Текст книги "Цвета дня"
Автор книги: Гари Ромен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)
Вторая часть
КРАСНЫЙ: ЛИРИЧЕСКИЕ КЛОУНЫ
I
В течение двадцати четырех часов Вилли разыгрывал для себя комедию, будто верит, что речь идет о простой интрижке. Облачившись в пурпурный халат, он разгуливал по своей золотой гостиной в «Негреско» с бокалом шампанского в руке, стараясь как можно лучше подстроиться под свой персонаж, укрывшись за маской персонажа, которого сам же для себя и выбрал, – так некогда люди в поисках пристанища бежали в далекие края. Он изображал перед Гарантье комедианта, задетого в своем самолюбии, глубоко переживающего за свою репутацию донжуана, которой нанесен удар, напуганного угрожающими коммерческими последствиями этого дела в случае, если оно получит огласку, – ведь после историй с Ритой Хейуорт и Али-ханом, Ингрид Бергман и Росселлини журналисты держали ухо востро. Вульгарность и банальность его персонажа были единственно возможным способом подстроиться под реальное и слиться с ним, ответить ему в нужном ключе, задать тон миру и защитить чувствительность, малопригодную для обжитых мест.
– Дорогуша, для меня главное – знать, как долго она еще собирается безобразничать. Она уже провела ночь со своим парнем, так что наверняка в курсе его возможностей: ан нет, ни тебе телефонного звонка, ничего. Она должна была начать сниматься в понедельник. Вы ее отец, я ее муж, и я считаю, что, когда она уезжает с любовником, ей следует предупреждать нас. Я не очень подкован в морали, но уж это я знаю.
Гарантье смотрел в окно в сторону моря. На Английской набережной карнавальная толпа глазела на проходящие мимо отдельные части процессии, которая перестраивалась на площади Гримальди. Это чем-то напоминало полотно Джеймса Энсора.
– Не старайтесь для меня, Вилли. Не стоит труда.
Вилли сделал обиженное лицо:
– С вашего позволения, я стараюсь для себя. Вообще-то зубы чистят не для других.
Он раздавил сигарету в пепельнице с пафосом, продиктованным желанием Вилли, чтобы его хорошо было видно изо всех уголков зала, рассчитанного, как минимум, мест на шестьсот.
– Вы принадлежите к устаревшей драматической школе, Вилли. Той, где излишне жестикулируют. Я бы даже сказал, к обществу, которое злоупотребляет жестами.
– Знаете, паразитизм, пусть даже и изысканный, никогда не был в авангарде прогресса.
– Спасибо. Есть способ быть полезным тем, кто придет нам на смену: это помочь им нас сменить. Я делаю все, что в моих силах.
Вилли повернулся к нему, тяжело оперся о стол, и его большая, всегда чуть сутулая спина – он выдавал за стать то, что было лишь довольно сильным искривлением позвоночника, – еще больше сгорбилась, как будто он застыл в полупорыве.
– Listen, pop [17]17
Послушай, приятель (англ.).
[Закрыть],– сказал он. – Между двумя сутенерами актерствовать ни к чему, но я полагал, вам больше по душе эта вежливость, чем искренность. Вы дорого обходитесь Энн, не так дорого, как я, но все же дороговато: для жалкого преподавателя литературы это неплохо. Вы любите хорошо одеваться, путешествовать, с большим вкусом украшать свою квартиру, и вы с утра до вечера ничегошеньки не делаете, ожидая, когда грянет революция и освободит вас даже от этой обязанности. Сейчас перед вами стоит бутылка с вашим любимым виски, которая не будет фигурировать в вашем счете, так как с тех пор, как вы всучили мне свою дочь, никто ни разу не видел счета, выписанного на ваше имя. Так вот, знаете, во что нам может обойтись это приключеньице? У нас нет ни гроша, ни у Энн, ни у меня, а значит, и у вас тоже. Я вложил деньги Энн в разные ценные бумаги, но представьте себе, она всё потеряла. Не везет, правда? Не стану от вас скрывать, я старался изо всех сил. Я очень хотел остаться с малышкой. Мне нравится заниматься с ней любовью. Как-нибудь я вам покажу в деталях, как я это с ней проделываю, но не сейчас. Единственный способ сохранить Энн – запереть ее в голливудском кругу. Если она из него вырвется, все пропало. Она оставалась, потому что не знала, чем еще заняться, потому что ждала любви, чтобы выйти из него.
Гарантье поставил бокал.
– На тот случай, если вы, паче чаяния, не знаете этого, – заметил он, – ходят слухи, будто она оставалась из жалости к вам.
Вилли продолжать гнуть свою линию:
– Потому что Голливуд предлагал этой девушке, как бы свернувшейся клубочком внутри себя самой, успокаивающую и делающую все легким банальность, а также и, возможно, главным образом потому, что у вас появился вкус к роскоши, а она питает к вам нежные чувства – невероятно, но факт!
– Но у меня не появился вкус к роскоши, – сказал Гарантье. – Он у меня всегда был. Я мог бы вам сказать, что сам себе отвратителен, но это неправда, это еще не все; мне отвратителен даже воздух, которым я дышу, среда, в которой я живу, общество, которое меня произвело и терпит. Я – и есть то, что я больше всего ставлю ему в упрек.
– Знаю, знаю, знаю. Знаю также, что все это ложь, будто вам отвратительна роскошь, но будто бы вы так изображаете в своем уголке для себя самого существующий – или же несуществующий, но который вы изо всех сил стремитесь воплотить – социальный и моральный декаданс. Все это оттого, что вам не удалась жизнь. Все это оттого, что вас бросила жена, а вы ее любили. А может, даже и не любили: просто пытаетесь оправдаться. Избитый ход – проиграв скачку, говорить себе, что вам на старте перебили ноги. Но это ваше дело. Можно жить и так. Изображайте, милый друг, изображайте, изображайте! Но что до суровой реальности – той, что вечно пукает у вас между ног, – то зарубите себе на носу вот что: завтра я получу первые телеграммы со студии. Я мог бы телеграфировать, что она заболела, но это чревато: через двое суток у меня на хвосте будет сидеть уже с десяток репортеров. Если это легкая интрижка – все хорошо. Если же это затянется, ее карьера рухнет и ваша тоже, дорогуша. Для нас троих речь идет о миллионе долларов в год.
– Как же вы ее любите! – удивился Гарантье. – Узнаю в ваших речах всю вульгарность любви. Вы ее любите, мой маленький Вилли, а она вас нет. Впрочем, это и есть большая любовь: когда любишь только ты. Когда же любят друг друга, она разрезается на две части, она уже ничего не весит. Люди, которые любят друг друга, ничего не понимают в любви.
– Избавьте меня от ваших откровений, старина.
Гарантье улыбнулся. В неярком морском послеполуденном свете, шедшем ото окна, – а тут еще небо, чайки, море, – в нем проглядывала сероватая, с проседью, изысканность: прядь, усы, фланелевый костюм, – и он стоял там, в пастельных красках уходящего дня, как бы добавляя еще один полутон всей картине.
– Когда я думаю, что они сейчас наверняка таскаются со всем этим по улицам и гостиницам, и достаточно одного фотографа… Им нужно было взять меня с собой, я бы послужил прикрытием.
– Что, Вилли, рана кровоточит?
– Да пошли вы! Что мне с того, спит она с кем-то или нет? Наоборот, это даже на пользу ее искусству. Но если бы с ними был я, они хотя бы чувствовали себя спокойно. Им бы не пришлось прятаться. Ибо я все же надеюсь, что они прячутся! Но ведь так просто было взять и попросить меня пойти с ними, даже с точки зрения морали! Как-никак она существует!
Он был уже в стельку пьян, когда зазвонил телефон. Некий господин, сообщил консьерж, желает поговорить с г-ном Боше о м-ль Гарантье. Сопрано, подумал Вилли с облегчением. Он действительно все это время думал о нем. Тут уже начинало попахивать какой-то мистикой. Поскольку он не знал ни лица Сопрано, ни местожительства, ни даже существует ли он на самом деле, ему оставалось лишь, следуя своим старым склонностям, превратить его в некую страшную оккультную силу, занятую исключительно тем, чтобы присматривать за бедным маленьким Вилли.
– Пусть поднимется.
Гарантье не отрываясь смотрел на чаек.
– Поразительные чайки, – сказал он. – С утра до вечера сражаются над галькой, всегда в одном и том же месте. Понятное дело, туда выходит канализационная труба.
– Свинья, – сказал Вилли.
Лиловый гостиничный грум отворил дверь, и первое, что бросилось в глаза Вилли, была набожно прижатая к сердцу шляпа – так, словно в собор вошел и сам субъект. Низкорослый, со следами миловидности эфеба на лице, которое неумолимое время донельзя раздуло, покрыло морщинами и выкрасило в желтый цвет, он немного напоминал какого-нибудь евнуха, одетого на европейский лад и оказавшегося по милости революции вдали от родного гарема. При взгляде на это абсолютно гротескное, ирреальное лицо Вилли не смог сдержать довольной улыбки и на какое-то чудесное мгновение вновь стал таким, каким был в восьмилетнем возрасте, когда мир еще не был задушен гнетом, то есть реальностью – самой жестокой диктатурой, которую когда-либо пришлось испытать человеку. Затем субъект снял карнавальную маску, и все было кончено. Вилли узнал в нем охотника за автографами: он всюду бегал следом за ними с тех пор, как они оказались на побережье, по вечерам поджидал их на выходе из студии, а по утрам – у дверей гостиницы.
– Что это еще за способ пробраться сюда? – проворчал Вилли. – Прежде всего, кто вы?
Индивидуум поклонился, боязливо втянув голову в плечи.
– Силуэт, простой силуэт, – умоляюще и услужливо пролепетал он. – Набросанный очень быстро и без всякой претензии.
Он так сильно прижимал шляпу к сердцу, что совсем расплющил ее.
– Вплоть до сего момента жизнь ни разу не предоставила мне возможности вставить реплику, ни разу не почтила меня ситуацией… Вечно в стороне, вечный статист, вынужденный довольствоваться немым появлением на сцене, играющий второстепенные роли… вынужденный довольствоваться жизнью других, жить посредством других, через замочную скважину. Девственник, если месье позволит мне уточнить. Девственник и вдобавок бухгалтер». Вечно смотрящий на все лишь со стороны, не имеющий возможности ни до чего дотронуться пальцем. Впервые, из-за стечения благоприятных обстоятельств. Я находился в баре, когда мадемуазель Гарантье… – Палец прижался к губам.
– Ни слова! Конечно, удачная находка для газет… – (Про себя: «Он у меня в руках».)
– Сколько? – доброжелательно спросил Вилли.
– Это не совсем то, – беспокойно произнес индивидуум, тогда как между словами на его губах выступала, исчезала и вновь выступала раболепная улыбка. – Главное для меня – участвовать, быть вовлеченным… Мне нужна дружба, привязанность… Если бы месье согласился взять меня к себе на службу. Восхищение, которое я питаю к месье и мадам. Если бы только месье мог забрать меня с собой в Голливуд… Для абсолютно ничтожного и бесцветного парня, как я, который всегда жил идеалом, которому всегда требовалось верить во что-то, чтобы жить. Месье меня поймет! Из потомственных аристократов, бывший боец Интернациональных бригад, бывший приверженец левых взглядов, бывший постоянный клиент протянутой руки, бывший гуманист, бывший член Жокей-клуба.
Впервые Гарантье заинтересовался разговором. Он отвернулся от чаек, суетившихся над канализационным стоком, и стал наблюдать за чайками, суетившимися ближе к нему. Индивидуум перехватил его взгляд.
– Вижу, месье меня понимает, – пробормотал он. – Вероятно, аналогичный жизненный опыт?.. Между нами, изгнанными аристократами… Месье извинит меня за то, что я обращаюсь к нему в третьем лице, но, как я уже сказал, я принадлежу к очень старой аристократии– хотя и разорившейся, – и я всегда сохранял некоторую ностальгию по стилю. Третье лицо – это почти все, что у меня осталось от прошлого величия, но что вы хотите, с фашизмом, Мюнхеном, германо-советским пактом, Виши, концентрационными лагерями, атомной бомбой и целью, оправдывающей все средства, мы почти все потеряли. Я все-таки сохранил привычку разговаривать с собой в третьем лице, что дает мне ощущение быть еще кем-то. Месье позволит мне.
Ла Марн беспокойно принялся рыться в бумажнике: у него были заготовлены многочисленные визитки, но ему хотелось сымпровизировать:
– Визиток больше не осталось. Я граф Бебдерн, – сказал он. – Очень старая аристократия, которая всегда была в авангарде прогресса. – (Три раза «ха-ха» про себя.)
– Мне не нужен дворецкий, – сказал Вилли. – Убирайтесь.
Бебдерн бросил на него наглый взгляд, затем дошел до кресла посреди гостиной, уселся, взгромоздил свои заляпанные грязью башмаки на софу и принялся разглядывать ногти. Вилли смотрел на этого субъекта со смутной надеждой. Вообще-то достаточно было, чтобы у него на лбу обозначилась парочка рожек, и все бы снова стало возможно. Однако не стоит быть чересчур требовательным.
– Убирайтесь, – повторил он уже не столь убедительно.
– Так я говорил о мадемуазель Гарантье… – начал Бебдерн. – В какой газете вы бы хотели, чтобы это появилось? У вас нет любимых газет? Ладно. Налейте мне шампанского… У вас очень мило. Можно, я буду спать на диване? Спасибо. Ах, «Вдова Клико». Это была любимая марка моего дворецкого. Самая дружная пара в мире, а? Ваше здоровье. Кстати: давайте-ка гигантски ее пошантажируем.
Глаза к небу, сигара в руке.
– Наконец-то роль! – воскликнул он с восхищением. – Наконец-то я включен в состав. Налейте мне еще шампанского.
– Чертова чайка, – проговорил с симпатией Вилли.
Гарантье устало поднял руки:
– Послушайте, Вилли, хватит. Это безумие. Есть все же какие-то границы… Мы же не в фильме Граучо Маркса!
– К этому мы еще придем, – пообещал Бебдерн успокаивающе. – Мы к этому придем, и месье ничего уже не почувствует. Надо только, чтобы он предоставил дело мне. – Он с наслаждением раскуривал сигару. – Уже с давних пор я испытываю глубокое отвращение к природе, – разглагольствовал он, развалившись в кресле. – Уже с давних пор, а если точнее, с тех пор, как она приняла мое обличье. Мой рост метр пятьдесят пять, с одной стороны – ничего, с другой стороны – я ни красив, ни даже просто хорошо сложен. При таких данных, разумеется, нужно иметь идеал. Но реальность всегда в конечном счете навязывает себя вам, и тогда есть только одно убежище – в искусственном. В этом смысле я никогда не сумел бы полностью высказать месье, как я благодарен ему за его усилия. Еще несколько таких борцов, как месье, и в итоге нам действительно удастся перетащить мир по ту сторону зеркала. Все, чего заслуживает реальный мир, так это получить тортом в физиономию. Я всегда самым внимательнейшим образом следил по газетам за усилиями месье. С моим отвращением к реальному. Впрочем, всякий раз, когда я читаю, что над Голливудом нависла угроза, что зарплату звезд сокращают, я чувствую, как почва уходит из-под моих ног. Все эти чудесные личные жизни… Без них мне бы пришлось жить самостоятельно… Брр! По-моему, так нам всем следовало бы платить особый налог, чтобы помочь вам распуститься полным цветом. Нечто вроде морального перевооружения.
Безгранично по-свински:
– У месье, похоже, было немало женщин, а? Я имею в виду настоящих. Он не довольствовался идеями или наличием идеала?
– Зовите меня Вилли, – добродушно сказал Вилли.
– Можно? Правда можно? Знаете, начиная с тридцать пятого я не пропустил ни одной баррикады, я всегда оказывался тут как тут. Так теперь мне можно?
– Ну да.
– О, Вилли! – сказал Бебдерн нежно. – О вы, великий Вилли, царствующий на земле! Позвольте мне завязать вам шнурок, он развязался.
Гарантье стоял, глубоко засунув руки в карманы пиджака, сжав губы в тонкой усмешке, с особо подчеркнутой изысканностью стремясь показать, что он отказывается мараться вместе с другими.
– Ну что ж! – сказал он. – Прибегать к бурлеску, быть может, и не очень мужественная позиция, но я допускаю, что жить трудно. Тем более что у вас это не получится.
– Да нет же, получится! – запротестовал Бебдерн. – У нас даже наверняка получится! Не так ли, Вилли?
– Что? – спросил Вилли, который слегка одурел и видел уже трех Бебдернов и двух Гарантье.
– Как что? – возмутился Бебдерн. – Да все! Я – сторонник прогресса, я верю в прогресс. У нас получится!
– У вас не получится! – сказал Гарантье.
Вилли ударил кулаком по столу.
– Черт побери, черт побери, – заорал он, – да что у нас получится?
– Все, абсолютно все! – торжественно заявил Бебдерн. – Я – сторонник прогресса, я верю в безграничный прогресс человечества! Да, кстати, к примеру, у раков спазм длится двадцать четыре часа, так вот, благодаря Лысенко, благодаря марксистской генетике, у нас это тоже получится! Credo! [18]18
Верую (лат.).
[Закрыть]
– Полагаю, что, знай я достаточно крепкое ругательство, я бы выругался, – сказал Гарантье. – Я бы выругался, чтобы вы провалились в тартарары.
– Народный гнев, а? – возрадовался Бебдерн. – Vox populi? [19]19
Глас народа (лат.).
[Закрыть]
Гарантье повернулся к морю:
– Когда я вижу море, снаружи, я даже уже не знаю, взаправду ли это.
– Бросьтесь внутрь, вот и узнаете! – пробурчал Вилли, стараясь отобрать бутылку у Бебдерна.
– Нужно попытаться все смешать, что тут еще поделаешь, – сказал Бебдерн, с сигарой в зубах, с шампанским под рукой. – Речь идет о том, чтобы переодеть и тщательно загримировать все вещи, размалевать реальность так, чтобы потерять из виду человечное, то есть отсутствие оного. За неимением человечного – а я понимаю под этим, конечно же, человечное гуманистическое и гуманизирующее, по-нежному терпимое и невозможное в человеческих силах, – за неимением человечного нам нужно работать над чем-то таким запутанным, чтобы уже нельзя было отличить нос от задницы. Это то, что называют творением цивилизации.
Вилли чмокнул Бебдерна в лоб, а Бебдерн Вилли – в щеку. Они походили на двух нежно любящих друг друга обезьян.
– Агата? – спросил Вилли.
– Агого, – сказал Бебдерн.
– Хопси-хопси?
– Тротто о coy гей!
– У вас не получится! – повторил Гарантье. – У вас не получится разжать тиски идеализма на вашей голове, это говорю вам я.
Бебдерн сделал вид, что поднимается.
– Я ухожу, – заявил он обиженным тоном. – Я пришел сюда, чтобы оказать вам услугу, а не для того, чтобы меня оскорбляли. Я хочу, чтобы мой фарфор уважали! Я не позволю, чтобы меня называли идеалистом!
– Ну-ну! – сказал Вилли, удерживая его. – Я дам вам банан.
– Что ж, это меняет дело, – сказал Бебдерн, вновь усаживаясь.
Из-за того, что он так долго смотрел на чаек, Гарантье в итоге стал походить на чеховского персонажа.
– Впрочем, вы правы, – презрительно процедил он. – Мне понятны ваши усилия. У вас – как у класса – одна надежда – видеть мир абсурдным. Тогда у вас появился бы небольшой шанс выплыть.
– Я позабочусь, чтобы у вас отобрали ваш американский паспорт, вот увидите, – проворчал Вилли.
– Я и не знал, что у них в Америке такое тоже есть, – заметил Бебдерн.
– Христофор Колумб привез это оттуда в Европу, – сказал Вилли, – но они сейчас отдают им это обратно.
Внезапно Бебдерн упал на колени.
– Отче наш, иже еси на небеси, – принялся он молиться. – Позволь нам возвыситься! Позволь нам выбраться на поверхность! Дай нам все, что есть плоского. Дай нам миллиметровую глубину, позволь нам наконец быть простыми, как твари бессловесные. Верни нам вкус к розовому и голубому, к нежному и очаровательному, научи нас пользоваться собакой, лесом, заходом солнца, пением птиц! Освободи нас от зла, избавь нас от идей, верни нам духов! О ты, великий Вилли, иже еси на небеси, научи нас ручью и сну на траве, верни нам траву, травинку в зубах и пучок травы под затылок! Как это делается, как это делается? Возьми у нас самые высокие инстанции и заставь нас жить вместо этого на Корсике, в песне Тино Росси! Пусть наша жизнь получит всю возвышенность его голоса, все разнообразие его рифм! Помири нас с землей, помири нас с задницей, помири нас со слюной и пальцами, сбереги чистоту для себя и научи нас довольствоваться остатками! О ты, всемогущий, дай нам мидинетку и средства воспользоваться ею! Верни нам терпимость к глупости и вкус к женщинам, разговаривающим в постели! Верни нам секрет простейшего совокупления, чтобы не сломать ноги из-за того, что ты весь перекрутился! Верни нам лунный свет, вальс, позволь нам встать на колени перед женщиной и не ухмыляться при этом! О ты, потрясающий и колоссальный, о ты, абсолютно неслыханный! Спаси нас от зубоскальства и анализа, спаси нас от элит, сделай так, чтобы над нами царствовала девичья мечта! О ты, абсолютно неправдоподобный со многих сторон, верни нам серенаду и веревочную лестницу, сонет и засушенный листок между страницами книги, перенеси Ромео и Джульетту в Кремль! О ты, сотворивший бездны и Килиманджаро, верни нам наконец умение пользоваться поверхностным! Спаси нас от харакири самоанализа! Освободи нас от крайне серьезных трактатов и от юмора, возьми человека и развяжи его! Он скрутился в такой запутанный узел, что со всех сторон жаждут разрубить его, утверждая, что освобождают его! Позволь нам верить в девственность и иерархии, освободи нас от наших скафандров, дай нам лишь несколько пузырьков воздуха и дай нам простоту, необходимую, чтобы поцеловать женщину только в губы! Забери гениальность и верни нам талант! О ты, знающий историю, не делай ее больше! Оставь нас маленькими и милыми! Останови все и тщательно проверь наши мерки: мы выросли из своих размеров! Мы стали чересчур большими для своей малости! Ты легко сможешь во всем разобраться: послушай наши крики, когда мы занимаемся любовью, вспомни, кто мы такие, вывери себя по этому. Прежде чем сотворить Маркса, Гитлера, Ленина, Муссолини и всю вереницу гениальных отцов народов, послушай подольше хор мужчин и женщин, занимающихся любовью: сдержи себя. Дай им продолжить. Не тревожь их ни под каким предлогом. Сбереги гениальность для себя: она тебе особенно нужна, это тебе говорит человек. Я отлично знаю, что тут не хватает идеала: прибереги идеал и абсолют для себя, о ты, никогда не наведывавшийся к бабенкам! Спаси нас от духовных оргий, верни нам влюбленную пару. Позволь нам не быть счастливыми всем вместе и одновременно и все же быть счастливыми. О ты, для кого любовь всего лишь мелкая людская потребность, оставь нас с нашей мелкой потребностью. Оставь нас парами, воспрепятствуй гроздьям! Верни нам вкус к дуэтам! Поддержи барка-роллы против гимнов, серенады против хоров, сбереги в сердце больших симфоний тонкий звук флейты! Поддержи его, сделай его различимым! Спаси нас от Вагнера пережитого, от Вагнера, всего истекающего потом, кровоточащего, построенного, вырванного, дай нам вкус к хрупкости! Забери у наших серьезных мыслителей вкус к эстетике и дай им чувство прекрасного. Впрочем, верни нам вкус к красивому. Реабилитируй в наших глазах вкус, вкус, который прячется, пресмыкаясь, несчастный и преследуемый все сокрушающей катастрофой прекрасного! О ты, могущий на бумаге совершенно неправдоподобные вещи, верни Жан-Полю Сартру вкус к завитку волос и медальону на сердце, научи его играть на мандолине, дай Камю чувство пупка – верни нам пупок, мы уже не знаем, куда он подевался! Позволь нашим девам быть одновременно девственными и интеллектуальными! О ты, всемогущий, соверши это беспрецедентное чудо: спаси нас от педерастии. Верни нашим сыновьям вкус к нижней юбке, которая трепещет, и чудесное открытие все более и более нежного бедра – у милашек, крылышки и окорочка подаются вместе. Сделай так, чтобы наши милашки никогда не переставали кататься на велосипедах, спаси нас от пуритан, спаси нас от пуритан, спаси нас от пуритан! Забери пуритан и делай с ними абсолютно все, что хочешь, но я подаю тебе следующую идею: заставь их жить в девичьем корсаже, чтобы они подышали! Но главное, о ты, способный на все, ничего не делай для нас! Не улучшай нас ни под каким предлогом! Оставь нас навечно такими, какие мы есть, это очень хорошо! Если мы тебя не удовлетворяем, иди в другое место и сотвори кого-нибудь другого! Не прикасайся ни к чему! Оставь нам ужей и ос и сильный насморк: чихать – это так хорошо! И если тебе так уж хочется нам помочь, проявляй себя время от времени как афродизиак!
– Вы не получите от меня ни гроша, – пробурчал Вилли.
– Пусть месье успокоится, – сказал Бебдерн, вставая. – Если бы мне удалось заставить месье улыбнуться… Улыбка, простая улыбка на его августейшем лице – и я буду щедро вознагражден… Что до остального…
Он робко опустил взгляд.
– Если бы месье только захотелось сказать мне когда-нибудь эти простые слова: «Бедный маленький сукин сын.»
– Летучая мышь, летучая мышь! – пробормотал Гарантье.
– Где? – перепугался Вилли, видевший лишь несколько безобидных слоников.
Гарантье с отвращением отвернулся.
– Месье принимает желаемое за действительное, – сказал Бебдерн. – Он очень торопится закончить, не правда ли? Можно мне тихонько шепнуть ему на ушко, что летучая мышь возвещает не весну, что сумерки возвещают не утро, а ночь, что тупики никогда не предлагают выходов, и пока реальное будет яростно атаковать нас бормашиной дантиста, бороться с ним можно будет не крестовыми походами, революциями, идеологиями или самоубийством, а лишь поэзией, смехом и любовью.
– Хватит, – сказал Вилли. – Мне дурно.
Двое других замолкли: сатрапу больше не веселится, подумал Гарантье. Вилли стоял, опершись на стол, наклонив голову, дыша со свистом. С тех пор как он стал взрослым, то есть с тех пор, как он стал прятаться, ему удавалось держаться лишь благодаря таким моментам игры, и если домовых, гномов и все улаживающего Кота в сапогах не существовало, ему было достаточно нескольких партнеров, чтобы стены реального мира не сомкнулись над ним полностью. Хоть этого-то можно было потребовать от человеческих отношений. Достаточно было, чтобы несколько человек держали эти стены на вытянутых руках – пародией, бурлеском, насмешкой, юмором, алкоголем, своеобразными граффити, намалеванными на всем, что нас окружает, – чтобы он стал неузнаваем. Но это были лишь отдельные моменты. И еще: чтобы добиться этого, надо было оказаться среди посвященных, вновь обрести братство вдохновенных мимов. Мощь смеха нуждается в компании. Чудодейственного появления Бебдерна оказалось достаточно, чтобы на несколько мгновений облегчить окружающий мир, но оно было лишь интермедией, и внезапно все бремя истины снова навалилось на него. Желание держать руку Энн в своей руке, целовать ее веки, иметь от нее ребенка, получить от нее улыбку, быть счастливым. От этого очевидного факта невозможно было спастись никакой уловкой, никаким шутовством, это и в самом деле был час истины. Жизнь вновь обретала все свое потрясающее и высочайшее простодушие, и юмор был бессилен перед глупостью сердца. Вилли начал расчесывать запястье, затем шею, где уже выступали красные припухлости: противоречия вызывали у него крапивницу, а порой еще и астму и сенной насморк. Он страдал хронической и не поддающейся лечению аллергией, ибо, по весьма правдоподобному объяснению Гарантье, был аллергиком не по отношению к какому-то чужеродному телу, а к самому себе. Он был своим собственным постоянным и неотвязным противоречием. Может быть, ему было бы достаточно принять себя раз и навсегда, выйти из своего тайного убежища, чтобы астма и крапивница навсегда оставили его. Но он предпочитал скорее задыхаться, чесаться и чихать, чем подчиняться реальности. Реальный мир вызывал у него приступ, как только контакт чересчур затягивался. И его нервы мстили за это своего рода надругательство, которое он проделывал над самим собой. В конечном счете он становился своим собственным нервным расстройством. Таким образом, персонаж, который он тщательно выстроил вокруг себя самого, был осаждаем ужасными приступами астмы, зудом, что, вероятно, было единственным способом, найденным природой, отомстить за себя, вызвать какое-то волнение на поверхности. К тысяче известных причин аллергии, возможно, следует добавить и идеализм, зажатый в среде, которая ему в высшей степени противопоказана, и чисто человеческие возможности: что-то вроде горизонта, загнанного в бутылку. Тут уж есть от чего чесаться. Этот огромный плененный горизонт, вероятно, и есть то, что врачи называют нервным расстройством.
– Наверно, я снова наелся дерьма, – пробурчал он, яростно расчесывая себя. – Эта французская кухня меня доконает.
В считанные секунды его тело превратилось в одну зудящую поверхность, и тотчас начался приступ астмы. Гарантье, уже какое-то время ожидавший этого, помог ему улечься на глазах обезумевшего Бебдерна, беспомощного перед этим внезапным проявлением реального мира.
– Ничего страшного, – сказал Гарантье. – Волнение. Всякий раз, когда действительность одерживает верх, с ним случается приступ астмы.
Вилли, разинув рот, задыхался и бился как рыба на песке, пока Гарантье держал у его рта специальный аэрозоль, который был всегда у Вилли под рукой. Впрочем, для него в страдании гораздо более невыносимым была проявлявшаяся при этом искренность. Он приходил в ужас оттого, что эта искренность диктовала его лицу, глазам ее собственное выражение. Это было поистине концом искусства.
– Черт побери, – прохрипел он. – Да чешите же меня.
Они быстро раздели его.
– Чешите его, – сказал Гарантье. – У меня заняты руки.
Он продолжал давить на баллончик, вставленный в рот Вилли. Бебдерн принялся скрести, испуганно ощущая под своими пальцами толстые, как чешуя, вздутия.
– Сильнее! – орал Вилли.
Через какое-то время Бебдерн почувствовал, что пальцы отказываются служить ему.
– Я так больше не могу, – простонал он.
– Сходите в ванную за жесткой перчаткой, – приказал Гарантье.
Приступ продолжался около двух часов. Сначала утихла астма, затем зуд, хотя тело все еще покрывали вздутия, постепенно терявшие свою красную окраску. К обессилевшему Вилли вернулось его детское лицо. Это было лицо, светлое лицо детей, засыпающих с игрушкой в руках. Глаза наполовину отключились и, казалось, уже держатся за сон. Лоб под вьющимися волосами как бы стал обителью самой чистоты, и проступила красота черт, которые теперь уже ничего больше не скрывали. Нос был тонко очерчен, прям, губы, казалось, еще ни к чему не прикасались, на упрямом подбородке выделялись те ямочки, что так идут улыбке. Легко было догадаться, что мать, склоняясь над этим лицом, наверно, доверчиво говорила себе: «Он будет любим…» Наконец-то Вилли дышал. Это был один из тех моментов, когда ему открывалась доброта воздуха и он чувствовал себя окруженным нежданной щедростью. Он улыбнулся и закрыл глаза. Гарантье еще какое-то время смотрел на него, затем встал.
– Не угодно ли вам будет подождать у моего номера? – спросил он Ла Марна. – Я сейчас.
Оставшись один, он прошел в комнату Энн и вернулся с полотняной белочкой, которую Энн всегда держала на ночном столике, – этаким маленьким дружелюбным существом с круглыми глазами, которое, казалось, сбежало из какого-нибудь мультфильма. Он тихонько положил ее на кровать рядом с Вилли и вышел к ждавшему его в коридоре Ла Марну.
* * *
Ла Марн проследовал за Гарантье к нему в номер, устроился в кресле, так и не расставшись ни со своим пальто, ни со шляпой в руке, и неохотно взял предложенное ему виски. Он остерегался Гарантье: от него за милю несло серьезным. А с серьезным все бремя реальности немедленно возвращалось на плечи Ла Марна, включая и бремя его собственного присутствия. Со всеми жалобно стонущими и вечно подавляемыми желаниями, которые бессмертным голосом все же продолжают жалобно стенать в вас и заставить полностью умолкнуть которые никогда не удается никаким паясничаньем.