Текст книги "Конь бледный еврея Бейлиса"
Автор книги: Гелий Рябов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
– А если кто из Охранного или ГЖУ приезжает – тебя уведомляют? спросил Евдокимов.
– Так точно! – поднес ладонь к уху. – Завсегда-с! Телефонируют-с.
"Сюрпризов не должно случиться..." – подумал Евгений Анатольевич. Однако произнес вслух:
– Ты, надеюсь, понимаешь, что все твои художества с Катериной мгновенно станут известны...
– Это мы понимаем... – покрутил усы, заворачивая тонкие кончики к ушам, – только какие "художества", ваше высокородие? Мы как бы ведра наливали, а полы мыть и не начинали вовсе! Вы не сомневайтесь: пущу вас в лучшем виде, и выпущу, и остерегу-с!
На том и распрощались до вечера следующего дня. Когда жандарм удалился, громыхая сапогами, спросил:
– Что скажешь, красавица?
Повисла на шее, чмокая в обе щеки и вскрикивая от колючего подбородка.
– Знаешь, Женя, ты изворотливый, хитрый и выгодливый, странно, почему ты – русский... Но я заметила: не безразлична я тебе... А за это женщина всю себя отдаст и не охнет! А на твой вопрос отвечу так: мне эта колода с усьми не нравится...
– Объяснить можешь?
– Ну, это твое дело – объяснять. Наше – почву унавоживать... Ладно, не дергай ртом. Он слишком быстро согласился, вот что я думаю.
Наблюдательна была Катя и проницательна. Евгений Анатольевич думал точно так же.
– А куда ему было деваться? – спросил, чтобы вызвать на разговор. Фотографии с тобой – это его смерть, разве нет?
Вздохнула:
– Окстись, Женя... Ну посмотрели бы там на эти фото, ну посмеялись бы... Может, кто и позавидовал... Всего-то дел...
– Это вряд ли! – протянул запальчиво. – Это не поощряется!
– Ты только в обморок не упади. Да. Не поощряется. Только смотря с кем...
Возникло что-то новенькое, Катя, Катя, лучше не надо.
И, уже догадавшись, спросил коротко:
– Ты? Да?
– Я. Да, – кивнула. – Я секретный агент ГЖУ. "Лютик". Я на связи у полковника Иванова. Он, ты знаешь, кто...
Это знал, да и о ней догадывался, но признание прозвучало как выстрел в ухо.
– И задание у тебя было? Конкретное?
– А то? Ты мое задание.
– А внутри?
– Что... "внутри"? Не понимаю...
– Что вызнать, куда направить, зачем? – частил, сбиваясь в словах. Покачала головой, сплюнула в угол и тщательно вытерла губы платком:
– Об этом полковники знают... Да что ты, не понимаешь, что ли? Сначала я должна доложить, что ты спекся! А уж потом оне мне велят. К какому берегу тебя пристать.
Взял ее за ухо, притянул, улыбнулся, трогая губами ее нос:
– Катя... Я спекся. Так Павлу Александровичу и скажи. И выясни про берег этот... Поподробнее, ладно?
Она кивнула и увлекла его в спальню, на кровать...
Жандарм дежурил через сутки, и свидание состоялось вовремя. С некоторой опаской и даже внутренней дрожью вошел Евгений Анатольевич в калитку конспиративного дома – черт их разберет, товарищей по работе ("по воровскому делу" – вдруг пришло в голову). В их замыслы проникнуть сложно, возьмут да прищучат, а там можете жаловаться в Правительствующий Сенат... Но все обошлось и оказалось на удивление просто: Ананий улыбался от уха до уха и, все время держа ладонь у козырька, отворил засовы (комнаты Мищука и Зинаиды находились на втором этаже, и двери смотрелись вполне тюремными) и, проговорив: "Я вам таперича вовсе и не нужен", – удалился.
– Ну... – произнес Евдокимов дрожащим голосом,– здравствуйте...
Обнялись, женщины стояли у стены и плакали навзрыд.
– Будет, будет... – Мищук говорил с трудом, видно было, что происходящее кажется ему сном. – Рад, Евдокимов, не скрою, так рад, как никогда в жизни не радовался... Кто эта симпатичная барышня?
