355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гари Ромен » Цвета дня » Текст книги (страница 12)
Цвета дня
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:03

Текст книги "Цвета дня"


Автор книги: Гари Ромен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)

Вилли пристально взглянул на него. На какой-то миг он засомневался, а существует ли вообще Бебдерн, не является ли он плодом его воображения. От этого ему сделалось легче. У прихлебателя был такой вид, будто он сошел с comic-strip, [26]26
  Страничка юмора в газете или журнале (англ.).


[Закрыть]
– и раз он существует, подумал Вилли с надеждой, то у него самого есть шанс туда вернуться. Внезапно у него мелькнуло подозрение, и он принялся внимательно изучать Бебдерна. Это наверняка не он – не тот размах, – но, возможно, кто-то из его банды.

– Вы не знакомы с неким Сопрано? – спросил он.

– Нет, – сказал Бебдерн, но, быть может, он скрывал свою игру. – У меня для вас хорошие новости, Вилли. Наши влюбленные много гуляют по лесу. Впрочем, это очень красивая дорога над деревней, ведущая к итальянской границе. Если хотите, я вас туда отведу, и вы сможете их увидеть, а они об этом и знать не будут. А?

– Идите наберите в ванну воды.

– Так вы даете добро на конкурс красоты?

– Раз уж вы так мило об этом просите, взяв меня за горло…

Он опустошил бутылку шампанского. Он торопился. Нужно было как можно быстрее выйти из реального мира. Высунуть нос наружу. Перейти на ту сторону. К Плуто, Чарли Чаплину, Майти Маусу, братьям Маркс. Укрыться на comic-strip. Очутиться в том чудесном мире, где можно упасть с луны на землю и встать без единой шишки. Достаточно было нескольких прихлебателей, согласных прийти поиграть с вами.

– Бебдерн! – заорал он.

Одного только Гарантье было недостаточно. Это был не партнер, а, скорее, деталь декорации. Странная, барочная нота, которая творила с серым цветом то, что Ван Гог делал с желтым. В самом крайнем случае он мог изобразить вокруг вас силуэт эксцентричного профессора, со своим собственным языком, навязчивыми идеями, японской прядью, как бы бесплотным присутствием. Но это все.

– Она не может так с нами поступить, – сказал Вилли. – Нет, нет и нет!

– Ни в чем нельзя быть уверенным, – сказал Гарантье, – даже в самом худшем. A priori,казалось бы, женщина, так пылко мечтающая о любви, не может довольствоваться любовью. Спросите у какого-нибудь старого коммуниста, что он думает о коммунистических режимах, тех, что стоят на земле. Между любовью и потребностью любви нет общей меры.

– У меня нет времени ждать, пока она разочаруется, – сказал Вилли.

Он налил себе еще шампанского. Он и вправду спешил. Он так хотел пойти укрыться в конуре Плуто и спать в его объятиях, что у него даже выступили слезы на глазах.

– Бебдерн!

Великий импровизатор просунул голову в приоткрытую дверь. Он шел на помощь.

– Что вам от меня нужно? Я занят.

– Что вы делаете?

– Надеваю ваши кальсоны. Я пытаюсь влезть в ваши кальсоны. Кто знает, всякое может случиться. Вы позволите?

Он исчез.

– Проклятье, – сказал Вилли, – этот тип в духе персонажа, что, очевидно, встречается в пьяных видениях.

– Одевайтесь, Вилли, – сказал Бебдерн, вновь просунув голову. – Мы идем на наш конкурс красоты. И не смотрите вы постоянно на телефон, а не то выведете его из строя.

Вилли стащил с ноги туфлю и запустил ею ему в голову.

– Это чернильница, которую нужно воспринимать как Лютер, – сказал, вновь появившись, Бебдерн, – без этого читатели не поймут.

– Если бы я верил в дьявола, – завопил Вилли с надеждой, – я хотя бы знал, с кем имею дело!

– Только не нужно считать их глупее, чем они есть, – сказал Бебдерн, появившись и вновь исчезнув.

Вилли почувствовал себя лучше. Он распечатал другую бутылку шампанского, чтобы обзавестись уважительной причиной: на хлопок пробки немедленно прибежал Бебдерн – длиннополое его пальто мело ковер, – выпил один за другим три бокала шампанского и умчался.

– Я знаю, кого он напоминает, – сказал Вилли. – Граучо Маркса. По-моему, он нарочно ему подражает. Бебдерн! Ты подражаешь братьям Маркс, так?

Бебдерн высунул голову из-за двери.

– Мне это пришло в голову раньше, чем им, – сказал он с обиженным видом. – И я ведь не делаю этого на экране. Я действительно отдаюсь этому полностью!

– Когда тебе это пришло в голову? – спросил Вилли, входя в роль господина Лойолы.

– Это придумал мой отец после первых погромов, – сказал Бебдерн. – Когда впервые у него на глазах один казацкий командир изнасиловал его жену и когда тот кончил и казаки отпустили отца, он подошел к командиру и спросил его: «Вы что, не могли сначала спросить у меня, вы, офицер?»

– В жизни нужно защищаться, – сказал Вилли одобрительно. – Нельзя давать помыкать собой.

– А что вы хотите, – сказал Бебдерн, – либо у вас есть чувствительность, либо нет.

Вилли не очень любил реплики a parte,но эта ни к чему не обязывала.

Гарантье слушал их, улыбаясь. Двадцать пять лет назад он вел бы себя так же, как они, но теперь он больше не верил крику, он даже не верил больше голосу. Он на дух не переносил Мольера, фарс, насмешку, клоунов, мешавших миру исполниться в сером цвете и отстраненности. Что не мешало ему пить, даже напротив.

– Вы слишком полагаетесь на юмор, – сказал он. – Юмор – это буржуазный способ ничего не менять в окружающих нас оскорбительных реальностях. Это буржуазный способ защитить свой комфорт. Впрочем, я не понимаю людей без кожи: как могло случиться, что у них раньше была кожа? Вы пытаетесь укрыться в бурлеске, пролезть в comic-strip,чтобы не смотреть в лицо своим общественным обязанностям. Это антимарксистски.

– Извините меня, – пробормотал ужаснувшийся Бебдерн. – Я, видимо, уже не знаю, что делаю.

От страха у него дрожали колени.

– Да будет, будет вам, – попытался успокоить его Вилли, – мы им не скажем.

– Я хочу ладить с ними! – простонал Бебдерн. – Не хочу иметь врагов среди левых! Хочу ладить с ними! Именно это и ввергло меня в подобное состояние.

У них – у всех троих и у каждого на свой лад – было такое впечатление, будто они строят лучший мир. Гарантье при этом выглядел самым скромным, самым утонченным: его даже можно было принять всерьез. Его близость к остальным выдавал лишь едва заметный акцент. Разве что моментами он чуть подчеркивал себя, капельку шаржировал свой персонаж: он работал с абсолютной тонкостью, требовал понимания, своего рода предварительного приобщения к тому, что пародировал: он сохранял свою склонность к абстрактному даже на арене. Бебдерн творил абсолютно нагло, как бы из нежной к вам ненависти. Что касается Вилли – тот не выбирал, он полагался на свое вдохновение, он просто старался не оказываться там, где было очень больно.

– Так на чем мы остановились? – спросил Вилли.

Они слегка вышли из своих ролей и персонажей, и Бебдерн, будучи наименее пьяным, первым заметил это и исправился.

– А наш конкурс красоты? – быстро, чтобы реальность не успела сделать свое дело, спросил он. – Ну же, Вилли, одевайтесь. В последний раз вам говорю. Иначе наша маленькая история уже сегодня вечером попадет в газету. – (Про себя: уж я об этом позабочусь!)

Он помог Вилли влезть в брюки.

– Хочу надеть фрак, – пробормотал Вилли. – Хочу быть абсолютно безупречным. Хочу показать одним своим видом, что я выше всех их жалких мерзостей. Дайте мне лебединую манишку.

Но чего ему в действительности хотелось, так это вызвать у себя ощущение, что он живет в одном из первых фильмов Мака Сеннета, Чарли Чаплина, Толстяка Арбакля, с их обязательными пьяницами во фраках, с неизменными цилиндрами на головах, вышагивающими нетвердой походкой вокруг канализационных люков в освобожденном мире, где с вами ничего не могло случиться, где страдание было смешным и где никогда ни один кульбит плохо не заканчивался. Ему было десять лет, когда ему впервые было дано проникнуть в волшебную темноту. Затем он проводил целые дни – забывая съесть булку с вареньем, которую давала ему на полдник мать, – без конца наблюдая одни и те же тени в одних и тех же удивительных и забавных ситуациях, пока не пришел владелец кинотеатра и не вышвырнул его вон после того, как он просидел на трех сеансах кряду под звуки усталого пианино. Еще и сегодня он немедленно узнавал услышанные им тогда мелодии – ничего кроме них он по-настоящему не любил, это были единственные музыкальные пьесы, которые он понимал. Достаточно было услышать несколько нот, чтобы к нему вернулись его десять лет и все те бородатые тени, которые всегда были слишком толстыми или слишком худыми, слишком короткими или слишком длинными, – они жестикулировали в мире, в котором происходило только непредвиденное и в котором взрослые могли быть поняты детьми.

– Я тоже облачусь во фрак, – заявил Бебдерн. – Так у меня наконец-то появится ощущение, что я окончательно порвал с рабочим классом. Знаете, что я учудил несколько дней назад?

– Нет, – сказал Вилли. – Расскажи.

– В Ницце была забастовка и манифестация рабочих. Я сказал себе: самый момент выступить. Знаете, что я сделал? Я проскользнул в колонну и украл у рабочих два бумажника. Классовая ненависть, ну, вы понимаете. На меня это как-то разом нашло: только между нами, мой отец был мелким собственником, буржуа. Скрывай не скрывай – однажды это все равно выйдет наружу. Да к тому же с моими прошлыми мечтаниями… Так, сказал я себе, я от них освобожусь. Ну как? Что вы на это скажете?

– Чертовски здорово, Арпо, – сказал Вилли.

– А что вы хотели? Если уж наделен чувствительностью, нужно уметь ее защищать. Когда на протяжении тридцати лет вкладываешь все свои надежды в пролетариат, нужно уметь возместить себе это. Нужно уметь сделать жест. Забыл вам сказать, что в тот день была годовщина Октябрьской революции.

– Чертовски здорово, Арпо, – сказал Вилли.

– Я написал письмо в «Юманите», в котором изложил эту историю и указал свое имя. Тогда, если коммунизм восторжествует, они увидят, что я не настоящий коммунист: я могу не опасаться, что меня повесят.

Они повернулись к Гарантье, собираясь сказать ему, что пора облачиться во фрак и идти с ними, но то ли из-за того, что его шокировали последние слова Бебдерна, то ли потому, что он, по неосторожности, переборщил со стушевыванием, серым цветом, неприметностью, растворившись в воздухе вследствие некой технической аварии, то ли потому, что он не мог больше противиться патетическому характеру этой борьбы за достоинство – этого особого боя, который два находившиеся рядом с ним человека завязали с несчастьем жить и видеть, как катишься вниз, – то ли, наконец, потому, что они и в самом деле были пьяны, но Гарантье они не обнаружили – казалось, он исчез. Какое-то время они искали его во всех углах, и под кроватью, и под ковром, и у себя в карманах, ухватившись за возможность чуть дальше углубиться в бурлеск. Но они ничего не добились: Вилли по-прежнему думал об Энн, а Ла Марн по-прежнему был полон решимости через несколько дней поехать сражаться в Корею; им не удалось – ни одному, ни другому – бросить свой скипетр и терновый венец, перестать царствовать. Наконец они облачились во фраки и в белых манишках спустились по лестнице, поддерживая друг друга как два пингвина, которые якобы ошиблись широтой. У дверей их поджидала карнавальная цветочная колесница, полностью покрытая алыми гвоздиками, и не успел Вилли запротестовать и потребовать объяснений, как Бебдерн втолкнул его вовнутрь и устроился с ним рядом. Вилли с глупым видом смотрел на цветы, затем на Бебдерна.

– В три часа цветочное сражение на Английской набережной, – объяснил граф. – Я пообещал Праздничному комитету, что вы тоже примете в нем участие: – (Про себя: я получил за это пятьдесят тысяч франков, но молчок.)

Вилли попытался вылезти.

– Остановите! – заорал он водителю. – Я категорически отказываюсь! Я отказываюсь во имя священного права народов самим распоряжаться своей судьбой! Водитель, остановите, я выхожу.

– Сидите тихо, – строго приказал Бебдерн. – В противном случае я отдам вашу прекрасную душу прессе. Пойду и расскажу им не только про то, что ваша жена вас бросила, что она повстречала любовь всей своей жизни, но еще и про то, что вы так ее любите, что даже едва ли не рады за нее. Сидите тихо, у нас это займет один час. И еще, раз уж вы в кои-то веки хорошо пахнете и вокруг вас хорошо пахнет, так можно и помолчать.

Вилли остался сидеть среди гвоздик, подавленный, с мрачным взглядом. Стоял погожий солнечный день, и Английская набережная была заполнена праздничной толпой, глазевшей на процессию цветочных колесниц. Под дождем сыпавшихся со всех сторон цветов машина въехала на дорожку перед трибунами. Громкоговорители сообщали о присутствии Вилли Боше и напоминали название его последнего фильма; играла звучавшая в нем знаменитая мелодия. Вилли ехал понурый, в цветах, в позе нечестного финансиста после банкротства, время от времени бросая на Бебдерна взгляд раненого вепря. Бебдерн приветственно жестикулировал направо и налево, отвечая на радостные возгласы, адресовавшиеся Вилли. Перед официальной трибуной он приказал остановить колесницу и долго жал руку председателю Праздничного комитета, пытавшемуся говорить с ним по-американски. Бебдерн тоже попытался говорить по – американски, «чтобы в конечном счете получилось по-французски», объяснил он, кривляясь, и они долго жали друг другу руки, лепеча по-американски под вспышками фотографов, в то время как Вилли, совершенно обессилевший, пожирал букет фиалок, а Бебдерн бил его пяткой по коленям, чтобы заставить подняться. В конце концов удар пришелся в самый раз, Вилли взвыл, поднялся, запустил букетом фиалок в лицо председателю Праздничного комитета, и вся официальная трибуна взорвалась аплодисментами, председатель пошатнулся и ответил веткой мимозы, и Вилли испустил ужасный рык, принялся срывать цветы с колесницы и швырять их вместе с кусками железной проволоки в официальную трибуну, пытаясь выпрыгнуть из колесницы, и Бебдерн вынужден был удерживать его, не переставая улыбаться мэру, в то время как публика аплодировала и топала ногами; председателю Праздничного комитета удалось завладеть рукой Вилли, и он принялся с силой трясти ее, а Вилли пытался ее вырвать; они так и остались топтаться на месте со сросшимися руками, и Вилли сказал председателю по-французски, что было бы куда лучше, если бы он потратил все эти деньги на улучшение условий жизни рабочего класса, но председатель комитета, ожидавший услышать английскую речь, не понял, что говорил ему Вилли, и сказал, что город Ницца будет вспоминать об этом с волнением и благодарностью, а Вилли сказал ему you son of a bitch, [27]27
  Ты сукин сын (англ.).


[Закрыть]
и председатель решительно сказал «я тоже», и колесница двинулась вперед, и Вилли снова рухнул в гвоздики, тогда как Ла Марн, стоя и приветствуя всех вокруг, внезапно с ужасом осознал, что грезит, будто выезжает на убранной цветами колеснице в мир, полностью освобожденный – им, и им одним, – от нищеты и ненависти, и что эти цветы – ему, и что он – Спаситель, Благодетель, Миротворец; он покраснел, смирненько сел, прижался к Вилли и повесил нос.

– Под цветами ведерко с шампанским, – сказал он. – Но я что пил, что не пил, ни в одном глазу.

Вилли, уже на четвереньках, откупоривал бутылку. Глотая шампанское, он пытался придумать новое средство дискредитировать себя публично, сделав это эффективно, то есть дискредитировать всю систему, чтобы поддержать свою репутацию человека левых взглядов. Можно было, к примеру, соблазнить нескольких девчушек лет пятнадцати-шестнадцати и, таким образом, дать коммунистическим газетам – и молодым девушкам – все, что требуется, чтобы быть счастливыми в течение нескольких дней. Но это было крайне поверхностно. В конечном счете, так удалось бы доказать лишь то, что пресса свободна. Ему норой казалось, что он поставил перед собой невыполнимую задачу. Чтобы осилить ее, нужно было бы умудриться стать диктатором или же избраться в Сенат и исполнить там со всем талантом, на который он способен, роль сенатора-демагога, усердствующего в преследовании либералов, негров и социалистов. Дискредитировать Голливуд – этого было недостаточно. Марксизм нуждался в крупных звездах, требовалось много таланта, а порой и гениальности, чтобы вам удалось воплотить с достаточной точностью его великие пропагандистские темы. Порой вы уступали одной-единственной попытке жить – и переставали что-либо значить.

– Бебдерн. – Да?

– Мне надоело воплощать их пропагандистские идеи.

– Не пейте слишком много, Вилли. Не забудьте, что у вас сейчас конкурс красоты.

Перед ними ехала карнавальная колесница полка альпийских стрелков, игравших военные марши, а за ними – карнавальная колесница местного отделения коммунистической партии, представлявшая собой гигантскую голубку, сделанную из белых гвоздик. Между ними – с отвислой нижней губой и тусклым взглядом – трясся в своей личной колеснице Вилли; он был похож на толстого безропотного бабуина. Время от времени ему в глаз летел какой-нибудь букет, но Вилли внешне никак не реагировал, довольствуясь тем, что бормотал какое-нибудь ругательство. Кончилось тем, что по прошествии двадцати минут аромат цветов пробудил его аллергию и вызвал жестокий приступ сенного насморка, и он сидел там, среди цветов, сотрясаемый спазмами, чихающий каждые пять секунд, подобный римскому императору, который покорно дает тащить себя в колеснице к месту покушения. Ла Марн тем временем наслаждался этой ситуацией, как это может делать один лишь западноевропейский интеллектуал: он бросал цветы налево и направо, и было совершенно ясно, что каждый жест имеет для него глубокий смысл, значение, являясь то ли насмешливым, то ли ностальгическим посланием, и он, в общем-то, прекрасно отдавал себе отчет в том, что уже не в состоянии даже пописать у стены, чтобы не сделать из этого жеста какое-то знамение и не расслышать в шуме падающей струи освободительное послание. Тридцать лет, включившие в себя абстракцию и идеологию, марксистскую диалектику, тактическую эволюцию вокруг генеральной линии, решительный антиуклонизм, неопатриотизм, агрессивно-пацифистский нейтралистский национализм, бдительность перед лицом темных сил криптофашистского и жидо-масонского космополитизма, и все это на службе подлинного интернационализма, а затем разрыв, эволюцию, интеллектуальное социал-троцкистское и подлинно марксистское переосмысление, исключающее любые идеологические шатания, граничащие с криптокапиталистическим и вагино-назальным предательством, раз и навсегда деформировали его в направлении ужасной и ежеминутной идеомании. Все должно было что-то означать, выражать, нести какую-то мысль. Ла Марн даже и ел уже не как все: поедая пищу с отменным аппетитом, он показывал, что его общественная совесть покойна. Тридцать лет диалектических упражнении сделали из его мозга машину тотального наделения смыслом, интерпретации любой ценой: ум превратился в инструмент насилия над жизнью, стремящийся к порядку любой ценой. Уже было невозможно просто жить, а нужно было только пытаться найти себе местечко во всеохватывающей значимости. Таким образом, в мире отчетливо проявлялась власть наваждений. Чтобы разжать тиски, чтобы попробовать освободиться, теперь оставалось одно лишь шутовство. Кончилось тем, что осмеяние и пародия стали видеться ему как акт освобождения, облегчения и спасения мира человеческого, и он в итоге бросился в них с ожесточенной решимостью уверенного в своем призвании миссионера. Хотя посреди этих метаний он никогда не терял совершенно необыкновенного чувства своей ответственности: ощущения, что он, единственно силой своих рук, держит разделенными два ужасных и враждебных мира, готовых обрушиться один на другой… В конце концов он испустил стон, прыгнул на колени к Вилли и прижался к нему.

– Сберегите меня, великий Вилли, – взмолился он. – Защитите. Меня пожирают мифы. У меня больше не получается жить.

Вилли сбросил его в гвоздики и несколько раз кряду мрачно чихнул.

– Мы как герои какой-нибудь греческой трагедии, которые попытались бы избегнуть трагедии, – стонал благородный граф Бебдерн, утопая в гвоздиках. – Война снова смыкается над нами со всех сторон. Неужели и вправду нет никакого средства избегнуть рока? Вот вам самому, Вилли, неужели не надоело воплощать великие темы коммунистической пропаганды? Я решительно отказываюсь исполнять свою роль в трагедии!

– Идите скажите это Софоклу, – пробурчал Вилли. – Вы мне осточертели.

Он продолжал чихать. Через какое-то время Бебдерн тоже принялся чихать из симпатии: тут было что-то, что можно было разделить, небольшое братство на двоих, он чувствовал себя не таким одиноким, а впрочем, может, это и есть братство: чихать вместе, свободно, сообща делить небольшую физиологическую неприятность, связанную с тем, что ты – человек; вместе чихать – быть может, в этом и есть все доступное братство. Небо было особенно синим и лучезарным – разновидность абсолютно глупого выражения, – а море отличалось той красотой и широтой, которые никогда не переставали пробуждать в Вилли чувство вожделения и фрустрации, как и все красивое, что он не мог ни съесть, ни трахнуть. Количество красивых вещей, которые человек, умирая, вынужден оставлять позади себя, с лихвой извиняет все его попытки к разрушению. Есть диалоги высоких утесов с горизонтом, волнующихся лесов с небом, вод со скалами, рассветных болот с французскими вечерними деревнями, которые так и хочется проглотить или подмять под себя, думал Вилли, не удивительно, что у меня аллергия. Зрелище красоты всегда вызывало у него состояние жесточайшей фрустрации, неутоленного желания, глубокого возбуждения, за которым не следовало никакого удовлетворения. Довольствоваться тем, что смотришь на залив, довольствоваться тем, что смотришь, как грациозно соскальзывают с неба на землю холмы, довольствоваться тем, что смотришь или нюхаешь распустившиеся цветы и склоняешься над опустевшими с началом ночи долинами, будучи не в состоянии заключить их в объятия, – вот что являлось неудовлетворенностью и бессилием, провоцированием желания и профанацией мужественности, вот что приговаривало человека на земле к жалким утехам вуайеризма. Красота была вокруг Вилли как дьявольское искушение абсолютом, бесстыдной и недостойной попыткой соблазнения, насмешкой, осмеянием, напоминанием человеку о его немощности в обладании и в любви. Не удивительно, что человек перед лицом этого заговора нашел себе убежище в стремлении созидать или создавать, в искусстве или в разрушении. Красота мира была обладанием, которое не давалось в руки, и человек в ее лоне был лишь ужасным зудом, и ему оставалось лишь астматически задыхаться и чихать и чихать до посинения, лишь женщины были брошены ему как крошки, чтобы дать пищу его рукам. Вилли воспринимал все это как личное унижение, и перед лицом этих бесстыдных смешений лазури и света, напоминавших лишь об одном – о бессилии человека обладать, он чувствовал себя лично задетым и спазматически чихал и расчесывал покрытые крапивницей ладони, поглядывая в небо. Человек таскал на своих глазах неосязаемую и неуловимую красоту мира как подзуживание к величию и божественности; но ему оставалось лишь чесаться перед лицом этого ужасного зуда. Если только, конечно, ему не выпадет счастье быть любимым женщиной. Тогда все, в чем вам долго отказывалось после того, как долго предлагалось вашему взору, от ночей Хоггара до холмов вашей родной деревни, от бескрайности неба до бурных земных потоков, – все это в итоге нежно приходит к вам в объятия. В конце концов Вилли охватил такой зуд, такая тоска, что ему срочно, тут же потребовалась Энн – красота полностью достаточная, полностью возможная, небо, которое можно было ласкать, целовать, и раздевать, и держать в своих объятиях, небо, в которое можно было проникнуть. Он наклонился вперед и хлопнул водителя по плечу:

– Выходите.

Вышвырнув его вон, он сел за руль машины и поехал.

– Что вы делаете? – завопил Бебдерн.

– Хочу ее увидеть.

– Вы спятили? Это в сорока минутах езды отсюда! Вы же не можете проехать через весь Лазурный берег в карнавальной колеснице!

– Плевать. Никто, кто меня знает, этому не удивится.

– А наш конкурс красоты? Вы обещали там быть.

– Бензина у нас хватит, – пробурчал Вилли.

Они выехали из благоухающих пределов и направились в сторону Большого Карниза. Бебдерн сначала попытался было протестовать, затем смирился и позволил везти себя через окружающий ландшафт в карнавальной колеснице по этой дороге, что склонялась лишь перед горизонтом неба. Вилли ехал со скоростью сто километров в час и с таким презрением к поворотам, что Бебдерну показалось, будто цветы, уже покрывавшие их с ног до головы, смотрят на него с иронией, и он принялся искать в глубине машины бутылку шампанского, но Вилли уже полностью опустошил ее. Через какое-то время он осознал, однако, что мучивший его страх идет ему на пользу и создает наконец-то между ним и жизнью токи симпатии. Время от времени Вилли бросал быстрый взгляд в сторону моря: в Эзе красота мыса Ферра, протянувшегося шестьюстами метрами ниже между двумя абсолютно безмятежными водными гладями, предстала перед ними с такой очевидностью и таким высокомерным безразличием, что они переглянулись; Вилли затормозил, они вышли из машины и с обоюдного согласия помочились на пейзаж, как бы подражая цивилизации. Затем они вернулись в машину и снова поехали, и ехали так до тех пор, пока не увидели сначала с большой высоты Монте – Карло, – но по-настоящему увидеть Монте-Карло, подумал Вилли, можно только из порта, с конца мола, охватив одним взглядом суда, город с его человеческой роскошью, а над ними гигантскую спину горы, которая держит все это между своих лап, как какой-нибудь хищник, задремавший над своей добычей, – а затем они увидели Рокбрюн с его огромной скалой над замком, его скалой, поставленной здесь, брошенной здесь, поставленной на попа, коричневой, голой; и Вилли взглянул на скалу, и на церковь, и на замок и рассмеялся, так все это походило на пейзаж, висевший в доме свиданий, куда приходишь поразвлечься с женой приятеля, – и это не могло быть правдой, это не могло быть серьезно и глубоко в таком бардачном пейзаже, и он успокоился и с такой силой шлепнул Бебдерна по плечу, что слетело несколько гвоздик.

– В чем дело? Что на вас нашло?

– Ничего, дорогуша. Кроме одного – это не может быть серьезно, в таком вот месте. Это не пейзаж, а настоящий бордель.

– Мой бедный Вилли, – сказал Бебдерн с состраданием, – а разве весь мир – это не бордель? Даже если он и дал приют нескольким очень красивым историям любви. Видно, что вы ничего не смыслите в любви.

– Да нет же, нет, послушайте, – возразил Вилли, взмахнув рукой. – Не здесь. Вы только взгляните на это. Если угодно, в Бретани, в Испании, но не тут, не в этом розовом гнездышке. Здесь это не может быть серьезно. Тут недостаточно бурно. Вы представляете здесь «Грозовой перевал»? Почему не Голливуд, раз уж вы там. Здесь ничто не может пойти дальше простой физиологии. Наверно, здесь хорошо трахаться, я не спорю. Сюда за тем, наверное, и приезжают. Но не более того.

Бебдерн рассвирепел. Складывалось впечатление, что он что-то защищает, что он чувствует себя приниженным. Может, он чувствует себя приниженным всякий раз, когда при нем принижают любовь, когда ей ставят пределы, ограничения.

– Да в конце-то концов, Вилли, что вы смыслите в любви? – вспылил он, и голос у него задрожал, срываясь на фальцет. – Ничего! Абсолютно ничего! Вот я прочел всю литературу по этому вопросу! К примеру, «Эль» уже с год публикует «Словарик великих влюбленных», я не пропустил ни одного номера! Вы ничего не смыслите в любви, так что заткнитесь!

Вилли сделался мертвенно-бледным от бешенства.

– Как вы смеете? – завопил он. – Грязный старикашка! Вы что, не знаете, какая у меня репутация?

– Да я презираю ее, эту вашу репутацию, презираю! – говорил, запинаясь, Бебдерн. – Я бы помочился на нее, если бы она могла материализоваться!

– Вы хотите сказать, что я не люблю Энн? Вы хотите, чтобы я вас сбросил в пропасть!

– Пустите меня! Вы говорите с человеком, любившим всю свою жизнь, не оскорбляйте его!

– Кого? Кого вы любили?

– Как кого?Что это значит, кого? По-вашему, выходит, надо наложить на кого-нибудь лапу, чтобы полюбить? Баш на баш? Небольшой обмен, встреча, делячество? Я, я люблю женщину вообще, вот. Я ее не повстречал, так что я могу говорить вам о любви. Нельзя повстречать любовь и знать, что это такое. Нельзя находиться в ней и в то же время видеть, различать, что это такое. Когда в ней находишься, ничего больше не видишь, ты в ней теряешься полностью, ты в ней, что еще! Когда же ты пережил свою любовь, ты больше не в состоянии о ней говорить!

Вилли пристально смотрел на него, и они сидели на Среднем Карнизе в своей убранной цветами колеснице и смотрели друг на друга с ненавистью и говорили о любви.

– Я сверну вам шею, если вы не заткнетесь, – пробурчал Вилли. – Первому, кто мне скажет, что я не знаю, что такое любовь, я, да я ему.

– Со сколькими женщинами вы переспали?

– Это ничего не значит, всегда есть только одна!

– А я вот сохранил свою девственность, – вопил Бебдерн, колотя себя в грудь, – так что я имею право говорить о любви! Я знаю, что это такое! Она здесь, она здесь, – вопил он, колотя себя в грудь, – ее тут полно! Я ни разу не повстречал ее, а по-настоящему знаешь любовь, только когда тебе ее не хватает! Тогда можно ее измерить, описать, можно долго и искренно говорить о ней, можно говорить о ней со знанием дела. Это – в вас, и этого там нет, это – дыра в вас, дыра рядом с вами – такая дырища, что из-за этого она становится присутствием, присутствием рядом с собой, вы под наваждением, понятно вам? Под наваждением! Вы живете с этим, и вы знакомы с этим близко и во всех подробностях, а все, что вы не знаете о любви, когда вы ее не пережили, не стоит того, чтобы это переживать, вот! Когда вы в ней побывали, вы уже не говорите о ней. Или это говорит уже другой человек. Уж не воображаете ли вы, мой бедный малыш, что можно переживать большую любовь и быть тут, чтобы говорить о ней? Вы меня утомляете. Вам уже встречались люди, которые побывали в другом мире и которые живут, чтобы рассказывать об этом? А?.. Скажите мне, Тото? Вы уже видели людей, вернувшихся из потустороннего мира? Бедняга, как мне вас жаль!!

Довольно странно, Бебдерн так разошелся, что у него даже стал проскальзывать провансальский акцент, из-за чего он выглядел еще смешнее. Из-за гнева у него на глазах выступили слезы, и он колотил себя в грудь кулаком.

– Вот я – настоящий любовник, – вопил Бебдерн со вставшими дыбом волосами, – все остальные – потребители!

Они смотрели друг на друга с искренними и серьезными лицами, и в конце концов перед лицом этой наготы им сделалось стыдно: они довели себя до такого приступа искренности, что им и в самом деле больше было некуда спрятаться, Бебдерн смолк и опустил нос с виноватым видом, трусливо улыбнулся и начал играть с лепестками гвоздики. Вилли закурил сигарету.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю