) (потупив очи, сообщил). Я поддерживаю с ним отношения, и Караев этот из "принсипа" (так и произнес) желает раскрыть дело. А почему? Все заключается в том, что, как идейный революционер-экспроприатор, Амзор считает, что все люди братья, что наций нет, а есть только классы ("А что это такое?" – с ужасом на лице осведомился "Кандуев" и получил ответ, что "классы – это большие группы людей, различающиеся по их месту в общественном производстве"), а правительство разжигает антиеврейские настроения, поскольку дни его сочтены; на самом же деле виновны воры ("Вы уж извините..." – снова потупился).
Далее из рассказа консерваторского студента следовало, что Караев высокий профессионал своего дела, ход к ворам с Лукьяновки (убийство совершили именно там) найдет всенепременно и этим своим разоблачением заслужит признательность всего мирового пролетариата. "Немножко сумасшедший... – подумал Красовский, заканчивая разговор. – Ну, да кто только не встречается в нашем ремесле..."
– Слышь... – сказал, подмигивая. – А ведь консерватории в Киеве пока нет? А?
Махалин не растерялся:
– Не ловите. Училище есть, и уже принято решение о преобразовании его именно в консерваторию. Получше Московской и столичной станет...
Договорившись о встрече с Караевым в ближайшие дни, расстались дружески... А на душе скребли кошки. И когда возвращался на конспиративную, и когда проверялся – нет ли слежки. Никто не сопровождал, казалось– все прошло гладко и в нужном ключе, а кошки скребли... Разгримировываясь и переодеваясь, ловил себя Николай Александрович на самых дурных мыслях: Махалин – не просто так. Махалин – подстава. "Союзников" ли, правых, правительства – это еще предстоит разгадать, но – подстава. Конечно, сколько ни анализировал прошедшие три часа – ничего тревожного не находил. Вышел в лучшем виде, никого не заметил. Пришел на Контрактовую – и там никого. И в пивной все происходило естественно – если бы была наружка, слежка чья-то – ему ли не "срисовать"? Ну, допустим, что после выхода из особняка Охра ны взяли его в е...стос. Повели. Установили все, что хотели, в том числе и конспиративную. Тогда, конечно, могли и проследить и, ожидая, что он, сыскарь, а не филер или охранник, зайдет именно в пивную – заранее, за минуты считанные подставили своего, совсем неглупого "сотрудника". Так оно. И все равно: дело сделано и надобно идти до конца. А там видно будет.
Упрям был Николай Александрович Красовский.
Встреча с Караевым произошла днем, в пустынном месте Царского сада, на обрывистом берегу Днепра. Видно отсюда было так далеко, что казалось – вот он, Чернигов; а сколько верст на самом-то деле...
– Хороший вид... – Караев был лет тридцати на вид, с узким, длинным лицом и иссиня-черными, прямыми волосами. Серые глаза смотрели внимательно, но доброжелательно, с некоторой долей хитрецы или насмешки– за недостатком времени Красовский не уловил. – Ладно. Давно чалился?
– Год тому, в Орловском централе пыхтел, – отозвался Красовский. Освободился вот, живу. А ты?
– Не обо мне речь, – отозвался Караев. – Ладно. Мне все равно – урка ты или "гвоздь забиваешь", главное в другом: я бандит, матерой, с Сингаевским – его кличка "Плис" – сидел в здешней тюряге, знаком с ним и их компанией. Там еще несколько безжалостных... Так вот: я разговаривал после того, как мальчика убитого нашли – с Плисом. Он мне четко сказал: "Наше дело". Так что если ты желаешь с ними посчитаться – вали на Лукьяновку, там евонная сеструха живет, Верка, у нее притон. Дело замыстырили у нее. Умно влезешь – все концы найдешь.
– Мне Сережа сказал, что ты – идейный. Это так?
Караев бросил на Махалина мимолетный взгляд.
– Правда. Я служу партии. Есть такая партия, которой я служу, понимаешь? Деньги нужны, оружие, то-се... Ты думаешь, партия чистыми руками к власти идет? Забудь... – рассмеялся. – Когда-то кто-то сказал: "Цель оправдывает средства". И еще: "В борьбе обретешь ты право свое". Человек всего добивается сам. Человек – это звучит гордо.
Красовский насмешливо прищурился:
– Звук – великое дело... А ты, значит, эсер...
– Я член партии, о которой заговорят в самое ближайшее время. Что эсеры... Навоз истории. Тебя ведь интересует, зачем я пошел на откровенность? Помогаю зачем? – И, не дождавшись ответа, продолжал: – В нашей партии много евреев. Да и все честные люди понимают: евреи не могли убить мальчика. Это других рук дело...
Расстались, пожав друг другу руки, с улыбкой.
Но кошки на душе Красовского заскребли так отчаянно, что захотелось вдруг содрать рубашку и в кровь расчесать грудь. Публично, без стыда.
– Что-то здесь не так... – сказал себе под нос. – Что-то совсем не так... Только вот – что?
Вызвездило, над городом опрокинулась огромная чаша, наполненная мерцающим, нездешним светом. Тайна, неведомая и непонятная...
– Знаете, – Катя запрокинула голову, – когда я смотрю на небо, я думаю, что звезды говорят нам об ином мироздании. В нем – свет, а у нас тьма.
Евгений Анатольевич взглянул удивленно: иногда Катя поражала его так сильно, что языка лишался. Господи, да кто она, откуда такие мысли? Но не спросил, а только пожал плечами.
– Катя... Давно хотел спросить... Ты тогда, около ресторана, ты ведь не случайно меня догнала?
Смутилась, опустила голову.
– Я ведь тебе призналась, Женя. Я секретный сотрудник Охраны.
Улыбнулся.
– Двурушник, да?
– Зачем такое обидное слово?
– Но ведь ты мне "призналась", а делать этого ни в коем случае не должна была, не так ли?
Она заплакала.
– Да ведь я тебя люблю! А любовь – она всего превыше!
Шли рядом, Евдокимов молчал, Катя потянула за рукав.
– Скажи что-нибудь, я боюсь...
– Ко-ого? – протянул насмешливо.
– Их, они всесильны. Тебя – ты непонятен. Женя, Женечка, не покидай меня, милый, любимый! – повисла на шее, слезы заливают лицо, душат. – У меня... У меня... дамские дела задерживаются, а если что?! – смотрела, не отрывая глаз, Евдокимов с кривой усмешкой снял ее руки.
– От кого?
Широко раскрытые глаза, ужас ширился и расплывался в зрачках.
– Что... от кого?
– Ребенок – от кого? – спросил сквозь зубы. – Ты, девочка, не на того напала! Я тебе не лох с Крещатика, я тебе не эсер, которым тебя начальство подставляет! Ты эти речи, надежды эти – оставь!
Что-то клокотало в горле у Евгения Анатольевича, он скорее булькал, нежели говорил. Катя отвернулась, замолчала и до самого особняка не произнесла ни слова. Впустил Ананий, на его по-детски пухлом лице светилась радостная улыбка, отчего оно – круглое, как полная луна, – казалось еще круглее.
– Вси давно собралися, ждут, вы подымайтесь, а я покамест самоварчик сооружу! Я когда вас обоих вижу– такая радость в серьдце бушует.
– Не нагрянут?
– Оне и так весь день – сменщик сказывал – гоняли наших гостей болезных и вдоль и поперек-с! Не-е, не пожалуют, здесь правило есть: сначала телефонируют, потом – заезд, так-то вот...
"Ну, это он, пожалуй, и прав... – сообразил Евдокимов. – И каких только чудовищных и наиглупейших инструкций не наплодил департамент за полвека! Скажем, запрещено офицерам работать с секретной агентурой – за редким исключением. А почему? Агентура – материя тонкая, а господа офицеры чуть что – больше в морду норовят..."
В столовой уже ожидали. Мищук сидел рядом с Зинаидой Петровной, нежно сжимая ее руку, Красовский нервно выхаживал у окна. Женщины радостно бросились друг другу в объятия, мужчины поздоровались сдержанно; Евдокимов сразу заметил: что-то не так.
– Николай Александрович не в себе... – с усмешкой заметил Мищук. – Нам сказывать отказался. Я так думаю – надобен просвещенный жандармский ум...
– Да, господа, – улыбнулся Евдокимов, – осел останется ослом, хотя осыпь его звездами, жандарм – жандармом. Евгений Францевич, не я источник бед – ваших и любезной Зинаиды Петровны.
– Господь с вами! – вскинулась Зинаида. – Вы спаситель наш!
Красовский сел за стол и, положив на скатерть сомкнутые кулаки, начал рассказывать о знакомстве с "консерваторским студентом" Махалиным Сережей. Язык у пристава был красочный, образный, особенно с большим удовольствием живописал Николай Александрович расцвеченную физиономию чиновника, сломанные стулья.
– Я бы и захохотал от души, – пояснил. – Да уж не до того было.
Выслушав подробности, Евгений Анатольевич глубоко вздохнул:
– Первое. Драка по поводу стульев – отвлекающий спектакль. Они шли за вами по пятам и просто не успевали посадить своего человека точно по вашему курсу. Либо человек опаздывал. Вы говорите – у чиновника по лицу кровавая каша потекла?
Красовский кивнул.
– Еще раз смотрю мысленно – так и есть.
– А много вы случаев знаете, чтобы от удара кулаком так "текло"? Евдокимов насмешливо щурился. – Или ударили ломиком, ножом?
– Нет-нет, кулаком... – ошеломленно покачал головой Красовский. Господи, какой же я дурак... Такой простой трюк – и не понял! – зло ткнул себя в ухо и замотал головой, мыча от огорчения.
– Это значит, – вдохновенно подхватил Евдокимов,– что они работали свою комбинацию! Они подставляли вам своего агента, вот и все!
– Женя... – Катя смотрела ошеломленно, враз позабыв все обиды. – Какой ты невероятно умный...
Мищук встал.
– Господа, вы понимаете: нас всех желают сделать актерами в пиеске, написанной драматургом Охраны!
– Или в осмыслении событий, уже свершившихся, – покачал головой Евгений Анатольевич. – Что будем делать, господа?
– Господа, – Зинаида Петровна нервно стиснула пальцы, – мы плывем по течению, нас всех сунули в речку, и мы плывем, мы делаем то, что им надобно, господа!
– Ну, слава богу! – хмыкнул Красовский. – Теперь среди нас два человека из департамента: трудник и сотрудник, нам помогут, не так ли?
Катя обиженно фыркнула:
– Вы, Николай Александрович, человек прямолинейный и грубый! Хорошо. Я уйду. Господин Евдокимов уйдет. Вон, Ананий... Минуточку, он кажется самовар несет...
Вошел Ананий с самоваром, пыхтящим на подно се, радостно пригласил "попить чайку" с широкой улыбкой удалился.
– Нам еще дров наколоть, а за телефон не беспокойтесь, я его со двора услышу!
– Представьте, и Ананий перестанет помогать? С кем останетесь? Что станете делать? – напористо продолжала Катя. – Господа, мы должны быть вместе, мы должны забыть обиды и подозрения, мы должны исповедаться. Пусть каждый откроет душу товарищам...
– Мерзейшее словцо... – заметил Евдокимов. – Когда при мне упоминают "товарища министра внутренних дел", как бы заместителя – меня откровенно тошнит!
– Хорошо, – согласилась Катя. – Друзья. Я считаю вас всех друзьями. Я начну с себя. Слушайте мою исповедь...
Отец Кати Дьяконовой был офицером, добровольцем отправился на Русско-японскую и там сгинул навсегда. "Пропал без вести" – так сообщило воинское начальство. Жить на мизерную пенсию матери невозможно было, и Катя, как и многие в ее положении, двинулась на панель. Успех имела ошеломляющий – тоненькая, юная, стройная, со всеми женскими прелестями, коих хватило бы еще на пятерых, – завлекала клиентов, не делая никаких усилий. Вскоре заработки (до ста рублей в день доходило) позволили снять уютненькую квартирку на Дорогожицкой; место понравилось – храм был рядом; согрешишь – и покаешься, так, право, хорошо! Матери помогала вплоть до ее смерти в 1910 году. Оставшись одна, решила, что выбранное ремесло единственно возможное и даже приятное, процветала, и все продолжалось до тех пор, пока однажды не влипла в историю. Как-то вечером подцепила на Крещатике клиента – хлыщеватого господина с пугливо бегающими глазами, дерзко назвала цену: "100 рублей, за меньше никак нельзя-с", господин вздохнул и сразу согласился (отказов Катя не знала, даже неблизкий путь на Лукьяновку в сопоставлении с ее фигуркой всегда заставлял принять единственно возможное решение). Пошли в ресторан, самый лучший, на Крещатике же, "Паризьен"; господин заказал роскошный ужин с шампанским и, нервно ухмыльнувшись, сообщил, что "нужда заставляет отлучиться на некоторое время". Кате хотелось спросить – что еще за "нужда" такая, и тогда он, будто угадывая ее мысли, проговорил, скабрезно улыбаясь: "А какая нужда может быть у мужчины? Прощенья просим, терпежу нет!" Это была немыслимая, невозможная грубость; решила влепить пощечину, но господин исчез так быстро, да еще сюртук на спинке кресла оставил, что Катя от растерянности и обиды не успела рта раскрыть. Злость поднималась удушливой волной: как он (этот бог знает кто!) посмел? Ладно, пусть только явится, получит все, что заслужил. Но господин появился не один, его сопровождал некто в цивильном и двое полицейских унтеров с каменными лицами. "Вот, эта женщина, господа, я ее нанял на Крещатике, привел сюда, она усмотрела в моих руках бумажник, когда я расплачивался за ужин с официантом, попросила взглянуть – мол, очень забавной работы (он и в самом деле китайский, невероятно красивый...)" Катя в этом месте яростно оборвала: "Какой к чертовой матери расчет, мы еще ничего и не ели и не пили, позовите официанта!", явился официант и с дубовым лицом, немигающим взглядом предъявил оплаченный счет за еду, которую Катя и в глаза не видела.
"А вы говорите... – укоризненно покачал головой цивильный. – Мы вас задерживаем, поехали!"
Но на улице цивильный и оба полицейских исчезли мгновенно, будто их никогда и не было; Катя оказалась перед экипажем с закрытым верхом, оттуда кто-то позвал, пришлось сесть, то был мужчина лет сорока пяти, с усами, в штатском. Приподняв котелок, представился: "Иванов-Петров-Сидоров. Я из жандармского. Вы, мадемуазель, опростоволосились, мы едем к вам домой". "Зачем?" – спросила испуганно, он очень серьезно ответил: "И по поводу вашей профессии – тоже. Я давно за вами присматриваю". Поняла все: заманили, обвинили, теперь заставят на себя работать. Встречаться – с кем укажут, вытворять с подставленными клиентами, что велено, и рисковать жизнью. Иванов-Петров-Сидоров будто подслушал: "Так ведь ради чего? Все гонорары при вас. Второе: от нас – за помощь и содействие пойдет еще пятьсот рублей каждый месяц, не мало, замечу. Я, к примеру, получаю четыреста". Когда приехали в дом, Павел Александрович (так звали жандарма) потребовал "объявить все искусство по полной программе". Что ж... пришлось удовлетворить, это продолжалось до утра. И множество раз повторялось потом...
– Я его убью! – не выдержал Евгений Анатольевич.
– Слишком многих придется... – вздохнула Катя. – Что в промежутке до вас было – я опущу, сами знаете, для чего требуется женщина вроде меня. Но вот в канун исчезновения мальчика Ющинского полковник Иванов велел, чтобы я незамедлительно вошла в доверие к Верке Чеберяковой. Предлог, ввод, простой был: она – модистка, я живу неподалеку; купила материю на платье, мол, требуется модно раскроить и сшить. Я пошла... Ну, познакомились, она, я вам скажу, нервная, но душевная женщина, я это сразу поняла, а все нервы ее они на почве дурной жизни с Василием, мужем, который спился и перестал быть мужчиной. Платье она мне сшила, я ей заплатила как в лучшем ателье платят (денежки ивановские были, так что и не жалко), ну, и стала бывать у нее запросто... Какие случались застолья! На скатерти (пусть рваной и не слишком чистой) – все, чего душа пожелает! Вина заморские, преимущественно – французские, икра всякая, балык, белуга и осетрина, спаржа, раки – одним словом, чудо, а не стол! Приходили только родные и друзья: Петя Сингаевский, брат; его сотоварищи Ваня Латышев, Боря Рудзинский – он себя еще "Плисом" называл; женщины разные, девицы, сидели, веселились, романсы под гитару исполняли; иногда мужчины дарили дамам красивые вещи: кольца, браслеты, одежду и обувь. "Это у нас плохо уходит... – объяснял в таких случаях Сингаевский. – Чем в таз, лучше в нас!" Хохотал так, что падал со стула и утягивал за собой скатерть с яствами. Вера, конечно, сердилась, но скоро мягчала и улыбалась вновь: любимый братец, единственный... И одеты все мужчины были с иголочки, по-дворянски, уверенно и со вкусом. Иногда заходил городовой – выпить рюмочку, "поздравить", когда кланялся и благодарил: "Наши паничи люди знатные, никого не обидят, дай вам всем Бог здоровья!"
– Кто же они? – спросил Мищук.
– Все воры, – отвечала Катя. – Иванова они не интересовали.
– Тогда зачем он послал тебя в эту малину? – не выдержал Евгений Анатольевич.
– Я и рассказываю.
В очередную ночь инструктажа и непременных утех полковник сообщил, что имеет данные. Мол, ворье (на которое жандармам глубоко наплевать, есть для того общая и Сыскная полиция) затевает ограбление Святой Софии, древнего храма, и не просто ограбление, а желают "стырить" (Иванов употребил блатное словечко) древний образ Премудрости Божией из Николаевского придела. Стоит эта икона несметных денег, но не в этом дело. ("Катенька, душа моя, утеха моя ненаглядная! Радость!– вещал Павел Александрович. – Суть та, что политическое это выходит дело! Государь узнает – не помилует! Ссора со Священным Синодом! Со всеми ссора! И потому все разведать, разузнать и донести!"
– Я известен об этом! – взвился Красовский. – Прутики это! Понимаете прутики! Не дали Андрюше прутика, которого хотел, – вот и решил отомстить!
– Катя, вы рассказывайте, – предложил Мищук. – А вы, дрожайший Николай Александрович, имейте терпение!
– Да ведь и так, спасибо Екатерине Ивановне, все сходится... вздохнул Красовский.
– Что же вы узнали? – У Зинаиды Петровны горели глаза и щеки покрылись румянцем.
– Мы закончили с полковником Ивановым (Катя потупилась) утром рано, а уже ввечеру я заявилась к Чебряковой: "Вера, ты должна срочно сделать мне фасон подвенечного платья!" Она всполошилось – мол, кто, что, а я: "Секрет пока. Но тебе скажу первой!" Потом она говорит: "Немножко не ко времени, у меня опять гуляют". Я говорю: "Зайду в другой раз". Тогда она хватает меня за руки и тащит...
Сильные руки были у Веры Чебряковой. Словно речной буксир, втянула она Дьяконову в столовую – там за привычно роскошным столом пели, кричали и плакали, обнимаясь, знакомые Кати из воровского мира. Шла игра в "почту", все обменивались посланиями, сочиняя их на листках из записной книжки.
– А-а! – завопил Сингаевский, вылетая навстречу.– Красавица наша заявилась! Слышь, Катерина, рассуди нас: измена поощряется?
Катя зарделась.
– Как бы... нет... А что?
– Во, дурища... – ласково прогромыхал Латышев. – Да не мужу, а другу. Скажем, в деле? Убытки большие или жизни можно решиться, а?
– Тогда – другое дело, господа! – обрадовалась Катя. – Я поднимаю свой бокал за дружбу, верность, жертвенность! – и осушила единым глотком.
Ворье взвыло. Кто-то рвал на себе рубаху, кто-то лез целоваться, кто-то совал крест, требуя побрататься и обменяться тельниками в связи с этим прекрасным действом.
– Тогда она... – Рудзинский повел головой в сторону гостьи, – все и решила. Так и поступим?
Все согласно закивали, заговорили разом, перестали обращать внимание на Катю, и она незаметно выскользнула из комнаты. Когда оказалась в коридоре, по неизбывной женской невоспитанной привычке ("А кто меня без отца мог толком воспитать?") вернулась к дверям и отчетливо услышала: "Стал быть, байстрюку амба!"
– Верьте мне! – Катя обвела присутствующих растерянным взглядом. – Я как бы и испугалась, а с другой стороны – ну амба и амба, мне-то что? "Байстрюк"? – спросила я себя. А что? Я знаю, кто такой этот "байстрюк"? Может, это воровская кликуха одного из них? Я им всем не мама, чтобы беспокоиться... А что я там была и с ними играла – вот, – и протянула листок с круглыми дырочками. – Это я Петьке написала...
– "Петя Сингаевский – красивый мужчина..." – вслух прочитал Мищук. Такой же листик, господа. Такие около трупа валялись. Что это?
– Для игры разодрали Веркину записную книжку...
Все ошеломленно молчали, и Катя продолжала:
– Когда я спустилась во двор, Вера нагнала меня...
Она была не в себе, испугана, схватила за руку.
– Ты не думай, это их дела, понимаешь?
– Да ничего... – смущенно отозвалась Катя. – Чего ты всполошилась?
– Ладно, – обрадовалась. – Ты приходи завтра ввечеру, раньше я не могу, занята, никого не будет, детей я к Сингаевским отправлю, мы с тобой фасон обрисуем, обсудим, ладно?
На следующий день Дьяконова явилась точно вовремя. Вера и вправду была одна, шила наволочки.
– Садись, – пригласила. – Чаю попьем, порисуем.
Вечер провели дружно, рисунок платья получился хорошо, Вера причитала:
– Тебя, красавицу, и так всякий возьмет, пусть и приданного у тебя нет, а уж в этом платье – и подавно! Ты в нем как императрица станешь!
За болтовней и делом летел вечер, часы пробили, Катя смутилась.
– Поздно... Хоть и не так далеко до дому, а страшно.
Вера ласково улыбнулась.
– Оставайся. Только спать будем в одной кровати – Василий нынче на дежурстве.
Начали устраиваться, Кате приспичило по нужде, пришлось спуститься во двор...
– Вы меня извините за такие подробности, но дело в том, что не успела я сойти вниз, как слышу голос детский: "Тетенька, а Вера Владимировна дома ли?" – "Тебе зачем?" – "Она к завтрему обещала рубашку зашить, а то домой не могу идти, отчим изобьет!" Я ему говорю: "Вот, нашел время! Не мешай, мне по делу надобно!" – "Я наверх пойду". Слышно стало, как стучат каблуки ботинок.
Катя сидела в неудобной позе и бездумно наблюдала сквозь широкие щели, как угасает долгий весенний день. Темнело, слабый свет из окон едва высвечивал угол сарая, поленицу дров и выгнутую спину кошки на ней. Внезапно мелькнули какие-то тени, негромкий возглас раздался – не то вопрос, не то утверждение, голос был низкий, взволнованный, второй отозвался, и обе тени исчезли на лестнице. И стало тихо, так тихо, что Катя сразу позабыла, зачем пришл а, и, торопливо приведя одежду в порядок, решила немедленно вернуться в квартиру Чеберяковой.
– Она открыла мне сразу, – Катя волновалась все больше и больше, – мне показалось, что на ней лица нет! "Случилось что?" – спрашиваю, мнется, по плечу меня гладит. "Ты, – говорит, – ступай, ложись, а я сейчас, за тобой".
В спальне было темно, так темно, что темень за окном воспринималась, как брезжущий день. Ощупью добралась до широкой кровати, полог откинут был, подушки взбиты, но беспокойство нарастало и нарастало, не в силах справиться с ним – поднялась и без цели, просто так, направилась в коридор – чтобы пройти на кухню. Захотелось выпить чаю. С трудом, ушибившись и вскрикнув от боли, пробралась к дверям и уже хотела открыть их, как вдруг отчетливо услышала низкий мужской голос, он принадлежал Ивану Латышеву, вспомнила сразу. "Кажись, все теперь... – бурчал Латышев. Кончился. Мотайте его в ковер..." Снова послышались шелестящие, тяжелые звуки, будто нечто объемное и в самом деле с трудом закатывали в ковер. "До утра полежит... Ты, Верка, ничего, значит, не бойся... – это уже Сингаевский. – Я тебя в обиду не дам! Вечером мы его отнесем, куда надо, и сразу слиняем в Москву, а предварительно магазин фотографических принадлежностей колупнем, чтобы, значит, отвод вышел без задоринки!" – "Вас найдут! – не то кричала, не то шипела Вера, – дураки вы! Подумаешь, донес о "Софии"! Да вы еще и не сделали ничего!"– "Однако упредить..." Рудзинский будто ухмылялся, так уж противно звучал его голос.
– И я тихо вернулась в спальню, легла, потом пришла Вера, толкнула в бок: "Подвинься", я спрашиваю: "У тебя кто-то был?" Отвечает: "Никого". "А мне показалось, что Андрюша Ющинский к тебе поднялся..." – "Это зачем?" Села на кровати, дышит мне в лицо перегаром. "Да ведь он к тебе за рубашкой, что ли? Ты зашить обещалась?" Легла: "Верно, обещала, только завтра. Ты спи. А то ты чаю опилась, начнешь бегать вниз, меня будить. Если что– ведро в коридоре..." Чувствую– спит она...
Евдокимов слушал, словно ребенок сказку на ночь: приоткрылся рот, широко распахнулись глаза, выпятились губы. Да и все остальные прониклись рассказом – молчали, замерев.
Толкнула тихонько: "Спишь, что ли?" Не отозвалась, и тогда осторожно слезла с кровати, босиком (не дай бог, даже самый маленький шум!), на цыпочках двинулась к дверям. Тронула, они не заскрипели, коридор, заставленный всякой дрянью, тоже миновала без происшествий, наконец, нащупала дверную ручку и надавила. Но не тут-то было... Двери оказались запертыми. И тогда, укрепившись в подозрениях (что-то случилось именно на кухне и именно с мальчиком), вернулась в спальню, ощупью нашла одежду Веры и в ней связку ключей. В дверном замке перепробовала всю связку, штук двадцать, но все же открыла. Вот деревянная ванна ("Я в ней детей купаю, еще накануне объяснила Чеберякова. – Древняя, ей лет сто..."), под пальцами – ворс ковра – развернуть этот ковер, как можно скорее развернуть! И вот руки нащупывают что-то теплое еще, что-то скользкое, мягкое...
Дрожь била Зинаиду Петровну, в глазах застыли испуг и удивление.
– Ужас какой... – произнесла едва слышно, Катя закивала мелко-мелко.
– Я думала – щас умру!
– Кто же там был, в ванной этой? – спросил Мищук.
– Мальчик... – одними губами произнесла Катя. – Кто же еще...
– Но вы убедились? – настаивал Красовский.
– Как я могла? – Катя развела руками. – Свет не зажжешь – я даже не знаю, где она держит спички и где лампу ставит на ночь; щупать же его, тискать – не-е... Я в поту смертном стояла, как вы думаете? К тому же – она меня закричала, и я вернулась.
– Понятно... – кивнул Мищук.
– А я, господа, уверен, что так и есть, – с жаром сказал Красовский. Смотрите: скользко – это кровь. Мягко – это тело. Заманили и убили – ясно, как день! Воры его не стеснялись, а позже мальчишки прутики не поделили он и отомстил!
– Я еще слышала... – вдруг вступила Катя. – Когда они, воры, на кухне бубнили, Рудзинский и говорит: "А чтобы нас на понт сыскари не взяли надобно его разделать. Под жидов. Нас тогда вовек не найдут!"
– Вы... Это точно слышали? – Мищук заметно взволновался.
– Зачем мне сочинять? – бесстрастно возразила Катя.– Я не актриса, мне популярности не надобно.
– Ишь, словцо... – заметил Красовский. – Образованны вы, Екатерина Ивановна...
– Господа, – решительно поднялся Мищук. – Евгений Анатольевич проводит Екатерину Ивановну, а мы, Николай Александрович, решим наши некоторые, чисто уголовные проблемы, в них господин Евдокимов нам без надобности.
– Не доверяете... – покривился Евдокимов. – Мы уходим.
– Оставьте. Доверяем. Но будут названы конкретные люди – из числа моей личной агентуры. – Мищук объяснял, словно ребенку. – Правило вы знаете: посторонним– ни-ни!
– Я не посторонний... – обиженно сказал Евгений Анатольевич. Впрочем, вам виднее – кому верить, а кому нет.
Мищук укоризненно покачал головой:
– Красовский мой временный заместитель, ему я могу сказать.
Воцарилось молчание. Мищук сосредоточенно постукивал ложечкой о край блюдца. Красовский курил у окна, держа папироску по-босяцки – тремя пальцами. Зинаида Петровна стояла в красном углу, у иконы Николая Угодника, тихо молилась. И долетели слова:
– ...облекитесь, как избранные Божии, святые и возлюбленные, в милосердие, благость, смиренномудрие, кротость, долготерпение...
Красовский покачал головой, сунул папироску в пепельницу – давил так, словно врага убивал.
– Что ж, Зинаида Петровна, слова великие, да мы, грешные, несовершенны зело... То – Господь, а то – мы...
Улыбнулась.
– А вы слушайте сердцем: совлекшись человека ветхого с делами его и облекшись в нового, который обновляется в познании по образу Создавшего его. Разве недоступно?
– Недоступно. Может, после нас, через тысячу лет появятся люди и услышат. А мы, Зинаида Петровна, ненавистью живем. И всей разницы, что одни ненавидят и делают как бы во имя Любви, а другие – Диаволу служат, вот и все.
Она рассмеялась.
– Путаник вы великий, но всяк из нас, увы, в себе и своем скорбном времени...
Мищук слушал с напряженным интересом, Зинаида Петровна заметила:
– А ты как думаешь?
Евгений Францевич будто проснулся.
– Просто думаю. Вот что, Красовский... На Лукьянов ке есть сиделица винной лавки, Зинаида Малицкая ее зовут... Это мой осведомитель. Зайдите только не в своем облике, разумеется, поговорите, ну, чтобы все получилось – сошлитесь на меня, ее псевдоним "Бабушка". Я так себе представляю, что она как раз в доме Чеберяковой живет или рядом – я не помню теперь точно.