Пока Евгений Анатольевич повествовал, Зинаида Петровна сидела на диване рядом с Катей и нежно гладила ее по руке.
– Милая, милая Катя, – шептала, – мне имя вашего друга в письме называли, и вот сбылось. Я так счастлива...
– Но мы еще в тюрьме, – отвечала практичная Катя.– Выбраться надобно...
– И не просто "выбраться", – подхватил Мищук (он слышал), – а размотать эту историю! Раскрыть!
– А как выглядел чиновник, с которым вы встретились на Сергиевской? спросил Евдокимов.
Зинаида Петровна подробно описала прихожую, комнату, в которой состоялся разговор, комплекцию, костюм и приметы "Сергея Петровича".
– Не припомню... – произнес морщась, – никогда в доме на Сергиевской не имел чести быть... – И вдруг мгновенная догадка, прозрение – словно ток электрический ударил: – Но может быть, была у этого человека какая-то особая примета? Нечто такое, на что нельзя вам было не обратить внимания?
– Не знаю, право... – задумалась. – Может быть, улыбка? – взглянула на Евгения Анатольевича широко раскрытыми глазами. – Он так улыбался, будто я его родственница... Нет – любимая? Он улыбался лучезарно, вот!
– Странно это все, очень странно... – тихо сказал Евдокимов. Мищук... Кто он? Это все не просто так, вы понимаете?
Лицо Мищука набрякло и приняло апоплексический оттенок.
– Вот мерзавец... – только и проговорил. – Господи... Гадко-то как... Но – просто. Вы же знаете – наше сотрудничество с Охранной полицией безусловно. Через нас проверяют. С нашей помощью подбрасывают – да что вам объясняю... Три года назад я этого типа из "Континенталя", что на Невском, вытаскивал... Они там напились, начали бить посуду и зеркала, у кого-то из посетителей пропал бумажник с крупной суммой, ну, общая полиция тут как тут, вызвали меня, я этот проклятый бумажник в боковом кармане этого моветона и обнаружил... Правда, он лыка не вязал, ну, а когда в участке проспался, потребовал начальство, позвали меня. Он и признался, что служит в департаменте и обретается в больших верхах... Действительный статский1 оказался... Я его пожалел – в конце концов, он этот бумажник не воровал, случилось недоразумение, или подставить его кто-то пытался, у вас ведь это принято? – метнул насмешливый взгляд в сторону Евгения Анатольевича. Когда мы с Зиной познакомились, помнишь, Зина? я рассказал об этом случае как о курьезе из жизни... А в камере тюремной вспомнил и решил написать... Выходит, все это подстава ваших друзей? – Глаза сузились, зрачки исчезли, и закаменело лицо. По всему выходило так, что департамент проводил реализацию весьма серьезного замысла.
Решили продолжить свое невольное участие – теперь уже вольно – и сыграть предназначенные неведомым режиссером роли до конца. Только ведь когда намерения режиссера становятся актеру не просто понятными, но прозрачно ясными, до конца, – актер вносит в роль коррективы, которые круто меняют весь ее рисунок. И кто знает, во благо ли...
...Иванов появился на следующий день утром в сопровождении рослого человека в штатском, с военной выправкой.
– Кто не знаком – представляю: пристав Красовский, Николай Александрович. Имя-отчество о многом напоминает, прошу любить и жаловать. И еще: желал бы знать, что надумал господин Мищук.
– Господа, – Зинаида Петровна улыбалась доброжелательно и безмятежно. – Я приглашаю всех на чашку чая. Прошу... – и двинулась первой, как бы указывая путь, хотя пресловутую "столовую" дежурный жандарм (то был не Ананий) показал за полчаса до появления гостей и помог накрыть. Спустились, сели, жандарм ловко водрузил самовар на стол и, откозыряв, удалился. Чай разливала Зинаида, важно восседая во главе.
– Очень рад, очень рад... – Иванов захрустел печеньем и пригубил из чашки, держа мизинец на отлете. – Итак, друзья ли мы отныне и до гробовой доски или противостояние разорвет нашу возможную дружбу? – спросил мягко, вкрадчиво, доброжелательно.
Мищук отодвинул чашку, взглянул исподлобья:
– Значит, так... Экзальтацию вашу и все эти ваши штучки дурноактерские в следующий раз оставляйте в передней, вместе с пальто. Далее: выхода у меня и у Зинаиды Петровны нет никакого, вполне понятно – мы согласны. Но только до тех пор, пока ваша декларация о разработке воровского следа остается в силе. Евреями мы заниматься не станем – не верим в это...
– Да ведь и Николай Александрович не верит! – радостно закричал Иванов. – Извольте, сударь, доложить о ваших взглядах!
– Что ж... – смущенно начал Красовский, видно было, что присутствовать здесь ему явно не в удовольствие, а ситуация тяготит. – Верно. Но я сейчас – в отличие от глубокоуважаемого господина Мищука – на службе-с... Я обязан, а это совсем другое дело. Скажем: если фактические обстоятельства поколеблют или разрушат мое убеждение – я с рвением стану расследовать новые обстоятельства. Но пока я уверен: следы убийства Ющинского ведут в квартиру Веры Чеберяк-с... Тут слагаемые простые... За несколько дней до исчезновения Андрюши он, Женя Чеберяк, – это сын Верки, и еще два мальчика гуляли у леса. Ну, дети... Вырезали прутики, у Андрюши оказался похуже, он и говорит Жене: "Если ты мне сейчас свой прутик не отдашь – я сообщу в полицию, что у твоей матери притон и намечается "дело". Ну, господа, я надеюсь – вы понимаете: на блатном языке "дело" – это...
– Мы известны, – оборвал Мищук. – Дети установлены?
– Женя отрицает подобный разговор... О прутиках.
Иванов переводил взгляд с одного оратора на другого, заметно было, что полковник невероятно доволен, разве что мед по усам не течет...
– А два других? Они вам сообщили что-нибудь интересное?
– Господа, вы понимаете – сведения носят осведомительный характер. До тех пор пока я не проверю все и не перепроверю – это мой личный секрет! Господин полковник, господин начальник Сыскной полиции – это мое право неоспоримо и не подлежит ревизии, вы знаете!
– Кто спорит... – устало вздохнул Мищук. – Благодарю, что назвали "начальником", это радует, но я всего лишь арестант... Ладно. Все понимают: до тех пор пока мальчики не разговорятся – мне можно и отдохнуть. Я ведь в роли эксперта-сопереживателя выступаю, не так ли?
Иванов разволновался и, нервно рассыпая слова, начал убеждать Мищука, что "все недоразумения скоро разъяснятся" и что лично он, полковник Иванов, был изначально против ареста начальника Сыскной и даже отстаивал свою точку зрения у губернатора и прокурора, но вот Кулябка...
– Вы же знаете влияние Охранной полиции! – горячился. – С тех пор как мы, губернские жандармские управления, будто бы на подхвате – что мы можем и кто нас слушает?
– Но во главе дела поставили вас, а не Кулябку? – понимающе усмехнулся Мищук, – и, более того, прислали сюда Евгения Анатольевича, с непонятной ролью, только не убеждайте меня, что господин Евдокимов от Суворина, слава богу, мы знакомы по Петербургу!
– Да оставьте вы ерунду пороть! – сорвался Иванов.– Стыдно слушать, право! Спросите меня – тут никакого секрета! Евгений Анатольевич прислан, не отрицаю, но с единственной целью: там, в столице, взбрендило кому-то осмыслить реальные еврейские настроения в низах! Нам не верят! Нашей агентуре среди евреев доверия нет! Эта агентура, естественно, пляшет под нашу дудку и сообщает то, что мы хотим услышать! А Евдокимов должен пожить среди них, понять их и доставить в Санкт-Петербург наисвежайшие сведения об этих извечных смутьянах и революционэрах! Там, видите ли, желают даровать свободу Сиону! Я ошеломлен, растерян, я капли по утрам пью! И по вечерам-с! А вы, господин Мищук, со своими, извините, глупостями! Обидно, потому что несправедливо... Это даже по-латыни сказано, да я забыл, признаться...
Он говорил так убедительно, искренне, даже слеза проступала, что Мищук задохнулся от ярости: "Вот, шулер, гвоздь забивает!1" Подумал: надобно все это непременно пересказать Евдокимову. Тот знает, о чем идет речь, но не признается, так как сам завязан на "Сергее Петровиче". Когда Зинаида говорила о своем свидании на Сергеевской – на лице Евдокимова читалось явственно: "Знаю, все знаю".
...Догадайся Мищук, что его предположение реальность, – возможно, постарался бы выудить у Иванова побольше. Догадайся, что молчание Евгения Анатольевича было вызвано одной лишь дисциплинированностью– нельзя разгласить доверенную некогда государственную тайну просто так, не подумав, – несомненно повел бы себя острее, напористее. Но – не догадался.
– Господин полковник! – сказал, обезоружива юще улыбаясь. – Вам не следует нервничать и подозревать. Мы вам верим безусловно и давайте работать, господа!
Распрощались почти дружески – Мищук улыбался обаятельно-наивно, некогда от этой улыбки самые закоренелые "домушники" начинали плыть и сознаваться "до пупка", раздирая рубашки и ломая ногти щелчком о зуб: "Падла буду, век свободы не видать!" Судя по всему, Иванов ушел вполне удовлетворенным и даже попросил Красовского задержаться ненадолго – для обсуждения деталей.
Проводив взглядом полковника и убедившись, что тот действительно ушел – не стоит под дверьми и не подслушивает, Мищук сказал:
– Вот что, Николай Александрович... Я считаю, что вам, да и нам всем надобно с Евдокимовым обсудить... Жандармское все же, охранное, так сказать, лицо... Вместе, разом, мы поумнее станем, нет?
– Хорошо... – Красовский пожал плечами. – Задача чисто уголовная, как мне представляется. Но если вы видите политику... Хорошо. Я найду его, мы поговорим.
Разговор состоялся в тот же день, вечером. Пристав отловил Евгения Анатольевича в гостинице "Русь". Познакомились, вглядываясь в красивое лицо Евдокимова и тревожно похрустывая пальцами под обеденной скатертью (спустились в ресторан, перекусить), Красовский колебался безудержно: годы службы приучили мгновенно распознавать собеседника, давать ему цену. Этот, с точки зрения пристава, не тянул на золото, максимум – на полтинник. "Сластолюбец, – думал, – дамский угодник, за юбку и за то, что под ней, все отдаст..." Тем не менее решил объясниться прямо.
– Знаю, встречаетесь с Мищуком и Зинаидой Петровной... Отрицать не надобно, я только что от них. Вы не тревожьтесь, я известен обо всех деталях, Иванов даже вашу миссию объяснил подробно. Не знаю, что в этой псякости ищете вы, – я только истину. Так вот: они там просили, чтобы встреча состоялась общая. Как вы?
– Ананий предупрежден?
– Само собой.
Назначили день и час вечерний, разошлись без рукопожатия.
Василий Чеберяк служил на телеграфе и дежурил сутками. Служба выматывала; однажды заметил, что самая драгоценная телесная принадлежность (холил, лелеял, мыл и смазывал специальными кремами, покупая по дорогой цене в аптеке на Крещатике) день ото дня (ночь от ночи, скорее) теряет упругость и твердость и напоминает больше воздушный шарик, из которого выпустили воздух. Начались неприятности с женой, Вера требовала любви и ласки, и если последнюю еще мог оказывать, то с первой становилось все хуже и хуже... Василий – весьма застенчивый и немногословный, никогда свои неприятности с приятелями не обсуждал и оттого не мог опереться на то, на что опирается в подобных случаях определенный круг женатых мужчин: перемалывание за рюмкой водки похождений и вожделений (как правило, воображаемых) или – по очень большому секрету – обсуждение "разного рода недостатков" и "вялости" (это называлось "полшестого"). Утешение возникало как бы из ничего: если Иван Петрович "не может", а вслед за ним имеется заминка и у Григория Алексеевича, то и получается, что на миру и смерть красна.
Слава богу, сей неприятный период наступил аж через двенадцать лет после сладостного медового месяца и последующего ночного счастья. Родились трое детей – мальчик и две девочки, в общем – состоялось то, ради чего существует человечество, но все же было очень обидно. Особенно тогда, когда узнал и даже воочию убедился, что жена изменяет. И с кем...
Год тому, вернувшись с дежурства в неурочный час (обыкновенно задерживался с сослуживцами в ближайшей пивной), не нашел в квартире ни детей, ни жены и очень огорчился; пришлось самому разогревать борщ и расставлять посуду. За вторым (жареная картошка с куском мяса – всегда жили небогато, разносолов на столе не обреталось – жалованье не позволяло) остро захотелось огурчиков (Вера умела приготовлять, выходили наособицу остренькие, с чесноком и перцем, горело нёбо, но так хорошо, так благодатно было от этой изощренности), оставил второе недоеденным и отправился в сарай– там выкопали некогда погреб и держали всякую снедь... Когда же вошел туда и увидел открытый люк, – засосало под ложечкой и тошнотный ком подкатил к горлу. Хотел уйти, но любопытство пересилило – заглянул осторожно. То, что увидел, повергло в обморочное и даже хуже того состояние: Вера стояла в неудобной позе у стены, опираясь руками, увы, прямо на земляной пол (у нее такие нежные ручки, ладошки – как бархат, как это можно...), юбка топорщилась где-то на голове, закрывая совсем, сзади пристроился волосатый, совершенно голый приказчик кирпичного завода еврейской больницы, сосед, чтобы его разорвало, Мендель, и, охая, ахая, вскрикивая и подвывая, совершал то, что так любил совершать со своей пухляшечкой сам Василий... (Это она, сука, его и научила... Не сохранила в глубокой тайне то, чему научилась сама в первую брачную ночь.)
– Как ты можешь?! – завопил дурным голосом. – Убью!
Взглянула исподлобья, сбросив юбку с головы небрежным жестом, откинула налипшие волосы со лба (вспотела, гадина!), произнесла лениво и безразлично:
– Когда у мужа мозги и все остальное размякло – жена на все имеет право...
А Бейлис, судорожно натягивая штаны и едва не падая, восклицал:
– Василий, Василий, ты не подумай ничего такого! А что? Что тут было? Я знаю? Давай, Василий, – ты здесь не видел, ты Эстер промолчишь, а я... Я обязуюсь подбросить тебе самолучшего кирпича – сей час как раз ведем обжиг!
Смотрел на них, а в горькой памяти звенела гитара: "Чеберяк-чеберяк, чеберяшечка, с голубыми ты глазами, моя душечка!" – пел ей, ведь и в самом деле были у нее такие удивительные голубые глаза...
Всегда был уверен, знал: песенка эта, "Цыганская венгерка", написана после встречи знаменитого поэта с его, Василия, отцом. Такой был красавец, такой щеголь, что и означает в переводе на москальский язык "чеберяк". Ах, Вера-Верочка... Какая встреча случилась некогда на рубеже веков... Тихий вечер плыл над Лукьяновкой, и луна сияла в самом центре бездонного звездного неба, и все это – над длинным, уставленным яствами и горилкой столом во дворе Сингаевских, давних выходцев из Речи Посполитой, "шляхтицей", "паничей", и так вязко бубнил Петр, родной брат невесты, обнимая за шею и слюняво прилипая остро пахнущим ртом к уху. А Вера – не очень, конечно, юная, но оттого много больше соблазнительная, о, она, милочка попастенькая, исходила таким умопомрачительным запашком, о каком судорожно мечталось еще с дрочильного безбабного отрочества – подкрался однажды в огороде к рядкам, на которых упоительно предавались любви поповна и попов работник Гришатка. О, запах, в нем было все: простор степей, ветер, навоз и то самое, особенное, когда, принюхавшись, сразу же обнаруживаешь особь противоположного пола... Познакомились случайно: Вера пришла на телеграф "отбить" телеграмму родственникам, в Харьков, и сразу обратила внимание на чернявого телеграфиста в форме. Тот обладал усиками, тщательно расчесан ными висками и благоухал такой лавандой, что сразу поняла – он... Познакомились, договорились о встрече, в тот же вечер Василий повел в самый дорогой ресторан – "Семадени", на Крещатике. Гуляли весь вечер, до ночи, и опростали четыре "Вдовы Клико", фунт "салфеточной" и несчетно– осетрины под маринадом. Изумилась: "Откуда у тебя столько денег?" Ответил гордо: "Для избранной женщины ничего не жалко! А деньги... Скажу по совести: копил всю жизнь и вот, промотал в одночасье и тем горжусь!" Это было непривычно, невероятно и казалось сном... Свадьбу сыграли заливисто, с местечковым размахом, ресторан для единственного в жизни события (кто же не убежден, что оно и в самом деле единственное?) выбрали похуже, по деньгам; набралось человек сорок, а может, и все пятьдесят гостей – сослуживцы и холостяцкие знакомые Василия, родня и подружки Веры. Среди них особенно выделялась юная Катя Дьяконова, дочь домовладельцев (редкое среди местных брачующихся и их гостей состояние), хорошенькая, с блеском одетая девушка. Изловив ее на лестнице (ходил покурить), Василий не преминул залезть ей под платье, что по убеждению новоженца – обязаны были делать все женатые мужчины. Катя подняла визг и крик, сбежались гости, Вера с разворота въехала в ухо, долго оправдывался и объяснял, что случилась всего лишь шутка, ничего такого, подумаешь– по-отечески погладил там, где особенно гладко... Прошел год, родился первенец, Евгений, потом две дочери, и незаметно наступила житейская проза с вечными недостатками и недохватками, полным отсутствием денег подчас, горестными вздохами и размышлениями о том, что жизнь проходит потихоньку и даже явно не удалась. Все было как всегда и как у всех. Но когда становилось особенно туго – Вера исчезала на два-три часа и возвращалась веселая, с деньгами. Когда спрашивал – отвечала одно и то же:
– Брата, Петра, помнишь? Он хоть и небогат, но в достатке.
Брата помнил: стройный, худой, одетый с барского плеча молодой человек Петр Сингаевский на свадьбе выделялся быстрой речью, общительностью, улыбкой. Вдни обыкновенные, позже, появлялся в гостях у сестры в сопровождении еще двоих: Бориса Рудзинского – тот был постарше, поматерее и совершенно немногословен, и Ивана Латышева – с неповоротливой шеей, крутыми плечами заправского мясника и бритой головой. Иван вообще не произносил ни слова – никогда. Визиты эти нравились: по мере того как страстные ночи с любимой сменились прохладными, а потом и вовсе перешли в разряд редко-штучных, – корзинка с пивом и шампанским, которую всегда приносил с собой Петр, взбадривала, и жить становилось легче и даже веселее. Однажды на Крещатике (после дежурства направился поболтаться по магазинам, день рождения Веры был на подходе) заметил любимую, она прогуливалась около гостиницы "Европейская" – на Царской площади, и нечто нервное, почти испуганное сквозило в ее лице. Она то опиралась на зонтик, отчего ее сводящая с ума попка напружинивалась как боевой лук, то прохаживалась мелкими семенящими шажками, гордо закидывая головку назад. Едва успев подумать, что бы это значило, Василий увидел родственника и двух его присных: Рудзинского и Латышева. Те выскочили из дверей гостиницы, словно ошпаренные и, передав Вере какой-то тюк, мгновенно исчезли. "Господи...всплеснул руками Чеберяк, горестно все поняв. – Вот поносники... А Верка-то у меня – тихушка, воровка. Вот откуда денежки..." Огорчился ли? Скорее, растерялся. Вконце концов не все ли равно – откуда? Старая истина: чем их больше – тем лучше, а если жена кому не то и даст невзначай, то "рыжье"1 в дом принесет – ей и прощения просить не надобно...
Но с этого дня замкнулся, помрачнел и по ночам к Верке более не приставал. Когда же в один из субботних вечеров заявилась в гости святая троица, сказал угрюмо:
– Вот что, деловые... Хаза под барахло нужна? Только не лепите горбатого, что вы – паничи, дворянские отпрыски, что сидите на мели и оттого "подрабатываете". Вы – воры, я достоверно знаю. Несите добытое сюда, ноги приделаем, верх поровну. А ты, любезная, глазками не зыркай, я вас давно подозревал, а когда увидел, как вы Верке передали краденое на Царской, – и вовсе сомневаться перестал. Договорились?
Поторговавшись больше для вида, Рудзинский, Сингаевский и Латышев согласились. С того дня квартира Веры Чеберяковой на Лукьяновке стала воровским притоном... Но с этого часа женушка совсем отбилась от рук и естественные отношения прекратила, грубо обозвав Василия гнусным иностранным словом: "эмпотэнт".
Иногда Чеберяк страдал. Это состояние накатывало по вечерам, после возвращения домой, когда замечал отчужденные взгляды жены и безразличные детей. Старший, Женя, правда, подходил иногда и пытался приласкаться, но, получив несколько раз по шее, смирился и больше не лез. Изредка замечал Василий его вопрошающий взгляд, но что ответишь ребенку? Что он поймет? Однажды, когда совсем сделалось невтерпеж, сказал:
– Жид этот, Мендель, во всем виноват. Ты пойми, сынок: когда жид у тебя, дворянина и русского человека, отнимает самое дорогое – мамочку нашу...
И зарыдал надрывно. Женя ничего не понял, но словечко "жид" запомнил, благо на Лукьяновских улицах звучало оно и днем, и утром, и вечером. Потом заметила старшая девочка, Люда: брат не в себе, отец чернее ночи, мать все время кричит, срывая голос, и норовит заехать скалкой куда побольнее. Затащив брата в сарай, стала пытать – что и как – и допытала: "жид". Он отбил мамку у батяни. Усмехнулась люто:
– Ты, Женька, замри до времени. Никому ни слова. Нишкни. А я придумаю, какой им учинить погром.
В устах десятилетней девочки прозвучало многообещающе. Нет ничего страшнее и необратимее детской мести. Она неожиданна, мгновенна и непоправима.
...Но Мендель в жизни Веры давно уже стал прошлым. После столкновения с мужем в сарае решила: хватит. Надо быть изворотливее, умнее и напористей. Зачем ей Бейлис? Он – отработанные на пирогах дрожжи, эти дрожжи ничего уже не заквасят. Не так следует учить супруга, не так. Не то обидно, что муж застает тебя с другим, нормальным мужчиной, – пусть и с пейсами. А вот как посмотрит Васька, когда узнает (а смысл именно в том, чтобы узнал, ирод!), что переплетается евонная женушка со слепым калекой, но не просто, а в пароксизме дикой страсти! Словечко это Вера вычитала в каком-то рассказе Мамина-Сибиряка, найдя книжку на помойке во дворе, куда ее, должно быть, выкинула сиделица винной лавки Малицкая, хозяйка дома, в котором квартировали Чеберяковы на втором этаже. И, выполняя задуманное, в тот же вечер зашла к Павлу Мифле (ближнему соседу, слепому инвалиду без ноги) "на огонек" – как кокетливо объявила при входе. Бедолага обрадовался, приволок чайник, но, услышав разочарованное "а я думала...", тут же водрузил на стол бутылку "Смирновской" и хорошую закуску.
– Откуда же у вас деньги? – осведомилась Вера, нанизывая на вилку кусочек излюбленной осетрины. – И водка первый сорт!
– О-о, деньги... – меланхолично повел рукой Мифле. – Что деньги, сударыня... Миром правит любовь... А я, верьте на слово, будучи очень крепким мужчиной и очень способным к высокому чувству и не менее высокому действу – вот, пропадаю, пропадаю и совсем пропаду, если, конечно, не найдется доброй души...
– Она уже нашлась... – всхлипнула Вера, резво усаживаясь на колени хозяина. – Я та самая девочка, из ваших грез! – и впилась ему в губы ошеломляюще жарким поцелуем.
– О-о... О-о... – стонал Мифле. – Мои немецкие родители учили меня, что эти... это... Оно должно быть невидно, незримо, тихо и вскользь, дабы не потревожить общественное мнение...
– Да? – спрыгнула, подлетела к окну, распахнула: – Господа! Господа! Это я! Я в дому у Пашеньки! Мы любим друг друга, а на подлого Ваську мне решительно наплевать!
Смелая была женщина, Вера Чеберякова...
На следующее (после встречи с Мищуком в особняке Охранной полиции) утро, позавтракав вто ропях, Красовский отправился на соседний с Большой Житомирской Киевский проулок – там, неподалеку от Духовной семинарии, нанимал он за казенный счет квартиру – для встречи с осведомителями, а когда возникала нужда – и для маскарадного переодевания. Обладая недюжинным актерским даром, Красовский являлся в общество босяков, побирушек, мелкого и среднего ворья, а также и записных фармазонов в доску своим и всегда именно в той одежде, какая принималась и поощрялась, была в обычае данной преступной группы или сообщества. Для этого у Николая Александровича существовал целый гардероб: блузы, пиджаки, сюртуки, рубашки, панталоны и обувь всевозможнейшая. В глубинах преступного мира пристав Красовский был известен отнюдь не как трудник Сыскной, а как "вор в законе Сытый", фармазон (мошенник) Спитой и много еще как. Самое удивительное состояло в том, что, обладая нормальной семьей и детьми, квартирой в центре Киева, кругом знакомых, – Николай Александрович ни разу не влип, не попался с поличным – особенно ворам, не засветился и не был "срисован" преступниками. Он и сам плохо понимал, как это ему удавалось столько лет подряд... Зайдя в квартиру и убедившись, что вокруг (квартира размещалась в одноэтажном кирпичном домике посередине голого поля, что было особенно удобно для наблюдения) никто не шастает – переоделся под франтоватого "щипача" карманного вора на рынках и по трамваям, загримировался деликатно (грим держал французский) и отправился на промысел. Что и как станет делать, пока не знал – это зависело от случая, удачной встречи и еще от тысячи разных причин, о которых распространяться можно долго, но которые так редки в сыскном деле. Удача – она царица розыска (о мозгах, тренированных и образованных, что и говорить – Красовский таковыми обладал в избытке!), но одно пристав знал твердо: эта самая удача не приходит к кому попало. Она девушка капризная и любит терпеливых и настойчивых. Вернувшись в проулок, Красовский кликнул извозчика и распорядился ехать на Контрактовую площадь, на Подол. Там, среди будок, палаток, прилавков и торговых домиков решил погулять в толпе, прислушаться к разговорам, выудить полезную информацию. Ехали быстро, молодой извозчик с певучим говором – недавний сельчанин, наверное, косился неодобрительно через плечо:
– Не мое дело, только вы, я так располагаю, чистить станете?
– А тебе жалко?
– Да не-е... Раззява должен быть наказан, да ведь вы, поди, у любого подметки срежете?
Красовский ухмыльнулся: так всегда бывало. Его все принимали за своего. Особый дар...
Контрактовая встретила круговертью, шумом и гамом,– два чиновника выбирали стулья с плетеными спинками, один сел для пробы и провалился, после чего оба бросились колотить торговца-обманщика. Началась свалка, заверещали полицейские свистки – это Николаю Александровичу было совсем неинтересно, и, успев заметить, как по лицу одного из покупателей растекается красная жижа, поспешил ретироваться в пивную, она как раз зазывала красочной вывеской с другой стороны площади.
Здесь тоже было много завсегдатаев, дух стоял убойный: не то заведение, не то новомодный туалет на Царской. Найдя свободное место за столиком, велел подскочившему половому "пару" и вежливо приподнял котелок, здороваясь с прежде сидящим. То был молодой человек приятной наружности, модно и добротно одетый, на безукоризненно открахмаленной рубашке чернел галстук-бабочка.
– Хорошее ли нынче пиво? – спросил, улыбаясь. Молодой поставил кружку и тоже приподнял котелок:
– Махалин, Сережа, студент консерватории, готовлюсь к оперной карьере. Меня господин Собинов прослушивал, отозвался... Пиво же – диурез, если изволите понимать, рыба – и того хуже.
В это время половой поставил, не расплескав (хотя и со всего маху) пару перед носом Николая Александровича, тот пригубил и поморщился: