Текст книги "Цвета дня"
Автор книги: Гари Ромен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
– Я вас уже не ждал, – сказал Ренье.
Она рассмеялась, и Вилли почувствовал облегчение: это было несерьезно. Может, они даже и не переспят. Гарантье чувствовал, как его ладони становятся влажными, и это наполняло его отвращением: не из-за самого пота, а из-за того, что он волновался. Он принял вид настолько достойный и отрешенный, насколько это было возможно: сцена и вправду была возмутительной; Энн застыла перед незнакомцем, вдобавок ко всему вечером, во время карнавала, и чувствовалось, хотя это еще и не было видно, что они уже держатся за руки, – ладно еще, когда подобные вещи происходят в каком-нибудь балете Дягилева, но в жизни. Это и в самом деле было верхом дурного вкуса. В этой сцене присутствовало все, даже маленькая цветочница, которая стояла сбоку от них в своей ниццианской шляпке и протягивала букет. Теперь они оживленно разговаривали, и Вилли бросил на Га-рантье отчаянный взгляд; он рухнул за столик, – воротник пальто приподнят, свистящее дыхание, – стараясь улыбаться и как можно больше походить на Вилли Боше: на него с любопытством поглядывали, и единственным выходом было притвориться, что находишь это естественным, чтобы заставить всех думать, будто речь идет об общем друге. Когда Энн и Вилли вошли в кафе, Сопрано не смог удержаться от изумленного жеста, и теперь он наблюдал за встречей округлившимися глазами. Барон, похоже, тоже не мог оторвать взгляда от этой пары, но, вероятно, это оказалось лишь совпадением; он не пошевелился, просто повернулся всем телом в их сторону. Ренье взял букетик фиалок и протянул его Энн; она поднесла его к лицу, а Гарантье скривился и отвернулся, и даже Вилли не смог удержаться от усмешки перед банальной вульгарностью этого жеста. В облаках конфетти Сопрано встал, допил диво, поставил бокал на столик и сдвинул на затылок панаму.
– Подождем их на улице, – решил он. – Я всегда говорю: будь верен работодателю!
Его спутник резко кивнул в знак согласия, и, похоже, Сопрано это очень удивило: но, вероятно, это был всего лишь трупный рефлекс или икота, и барон остался абсолютно прям и безучастен в своем сером котелке – денди до мозга костей. Сопрано повел его к двери, нежно поддерживая под руку; он жестом останавливал молодых людей, пытавшихся бросить горстку конфетти в лицо барону, и произносил своим торопливым, чуть хриплым голосом:
– Permesso... Он очен крупкий… Очен крупкий!
Так ему удалось вывести барона на улицу без ущерба, если не считать нескольких гипсовых крупинок на лице. Кафе все больше наполнялось людьми, и Вилли выгибал шею, стараясь не потерять Энн из виду, и сохранял при этом как можно более небрежную мину под взглядом теснившихся вокруг него поклонников.
– Идемте, – сказал Ренье. – Выйдем отсюда. Здесь слишком людно.
Она, похоже, замялась, бросила на него почти умоляющий взгляд, и они оба, пусть это было глупо и комично, чувствовали, что так не делается, что необходима какая-то оправдательная причина, какой-то предлог: они еще ощущали вокруг себя путы мира, враждебного к тем, кто пытается ускользнуть от него, – и он заплатил дань приличиям, быстро проговорив едва различимым и прерывающимся от волнения голосом:
– Потому что я знаю одно место, откуда можно увидеть всю процессию, не рискуя быть сбитым с ног.
– Я не одна, – сказала она и тут же добавила, чтобы успокоить его: – Вообще-то я имею в виду отца.
– Который из них ваш отец? Надеюсь, оба?
– Оба, – быстро произнесла она тихим голосом, как будто тайком пожала ему руку.
Резко и вызывающе тряхнув копной волос, она оставила его и направилась к Вилли в другой конец зала. Подходя, она еще улыбалась, и Вилли сорвал с ее губ не предназначавшуюся ему улыбку. Он церемонно встал.
– Не ждите меня, – сказала она. – Встретимся в гостинице.
Вилли поцеловал ей руки. Он сделал это в совершенно отцовской и чуть снисходительной манере, не став склоняться сам, а поднеся руки Энн к своим губам.
– Какой взгляд, дорогая! Я счастлив, что в вас это есть. Не сомневаюсь, вы сделаете прекрасную карьеру. Очень красивая сцена: в лучших традициях немого кино. У самой Греты Гарбо не получилось бы лучше. Вы так потрясли своего отца, что ему пришлось целиком уйти в созерцание картинки на календаре – по-моему, это «Ангелус» Милле, – а для того, кто знаком с его художественными вкусами, очевидно, что раз уж он дошел до такой крайности, значит, ему, вероятно, пришлось выбирать между «Ангелус» и еще более оскорбительной картиной… В завершение два маленьких замечания. Во-первых, будьте осторожны в выборе отеля. Помните о моей репутации. В Ницце найдется добрая дюжина журналистов, которые только этого и ждут… Кстати, в котором часу вы хотите принять ванну завтра утром?
Она поцеловала его. Она сделала это очень быстро, едва коснувшись его щеки губами, и, когда он открыл глаза, ее уже не было. Он увидел ее у дверей, в объятиях незнакомца, чье лицо он лихорадочно пытался выучить и запомнить. Он с усмешкой слегка махнул ей на прощанье рукой, но она его даже не заметила – она явно уже не думала о нем, его для нее больше не существовало, – и он почувствовал себя так, будто его вырвали из почвы вместе с корнями и отбросили, но так тоже можно было жить. Нашей способности жить практически нет границ. Он боролся с астмой, державшей его за горло, в то время как экзема неудержимо щекотала ему зад без всякого уважения к тому, что он сейчас переживал, – так его собственное тело, этот чужак, насмешливо и безучастно возводило вокруг него свои стены. У него спрашивали автограф, бросая ему в лицо конфетти и напевая мелодию из его последнего фильма, который он на дух не выносил. Он с трудом расчистил себе проход до Гарантье и, стараясь не задохнуться, сел, продолжая яростно расчесывать под пальто свой зад.
– У вас случайно нет при себе трубы? – спросил он с максимумом безразличия в голосе. – Ну знаете, как в Иерихоне. Вы могли бы, дуя в нее, обойти вокруг меня семь раз. Глядишь, стены в конце концов и рухнули бы. А? Раз – и нет тебе никакой астмы, никакой крапивницы, и вдобавок получились бы Елисейские поля. Вы видели?
– Все французские календари похожи, – сказал Гарантье. – На этом – репродукция «Ангелус» Милле.
– Он опоздает на корабль, – сказал Педро, – теперь-то уж наверняка.
– Я чувствую себя счастливым, – сказал Ла Марн. – Забавно, когда живешь полностью за чужой счет, в конце концов становишься совершенно бескорыстным. Этакое счастье по доверенности. По-моему, это и есть братство.
IX
Они стояли на автовокзале, позади цветочного базара, и большие белые машины отъезжали одна за другой в сторону Ментоны; у Ренье был виноватый вид, и он пытался удержать руки Энн в своих. Она смотрела на него с мольбой, пытаясь понять, кто он, в уверенности, что не ошиблась, но в то же время прижимаясь к нему изо всех сил, чтобы придать себе храбрости, чтобы заручиться хотя бы иллюзией, что она знает его уже давно; уцепившись за его рукав, она старалась, чтобы он понял ее по одному лишь взгляду, разрываясь между желанием бежать и стремлением пойти до конца, что было единственной возможностью оправдать факт своего пребывания здесь, на груди у незнакомца. Из-за растрепанных и приподнимаемых ветром волос ее лицо при каждом порыве мистраля, казалось, делалось все меньше; совсем бледное и возмущенное, оно немного терялось между ними, а ее носик подрагивал от волнения – восхитительный маленький носик, чуть вздернутый и забавный, – он спасал лицо от красоты в ее чистом виде и делал его ближе, нежнее и доступнее, наделяя его мягким несовершенством по-настоящему живых вещей, единственных, которые нуждаются в любви и защите. Их окружала толпа, люди с симпатией наблюдали за ними, и порой Энн обжигалась об их улыбчивые и подбадривающие взгляды, и у всех мужчин было по две руки, и уже казалось, что им чего-то недостает. Для собственного успокоения она цеплялась за его пустой рукав, хотя вовсе не знала, почему ее так успокаивает та пустота, что ощущает она под своей рукой, и легкая неловкость, которую она придает всем движениям этого человека, которого она по-настоящему не знает, почему это увечье воодушевляет и волнует ее и служит ей своего рода оправданием, чтобы продолжать и, быть может, пойти до конца, несмотря на все условности и те ужасные наплывы англосаксонской стыдливости, которые превращались едва ли не в панику всякий раз, когда на них смотрели и улыбались; и, вероятно, будь у него две руки, она бы его бросила, она бы наверняка сбежала.
– На этот мы тоже не сели, – сказал Ренье с упреком. – Уже третий.
– Ну что ж, не сели так не сели. Мы… мы сядем на следующий, вот и все.
Люди пропустили их, восхищенно улыбаясь. Это были жители Юга, и, следовательно, им было очень важно, чтобы это произошло, в какой-то момент они засомневались и помрачнели, потому что дамочка, похоже, противилась. Чувствовалось, что они готовы давать Ренье советы – жестами и на своем местном наречии: у него был такой вид, будто он не очень хорошо знает, как за это взяться, похоже, он не здешний. Но теперь порядок, дамочка поднялась наконец в автобус, и люди почувствовали облегчение; от них славно пахло чесноком. За ними в автобус вошли два господина и незаметно пробрались в глубь салона: Сопрано был очень доволен, что нашел сидячее место для барона, и удобно усадил его, предварительно немного почистив покрытое конфетти сиденье носовым платком. Барон был такой чистый; порой Сопрано казалось, что он глубоко, пусть и безмолвно, страдает от малейшей нечистоплотности, от малейшего соприкосновения, что могло произойти у него с внешним миром, который, конечно же, не был.
– Сопрано это отлично понимал – таким чистым, как того можно было пожелать, когда ты сам такой безупречный и незапятнанный, как барон. Автобус тронулся с места, и люди тут же перезнакомились, но, разумеется, они избегали обращаться к влюбленным, чтобы не помешатьим. Тем пришлось стоять прижатыми, но прижатыми друг к другу, и люди по-доброму давили на них со всех сторон. В какой-то момент, когда они уже проехали Вильфранш, один господин встал, поклонился Энн и указал ей на свое место, но Энн его даже не заметила, а люди посмотрели на господина осуждающе: что за хам. Она прижалась щекой к щеке Ренье и обвила его руками, чтобы помочь ему стоять, и люди были счастливы и торжествующе пахли чесноком. Ренье обхватил ладонью подбородок Энн, прильнул к ее губам, и кондуктор стал терпеливо ждать, чтобы вручить им билеты, но, поскольку поцелуй все не кончался, он оставил их и ушел при всеобщем одобрении. А автобус подпрыгивал и раскачивался, и в воздухе пахло чесноком; Сопрано наблюдал за ними краешком глаза – шляпа надвинута на лоб, в уголке рта потухший окурок, – похоже, и барон был заворожен этим нескончаемым поцелуем; спустя какое-то время Сопрано даже немного размечтался, гадая, сколько же ему запросить за эту работенку; ему казалось, он должен получить специальную премию, независимо от тех денег, что они получали ежемесячно с тех пор, как обосновались здесь, и которые, по его разумению, им выплачивались лишь для покрытия расходов. Чем больше он смотрел на поцелуй, тем больше крепла его решимость потребовать весомое вознаграждение за выполнение этой работы. В конце концов он даже рассердился при мысли, что Вилли может оспорить этот пункт, и решил ничего не делать до тех пор, пока не получит необходимые гарантии. Он даже немного жалел об этом: он бы предпочел действовать немедленно, как только они выйдут из автобуса, или чуть позже, воспользовавшись темным углом, пока никто их еще не увидел. Но он был слишком хитер, чтобы сначала сделать работу, а потом обсуждать цену, и он снова почувствовал сильное раздражение при мысли, что, быть может, Вилли принимает его за большего глупца, чем он есть на самом деле. Он швырнул окурок, взял зубочистку и принялся ковырять в зубах, гадая, что бы ему такого сказать Вилли, чтобы вытянуть из него как можно больше денег. К примеру, он объяснит ему, что барону наверняка не понравится эта работа. Барон порядочный человек, тонкая натура, у него хорошие манеры. Ему наверняка будет неприятно разлучать влюбленных. Сопрано даже был убежден, что барон запросил бы меньшую сумму за то, чтобы убрать их сразу обоих, чем за то, чтобы оставить в живых одного из них и таким образом грубо их разлучить. Впрочем, все это вполне естественно, барон принадлежит к аристократии, так чему тут удивляться. Вот только жаль, что он никогда ничего не говорит и не сразу поймешь, чего он хочет. Сопрано продолжил размышления на эту тему, посасывая свою зубочистку и мечтательно наблюдая за влюбленными, погруженными в свой нескончаемый поцелуй. Денди же держался неумолимо прямо, с высоко поднятой головой, и даже зажатый со всех сторон, как селедка в бочке, он тем не менее явно давал всем понять, что держится от всего строго на расстоянии, даже если при резких движениях автобуса его порой бросало на плечо то к одному, то к другому соседу, при этом его котелок то прыгал ему на ухо, то почти съезжал на нос. Затем они – за два-три поцелуя – оказались в Эз, хотя водитель, наблюдавший за ними в зеркало заднего вида, насчитал на один – за ушко – больше, и те, кто сошел в Монте-Карло, отзывались о них дружелюбно и лестно. А в Сен-Романе контролер подошел и спросил у них билеты, сказав, чтобы не спешили: Рокбрюн был второй остановкой, он подаст им знак. И на второй остановке он подал им знак, и автобус, уже без них, покатил дальше в сторону Ментоне, и люди остались одни и выглядели как прежде, но это было уже не то; и хотя в воздухе по-прежнему стоял запах чеснока, это было не то. Они остановились на обочине дороги, и Энн повернулась к морю; вдали виднелся Монте-Карло, висевший в ночи, как светящийся паук, слышался шум моря и поезда, всегда умеющего в нужный момент выехать из туннеля, светились огни Италии. Они двинулись кратчайшим путем в деревню, и по мере того, как они поднимались, запах мимозы делался все сильнее; они то и дело останавливались, чтобы поцеловаться, и тогда два пассажира, сошедшие с автобуса вслед за ними, тоже останавливались. Они вошли в Рокбрюн со стороны туннеля улицы Пи, и Ренье был счастлив, что они прибыли ночью, когда улавливались одни лишь запахи: почти ничего не было видно, и, таким образом, при пробуждении он сможет, раздвинув шторы, подарить ей всю деревню.
– Завтра вы увидите, как это красиво.
– Знаю. Я приезжала сюда перед войной. Я работала манекенщицей в одном из модных домов, и меня фотографировали в этой деревне в разных нарядах.
– Да, – сказал он. – Ну разумеется.
– Я вас огорчила?
– Немного. Это единственный подарок, который мне был по средствам.
– Это вас не отрезвляет немного?
– Что?
– Вы отлично поняли. Бывшая манекенщица, кинозвезда…
– … И старый идеалист и искатель приключений. Чудо от этого лишь приобретает в величии, вот и все. Это и вправду доказывает, что благодать – повсюду. Она всегда выбирала самых обделенных и продолжает в том же духе. Она всегда вставала на сторону полнейшей бедности – и продолжает в том же духе. Она по-прежнему нисходит. Это ее способ коснуться земли. Для нее нет препятствий, пустоты, плоскости, пустыни. Вот все, что это доказывает. Некогда она являлась пастухам, бедным рыбакам, блудницам. Сегодня это уже не самые обделенные, не самые презренные, не самые оклеветанные. Сегодня надо искать голливудскую звезду и старика левых, но не коммунистических взглядов, чтобы и в самом деле собрать в некое единое целое презрение, обездоленность и злословие. Я понимаю, что мы попытались прикоснуться к благодати. Она действительно в полной мере демонстрирует на нас свое могущество. Наверное, мы привлекли ее внимание ненавистью и оскорблениями, чьими жертвами мы стали. В наше время мы играем жалкую и вынужденную роль, которую в Священном Писании играли блудницы. И в очередной раз последние станут первыми на земле, на сей раз.
Он распалялся все больше и больше. Он уже давно остановился и говорил очень громко, и у Энн складывалось впечатление, что он совсем забыл о ней, он сейчас сводит личные счеты, пытается разбить оковы, хоть и невидимые глазу, но чье присутствие угадывается в страстности и горечи, которые звучали в его голосе. И она вновь почувствовала тот почти материнский порыв, который уже испытала, впервые прикоснувшись к его пустому рукаву, и ей теперь казалось, что она всегда его знала просто потому, что ей захотелось его защитить. Она терпеливо ждала, пока он закончит. Она не очень внимательно слушала. Она жалела лишь о том, что не может его видеть в темноте, ибо чувствовала, что его глаза должны быть прекрасны, когда он говорит что-то таким голосом.
– Я никогда не был коммунистом, – говорил он, – но мне так часто доводилось оказываться на одной с ними стороне, что я не в силах уже ничего им простить.
В сущности, подумал он с ужасом, возможно, лишь из-за этого я и отправляюсь сражаться против них. Я могу простить людям, но не идеям, когда те плохо себя ведут. Возможно, я уезжаю из-за досады и чтобы избавиться раз и навсегда от того, что было у нас общего и что делает их такими виноватыми в моих глазах… Он вдруг вспомнил Мальро, Кестлера. Наверное, это примерно то же самое. Он почувствовал, как рука Энн сжимает его руку: он забыл про нее. Он поднес ее к губам.
– Извините, – пробормотал он.
Но настораживало то, что этой руке, которой ему, однако, так сполна хватало, не удавалось освободить его от человеческой рабской зависимости – принадлежать и разделять, участвовать и ждать. Настораживало то, что ему не удавалось полностью спрятаться в нежности этой шеи, которую он ощущал губами, было еще слишком много вещей, которые оставались вокруг него как неодолимый призыв, и он прижал к себе Энн с той силой, с тем мужским стремлением окружить и защитить, которое для мужчин является не чем иным, как способом поддержать себя. Одновременно он пытался вспомнить знаменитую фразу Горького о лирических клоунах: «Лирические клоуны, мечтающие о плавном переходе от капитализма к бесклассовому обществу…» Нет, не то. «Лирические клоуны, исполняющие свой номер терпимости и гуманизма на варварской арене капиталистического цирка.» Тоже не то. Но это уже не важно, резко и торжествующе подумал он. Рука, которую он сжимал в своей руке, доказывала возможность того, что казалось невозможным, и заодно становилось позволительно верить в другие встречи, в другие осуществимые невероятности: к примеру, в мирную и братскую эволюцию США и СССР в русле общей цивилизации. Заранее ничего нельзя было исключать, у вас снова было право надеяться, и ему стоило лишь сжать руку Энн в своей руке, чтобы убедиться в возможности чудесного…
И он даже не знал, до какой степени комичен он был.
Но, быть может, когда ты провел свою жизнь в мечтах о любви, уже и невозможно обменять эту мечту на женщину. Он взял ее руку, тонкую и нежную, руку, питавшую ее пальцы нежностью, и сказал себе, что надежда, быть может, в том, что он не любит эту женщину, что речь идет о нескольких днях приятного любовного приключения и все шансы остаются еще нетронутыми: любовь женщины еще может вытащить его из этого, может помешать ему мечтать о полной и всеобщей любви. И ему сделалось совестно своих мыслей, ему сделалось совестно так походить на тех, кто угрожает миру; и он ускорил шаг, прижимая ее к себе, спеша добраться до дома, закрыться в четырех стенах, раздеть ее, дать наконец-то форму своим пальцам, закрепить их на чем-то, держать, удовольствоваться, встать на колени и возвести до неба этот счастливый крик женщины, как собор радости.
– Это здесь.
Трехэтажный дом, своего рода башня на скале, и с двух сторон фасады, раздвигающиеся с театральной легкостью, с элегантностью балетного шага, – фасады, брошенные как два торопливых мазка кистью, справа и слева, – и, разумеется, пришлось подниматься по лестницам и ждать, пока он найдет ключ, и страстно желать, чтобы он не зажег свет или чтобы случилась поломка электричества, и уж чтобы всяко это не был свет одной из тех непристойных люстр, что свисают с потолка, и затем сесть на что-нибудь, что могло оказаться и кроватью, пока он опрокидывает предметы и зажигает лампу у изголовья; и они поцеловались – но ничего при этом не ощутили, – только лишь для того, чтобы спрятать свои лица, не смотреть друг на друга. Они какое-то время сидели вот так, неловко прижавшись друг к другу, в невозможной позе, но не решались отодвинуться друг от друга, чтобы это не выглядело как расставание. И он уже не знал, как действовать, ему не хотелось действовать как с другими, а ее сковывала собственная деликатность, и он это отлично знал, но ему так хотелось, чтобы было не так. И они отдалялись друг от друга с быстротой падения, и в течение нескольких секунд общего у них было лишь одно – акт воли, – и возможно, любовь есть не что иное, как две мечты о любви, щадящие друг друга. Но они боролись, они знали, что это только первое земное испытание, и Энн подумала: если я и в самом деле заблуждаюсь, то это так ужасно, что пересплю я с тобой или не пересплю – в действительности не будет иметь никакого значения. И он почувствовал, как она вздыхает, сильно-сильно, так, что казалось, будто что-то взмывает вверх и вылетает из комнаты, и он почувствовал, как она шевелится, расстегивается, и тут он цинично подумал, что теперь она встанет и на короткое время оставит его, но она избавила его от этого, и он наконец-то с благодарной нежностью прижал ее к себе и думал теперь уже только о ее голосе, только о храме ее голоса, о пальме ее голоса, о фонтане ее голоса, и он искал его и старался воздвигнуть его, построить, запустить его в небо, во славу жизни, тот единственный голос, что только и может полностью выразить человека, – голос любимой женщины, и вот наконец он раздался, как из глубины его самого, тот голос, который дан маленьким девочкам для того, чтобы плакать, а женщинам – для того, чтобы быть счастливыми. И когда наконец Ренье оторвался от ее лица, он знал, что больше нечего бояться.
– Я все слышал, – торжествующе возвестил он.
– Боже мой, вы оставили окно открытым!
– Ну и что? Нужно быть щедрым. И потом, мы на Юге. Он сотворен для этой песни. Мимозе уже даже мало просто петь, она горланит. И чеснок тоже. И всё. И если люди, проходя мимо, слышали вас, то, наверное, сказали: надо же, пение. И возможно, задержались на какое-то время, чтобы подышать и послушать, – так смотрят на небо, чтобы узнать, будет ли завтра хорошая погода. Завтра же если они увидят, как вы выходите, то будут долго провожать вас довольным взглядом – так щупают виноград. И если у них есть что продать вам или если требуется выполнить какую-то работу по дому, то они по дружбе сделают вам скидку.
И я действительно не думал больше ни о чем другом, а только о твоих волосах – как будто наконец нашлись все источники, – о твоей груди, в чьей форме воплотилась потребность любить, о твоей шее, выразить которую способна лишь моя рука, о твоих глазах, – и как же одинок свет, когда ты спишь! Но почти тут же вернулись старые заботы, и нужно было попытаться оправдаться. Он сказал себе: есть только человеческий лик, и все, что добавляет ему улыбки, – хорошо. Можно сорок лет бороться, как Альберт Швейцер в глубине Черной Африки, а можно склониться к твоим губам и так пополнить человеческое счастье. Сомневаться в этом – значит сомневаться в братстве. Каждый раз – когда ты счастлив, ты воздаешь людям. И мне думается, воспоминание о двух влюбленных под одной из парижских арок сделало для меня в трудные часы, когда я сидел за штурвалом самолета, больше, чем любая протянутая рука.
– Я думала, вы уезжаете только через десять дней, – сказала она мягко.
Он поцеловал ее.
– Извините. Но я был не очень далеко.
– Когда именно?
– Я должен был сесть на корабль в Марселе, седьмого марта. Но теперь, разумеется, все кончено.
Он встал и направился к глиняному кувшину с вином. Запрокинув голову, он пил вино, стоя посреди комнаты, а Энн смотрела на его пустой рукав. Вероятно, он больше дорожил той рукой, которой не стало, чем той, что осталась. Но теперь все кончено, я уже не поеду, думал он, слушая счастливый голос, еще наполнявший его. Как же я буду вспоминать о нем на другом краю света! Голос, который отвечает абсолютно на все, куда им до него с их Пабло Казальсом [16]16
Пабло Казальс (1876–1973) – испанский виолончелист, основатель Прадского фестиваля.
[Закрыть]и Прадским фестивалем, – и он быстро вернулся к ней и, встав на колени, произнес с очень серьезным видом:
– Я бы хотел иметь возможность быть с тобой, непрерывно, всегда. Жизнь должна бы состоять в том, чтобы навечно зависнуть в зените твоего голоса, как те мячики, что подпрыгивают на верхушке фонтанчика в ярмарочном тире. И уже никогда не падать. Почему вы смеетесь?
– Довольно забавный способ построить лучший мир, – сказала она.