Текст книги "Чародеи"
Автор книги: Гари Ромен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
Глава XIII
Я еще не знал о мучительных трудностях, которые порой отягощают интимные отношения между мужчиной и женщиной, когда дверь спальни закрывается за ними. Прошло много лет, прежде чем отец, измученный воспоминаниями и сожалениями, предоставил мне объяснения, которых я от него и не требовал, потому что уже испытал к тому времени подобные неудачи и знал, как к этому отнестись. По выражению, которое он употребил в тот момент растерянности, Терезине в его руках «не удавалось добиться своего». Сперва поверив в проклятье природы, он вскоре понял, что сталкивается вовсе не с каким-то нечаянным и бессознательным препятствием, но с умышленным и упорным отказом. Когда, обнимая Терезину, он бросал взгляд на лицо своей юной супруги, стараясь поймать трепет, предвещающий неотвратимое приближение счастливого удовлетворения и дающий любовнику нежное позволение завершить начатое, то видел в нем лишь враждебность, остановившийся взор, расширенные зрачки, застывшие черты лица, зубы, сжатые в отказе, упрямое «нет!», которое Терезина бросала самой себе, не давая выхода наслаждению, чтобы испытать мстительную радость, несомненно более важную для нее и более высокомерную, чем другие радости. Всем знаком этот отказ в удовольствии, происходящий от тайной или явной внутренней злобы, которая иногда намеренно поддерживается и питается этими горькими победами, заставляет мужчину обращаться за помощью к самому себе и доставляет удовлетворение, часто более желанное и более необходимое, чем успокоение чувств. Это был страстный поединок; Джузеппе Дзага истощил в нем свои жизненные силы, гоняясь за победой, которую нельзя одержать, а можно только получить в дар. Отец в своей мучительной исповеди дошел до самого края и, когда признавался сыну в унижениях, которые он терпел от той, которую страстно любил, то его голос приобретал жалобное звучание, англичане называют это self-pity, голос становился гнусавым, плаксивым, словно голос клошаров, которые делают себе татуировки с надписью «не везет», утверждая в собственных глазах свою неудачливость.
Я узнал, что отец часами перемешивал в своем кабинете вещества и отвары, надеясь найти мудреный рецепт, который позволил бы ему, как говорят в таких случаях, «продлиться», принудить Терезину к удовлетворению и вырвать у нее крики счастья, что так тешат тщеславие самцов. Он испытывал эти микстуры на себе, вызывая тошноту и страшные колики. Наконец ему удалось открыть нужный состав, и это сильно укрепило его авторитет и все остальное, вызвав новую вспышку его популярности.
Поначалу он ставил эксперименты с пользительным составом на Фоме, нашем старом донском казаке, что жил во дворе, охраняя дрова. Он был не в себе, и его часто видели присевшим на корточки в уголке рядом с поленницей. Его потрескавшиеся, как комья земли при приближении зимы, руки постоянно собирали хворост и ветки. Более тридцати лет Фома строил Ноев ковчег, в любой момент он ждал потопа. Он действительно думал, что множество наших грехов достигло того предела, когда величественный гнев Господа может излиться с минуты на минуту. Фома тем не менее был далеко не сумасшедший, каким мы его тогда считали. Если и не произошло потопа в точном смысле этого слова, то бедствия и кровавые бани, обрушившиеся на русскую землю в свое время, ни в чем не уступали тем, которые претерпели первые в мире жертвы кораблекрушений.
Когда его спрашивали, какие создания он бы поместил на ковчег в первую очередь, Фома сурово глядел на вас и качал головой:
– Еще не знаю.
Неизвестно, может быть, ради того, чтобы завоевать его снисходительность и расположение и таким образом удержаться на плаву, но люди всегда старались подать ему милостыню, а наши слуги ухаживали за ним. У него была идея, доказывающая, что ому хватало здравого смысла: он стал продавать места на своем ковчеге. Их охотно раскупали, и это объяснимо; я плохо понимаю, к какой более конкретной надежде мог бы еще прилепиться русский народ.
Итак, на Фоме отец и испробовал однажды свое снадобье. Результат превзошел все ожидания: опустошив склянку, Фома принялся щипать наших горничных за ягодицы, а через пять дней интенсивного лечения результат оказался ошеломляющим. Однажды утром я услыхал вопли со двора, бросился к окну как раз вовремя и увидел старика, со всех ног несущегося за кухаркой Авдотьей и обеими руками придерживающего штаны; Авдотья вооружилась метлой и возмущенно визжала.
Рецепт «длительного подъема», как охарактеризовал отец свое открытие, используется и в наши дни. Чтобы посрамить маловерных и помочь любителям чудесного, я привожу здесь эту формулу. Возьмите четыре щепоти борщевика (корни, листья и семена его), жменю калужницы (лист и цветки), жменю чистотела (выбрав, если возможно, увядшие листья), полжмени растолченных семян греческого укропа, жменю листьев мяты и листьев садового чабреца и сделайте вытяжку, которую будете пить каждые два часа, в то же время принимая сидячую ванную с применением этого же снадобья. Я продолжаю утверждать, что отец – автор этого рецепта, открытого им приблизительно в 1772 году, потому что хотя его и рекомендовал в последней четверти XX века знаменитый целитель Морис Мессеге, человек и коллега, которого я ценю очень высоко, – он не является изобретателем этого средства. Первым, кто воспользовался этим благотворным составом, был князь Потемкин; Джузеппе Дзага получил за это от императрицы Екатерины, в знак признательности, орден «За заслуги». Пусть не подумают, будто отец искал в своих отварах лекарство от немощи или что он страдал от недоверия к самому себе, губительному даже для лучших кавалеров. Но в той страстной борьбе, которую вела против него Терезина, он пытался выйти за пределы возможного. Ему это не удалось. Вспоминая об упорном неприятии, о стиснутых зубах, об ощетинившемся тысячью иголок враждебном и непреклонном зверином взгляде, он сказал мне в своей печальной исповеди:
– Она не хотела.
И добавил следующую необычную фразу, грусть которой могли понять только очень старые распутники:
– Она не хотела, потому что для нее заниматься любовью значило – творить любовь.
Пока в господских покоях происходили стычки, о которых я и не догадывался, меня самого мучила не менее болезненная фрустрация. Оба отверстия моего бедного счастья, которое я испытывал в бревнах бани, тщательно просмолили и законопатили, но если мои нижние уровни были теперь лишены удовлетворения, то насыщение взора никогда не было более полным. Я не пропускал переодеваний Терезины, она одаривала меня своей наготой столь естественно, что я спрашивал себя, не является ли естество одним из наиболее жестоких способов пытки, какие когда-либо были изобретены. Не знаю, имела ли она в виду, приучая меня видеть ее обнаженной, умерить мое нездоровое любопытство, – или же ее отличала неосознанная извращенность. Я даже думаю, что, не познав еще власти чувственности, волнений и жалящих укусов сердечных мук, она по своей невинности и не подозревала о страданиях, которым подвергала меня ее щедрость. Тем более что я разыгрывал комедию безразличия и холодности, изо всех сил следя, чтобы мои взгляды не выдали меня. Когда она надевала чулки или снимала рубашку, мои колени дергались в конвульсиях, а по лицу пробегала волна тика, но если бы она повернулась ко мне, я притворился бы, что занят чем-то другим, я стал бы играть с ее собачонкой, мопсом по имени Принц, и небрежно насвистывать. Если мы стали братом и сестрой, как она искренне полагала, то никогда кровь мальчика не кипела от такого братства так сильно. Само собой разумеется, что эта красота, которая так щедро расточалась перед моими взорами, но отказывала всему остальному, не «упрощала», как говорят сегодня, наших отношений, не использовала мой взгляд по привычке, а только зажигала в моих недрах тысячу огней; эти объятия могли в конце концов повергнуть меня в состояние безнадежности и обездоленности, которые чуть не стоили мне жизни.
Наши сеансы «привыкания» в действительности превратили меня в раскаленную жаровню. Отказавшись прибегать с помощью рук к полумерам, которые – я попробовал их на себе – лишь подстегивали мое воображение и наполняли меня печальной пустотой сдутого мяча, я нашел другое средство, чтобы покончить с этим и успокоиться: нырнуть по шею в кучу снега, который накопился во дворе между зданием дворца и стеной. Итак, я нырял в это леденящее вещество, которое осчастливило когда-то Савонаролу. Холод обжигал меня и проникал до самых костей, я ждал, чтобы мои кипящие жизненные соки охладились до обычной температуры. Я терпел до тех пор, пока оцепенение не достигало сознания. Однажды я, сам не заметив как, все-таки потерял связь с телом, забылся и обязан жизнью одному из наших кучеров, Ермолке, который отважился зайти за баню по малой нужде и увидел голову барчука, торчащую из снега. Мое лицо уже приобрело синеватый оттенок, но еще сохраняло приветливую улыбку, появившуюся часом раньше, когда я созерцал Терезину, примеряющую новое парижское белье, улыбку, которую Ермолка приписал какому-то святому видению, пришедшему, чтобы забрать меня в мир иной. Он позвал на помощь; двор огласился криками и плачем; обезумевшие слуги воздевали руки и возводили глаза к небу, закрывали лица, много суетились, а кто-то подал даже идею вытащить меня. У русских в высшей степени развита способность к жестикуляции и выразительной мимике, о которых мой друг Шаляпин сказал однажды, что эта избыточность компенсирует тысячелетнее молчание крепостных и угнетаемых. Меня в спешке перенесли в комнату, где синьор Уголини превратился от изумления в памятник, а женщины принялись меня раздевать, в то время как уже несли розги, жесткие волосяные перчатки и снег, чтобы растереть и высечь тело. Чудо юности, восхитительный и неудержимый напор весенних соков! Когда я был раздет донага, вокруг меня стояла гробовая тишина. Открыв глаза, я уловил на лице синьора Уголини выражение безграничной оторопи, а Глашка и Катюшка, которые сняли с меня последние одежды, застыв на мгновение, принялись вопить и закрывать рот рукой, как того требует оскорбленная добродетель. Воздав должное приличиям, они отвернулись, фыркая от смеха. Отец, которого только что известили, вошел как раз в этот момент. Одного взгляда ему было достаточно, чтобы удостовериться, что жизнь моя вне опасности и что ледяной бане не удалось заглушить голос природы, которая потребовала своего во что бы то ни стало. Ему не надо было большего, чтобы понять причины моего добровольного погружения и принять срочные меры.
Отец, любивший меня нежно, не мог сообщить мне о своих тревогах и, может быть, даже о разочарованиях; он с давних пор тщетно пытался разглядеть во мне зерно какого-нибудь таланта, который отец мог бы развивать, обрабатывать и поддерживать, чтобы великая семейная традиция не прервалась на нем. Он был счастлив, когда я приносил из лавровского леса изображения легендарных чудовищ, которых только мой детский взор мог выискать там. Позже, когда действительность и ее зловещий сообщник Время подчинили себе мою руку и мое зрение и когда я приносил домой только скудный земной урожай, деревья, цветы, пейзажи и другие предметы, где отсутствовали тайна и магия, он взволновался. Мой брат Джакопо научился играть на скрипке в шесть лет и уже стал виртуозом; Гвидо показывал чудеса телесной гибкости, которая должна была сделать из него акробата, достойного первых Дзага, основателей нашего рода. Такое возвращение к истокам немного огорчало отца; он хотел видеть, как старший сын поднимется к самым сияющим вершинам и станет руководителем Церкви, может быть, даже Папой или, на худой конец, великим финансистом. Сестра была красива, а этого для женщины достаточно. И только я не обнаруживал никаких признаков таланта. Телесно я был довольно ловок, но моему уму недоставало живости и гибкости. Он не догадывался, что я переживаю трудный период, когда подросток стыдится в себе ребенка, но что детство в один прекрасный день берет верх, утверждается, управляет моим воображением и что таким образом я придаю новый блеск старой шутовской короне.
Итак, Джузеппе Дзага смирился с тем, что молодой человек, которого он окружил лаской и вниманием, представляет собой «затмение» в усыпанной звездами истории нашего рода. Но когда он увидел меня после ледяной бани, горящего огнем, который даже крайне суровая русская зима не смогла загасить, он совершенно успокоился. Конечно, еще нельзя было сказать, к каким высотам устремится столь очевидный избыток моих чувств и мой пыл, но было ясно, что я не обделен дарованиями и у меня есть все шансы на успех в своем восхождении.
Он ничего не сказал, сохранил бесстрастное выражение лица и предоставил меня заботам Уголини. Уголини, чуть поколебавшись между теплой и холодной ванной, склонился в пользу первой, она одновременно восстановила кровообращение и вызвала необходимое расслабление. В тот же вечер отец спустился в мою комнату. Взяв подсвечник из рук слуги, с которым пришел, он приблизился ко мне, откинул одеяло и властным жестом приподнял мою рубашку. Я думаю, он хотел убедиться, что не был жертвой оптического обмана. Я смотрел на отца с тревогой, как всегда озабоченный тем, чтобы нравиться. Еще до прихода Терезины эта часть моей личности исполняла меня удивлением, потому что начинала иногда изменять пропорции без всякой связи с теми скромными услугами, которые она мне предоставляла.
Я ждал.
По лицу самого знаменитого из Дзага пробежало быстрое понимание. Отец подправил мое одеяло и присел на кровать. Помню, он носил домашнее платье из красной парчи, расшитой золотыми, серебряными и черными нитями, которыми изображались каббалистические знаки, диковинных птиц и драконов, изрыгающих огонь; платье впечатляло и запоминалось еще больше, чем платье и шапочка Нострадамуса, украшенные звездами. Мы, то есть наша семья, всегда были самыми ревностными и упорными творцами счастья, и Джузеппе Дзага, наверное, чувствовал себя счастливым, зная, что его сын обладает всем необходимым, чтобы с гордостью служить своему призванию. Однако он показался мне невеселым; в улыбке, что блуждала по его губам, пока он изучал меня, проступала ностальгия; теперь я знаю, как невыносимо трудно быть стареющим чародеем.
– Арабы говорят Allah akhbar, что значит «велик Господь», – прошептал он; впервые я услышал, как он говорит о Боге, потому что, как многие искусники потустороннего мира, он хорошо разбирался в инструментах и тайных пружинах, которые они сами расставляют в кулисах, чтобы выглядеть более убедительными.
Отец поднялся и вышел, а перед ним – и слуга с канделябром, их сопровождали каббалистические знаки, адские драконы и небывалые птицы, которые вспархивали позади отца и затем снова садились, скрываясь в сверкающей шелковой жизни.
На следующий день после этого посещения моя жизнь резко изменилась.
Глава XIV
Пробило четыре часа. За окном уже стемнело; снежинки спускались с неба с торжественной медлительностью, дарующей наблюдателю необъяснимое успокоение. Я только что пришел в свою комнату, чтобы заняться немецким – языком, принесшим мне немало мучений церемонной чопорностью грамматических построений. Его изучение позволило мне понять, отчего именно немцы изобрели и усовершенствовали автоматы: оттого что Германия – страна точкой механики и раз и навсегда установленных с непреклонной тщательностью часового механизма движений. Прислонившись лбом к стеклу, я созерцал танец крошечных фей, блиставших благодаря сиянию их невидимых жезлов. Русские крестьяне говорят, что лишь чистым душам дозволено тешиться этим кружением и, едва коснувшись земли, воспарить к небу. Прочие, те, что образуют сугробы и устилают поблекший мир своей белизной, – души, не допущенные в рай и выполняющие во имя смирения и покаяния скромную, но нужную работу, украшая черную землю. У крестьян есть объяснения, не подвластные рассудку, на все случаи жизни, ибо их собственное существование уже давно доказало им всю никчемность здравого смысла.
Я услышал за спиной слабый шум, скрип паркета, отзвук жизни. Я обернулся. Никого. Волчья шкура, таращившая с оскаленной морды стеклянные глаза, послушно лежала на своем месте у камина: она не выказывала по отношению ко мне тех хищных поползновений, которыми я наделял ее в своих мечтах. Мой приятель, огненный Арлекин, все так же плясал на углях, меняя расцветку наряда по прихоти пламени. Я заметил, что дверь бережно притворили. Мой глаз запечатлел самый конец перемещения дверной ручки, занявшей свое место. Кто-то из слуг, видимо, вошел и вышел, пока я был погружен в мои мечтания.
Потом я различил новый шорох. Он доносился из-за красно-белой бессарабской ширмы, защищавшей мою постель от сквозняков. Одновременно я увидел человеческую тень, двигавшуюся за этим прозрачным экраном. Я никогда не был трусом, мой лес открыл мне, что чудовища до смерти боятся людей; привыкнув общаться с монстрами, я не опасался человека. Любопытство сызмала было главной чертой моего характера, оно доставило мне множество приятных минут. Итак, подзуживаемый любопытством, я приблизился к ширме. Сквозь филигранные узоры на тонкой ткани я разглядел очертания обнаженной ноги, рук, снимающих подвязку с другой ноги, покоящейся на полу, – до сих пор эта поза остается для меня самым волнующим воплощением женственности. На какое-то мгновение во мне ожила безумная надежда на то, что Терезина пришла ко мне, чтобы наконец освободить меня от навязанного ею невыносимого ига братства.
Но это была не Терезина.
Зайдя за ширму, я увидел сидящую в кресле юную цыганку, одетую, как мне показалось, лишь в цвета: ниспадая, они смешивались с золотом серег и браслетов и с чернотой волос. Цыганка смотрела на меня из глубины веков; взгляд этого ребенка, которому было не более тринадцати-четырнадцати лет, был отмечен бескрайним знанием, словно восходящим к истокам всего сущего. Закинув ногу на ногу, задрав до бедер цветастое платье, она тихонько покачивала ступней. Позже, часто встречаясь с ней, я не мог не думать о царицах древности, о храмовых жрицах, об императрице Феодоре и о сладострастных обрядах перед алтарями языческих богов в те времена, когда религия еще не стала чем-то загробным и мрачным.
Она погрузила свои ладони в черное сияние, ниспадавшее шелковыми волнами на плечи, и откинула его назад движением головы и прикосновением рук. Не могу утверждать, что она была красива; ее глаза были так велики, что занимали почти все лицо: остальное было почти неразличимо. Нет, теперь, разглядывая ее заново, я вижу, что она не блистала красотой, в лучшем случае ее можно было назвать хорошенькой. Верхняя губа прекомично задиралась, открывая мелкие, острые, белые зубки. Лицо ее со слегка изогнутым носом, хищными, широко раскрытыми ноздрями словно выражало вызов, столь свойственный юности, будто говорило: «Знаю, знаю, чего тебе надо». Она опустила руки на бедра и, не отрывая от меня взгляда, наблюдая с почти плотоядной улыбкой эффект, производимый на меня ее движениями, медленно стянула с себя остатки одежд.
Здесь я открываю скобки, ибо по прошествии стольких лет множество славных имен забылось, множество секретов утрачено. Но в то время, как я следил взглядом за медленным движением платья по бедрам, могущество Третьей Пирамиды, облеченное великим жрецом Афариусом в форму двадцати двух ключей Тайны и распространенное им среди избранных по всему свету, признавалось не только розенкрейцерами и адептами Треугольника, но даже Церковью, никогда не прекращавшей сражаться с еретиками. Когда последнее движение ткани открыло наконец то, что мне предлагали с такой искренностью, я, не усомнившись, узнал один из ключей Афариуса, ключ счастья, и мне уже не нужен был свет очага, бросавший на чертовку красные блики, чтобы понять, откуда она пришла и какая сила мне ее прислала.
Отец позже, на склоне своих дней, – он бывал тогда пьяным чаще, чем это подобало бы человеку, привыкшему оперировать силами, отличными по своей природе от силы крепких ликеров, – предоставил мне объяснения более приземленные и более «венецианские».
Он заплатил двадцать рублей известной сводне Проське, чтобы та привела в мою комнату девку, способную за один раз направить меня по верной дороге, не упуская из виду двух других. Я воспринял это новое доказательство крушения тайны без особого сожаления – в эпоху Огюста Конта это крушение переживалось особенно остро, и помощь пришла лишь впоследствии, благодаря доктору Фрейду и его блистательным трудам. К тому же я нашел чем ответить отцу, кстати говоря, похвалявшемуся, что в 1680 году он обедал с Сатаной у принца фон Цана, – тот факт, что ласки, предназначенные мне, были оплачены не слишком дорого, ничуть не противоречит репутации Князя Тьмы, ведь купля-продажа всегда была мила его сердцу.
Я должен также добавить, что если меня посетило исчадие ада, то это лишь доказывает, что ад – учреждение, безбожно оболганное. Сколько философов-потусторонников избежало бы мук безответных воззваний, если бы, подобно мне, они в начале своего пути встретили руки и губы и сердечко, владеющее тайной истинного знания и бьющееся словно лишь для того, чтобы дать на все вопросы самые нежные ответы!
В то же время я получил предсказание моего будущего. Оно было дано мне этой скромной царицей наслаждений, одной из тех, чьи имена не стали достоянием истории, но кто простирает над нами прочнее, чем заносчивые монархи, всю полноту абсолютной власти. Маленькая цыганка сказала мне в этот полночный час, когда мороз за окном и огонь в камине еще прочнее соединяются между собою в их старинном дружественном союзе:
– Ты станешь великим любовником. Тебе еще многому нужно научиться, усовершенствовать, отшлифовать свое умение, но у тебя есть талант.
Как описать ту радость, которую я испытал, узнав, что добрые феи не забыли обо мне, что они, склонившись над моей колыбелью, коснувшись своими жезлами нужного места, сделали из меня то, что позднее назовут «одаренной натурой»?
Малышку звали Айша. Когда наутро она оставила меня, я чувствовал себя Моисеем, получившим скрижали Завета.
Перед тем как закрыть за собой дверь, она обернулась, улыбнулась мне и сказала:
– Takova khouïa i tzar-goloubtchik nie imeïet!
He осмелюсь перевести это лестное для меня, но крайне грубое выражение: необходимо извинить это дитя, говорящее на первобытном языке невинности. Снаружи ее ждала в своей повозке известнейшая сводня Петербурга Проська Бакалаева – она прожила еще достаточно долго, так что Пушкин в поэме-послании, адресованной его другу Дельвигу, в элегической форме описал наслаждения, которыми его потчевали в ее «пансионате», в самых смелых выражениях.
Эта ночь ввела меня в состояние восторженности, в котором синьор Уголини усмотрел признаки мистического кризиса. Я оказался неспособен к работе: перо застывало в воздухе посреди урока, с блаженной улыбкой на устах я ласкал нежным взором потолок. Добрейший Уголини объяснил мне, что Бог, конечно, хорошая штука, его святые и ангелы снабдили наших великих живописцев множеством восхитительных сюжетов, но нет лучшего способа служить ему, чем исправно выполнять свои обязанности на земле. Я был совершенно с ним согласен и стал усердно посещать «пансионат» Проськи. Когда меня не отпускали, я бросался на шкуру старого медведя Мартыныча, который даже при жизни своей не видывал подобных излишеств, и, нежно обняв его, расточал ему свои ласки.
Природа, однако, требовала более полного удовлетворения. Однажды, когда, несмотря на все Donnerwetter! и Gott im Himmel! расточаемые мастером пера Кудратьевым, я покрыл чернильными пятнами лист с каллиграфическими упражнениями, зов крови настолько овладел мною, что, отбросив перо, я бросился вон из комнаты. Я не знал, в какую сторону мне податься, но инстинкт повелителя и хозяина вел меня прямо на половину прислуги, в старые конюшни, куда можно было пройти через галерею третьего этажа. Есть в жизни мгновения, когда вдохновение направляет руку Судьбы, быть может, потому, что означенная дама в это время занята где-то в другом месте. Я открыл наугад одну из дверей и оказался в комнате Парашки, одной из горничных Терезины, которая большей частью занималась нарядами своей хозяйки, ее волосами, лентами, платьями, духами и мушками. Так вышло, что Парашка как раз в этот момент стояла на четвереньках, протирая мокрой тряпкой паркет. Прямо передо мной возвышался мощный круп русской крестьянки. Я издал глухой воинственный клич и упал на колени за ее спиной с таким неистовством, что мои бедные колени болели после этого падения еще два дня. Застигнутая врасплох, Парашка была совершенно парализована страхом и начала голосить, лишь когда намерения барчука обнаружились совершенно явственно. На ее крики, без сомнения, сбежалась бы вся прислуга, если бы в момент вдохновения я не прошептал ей торопливо:
– Парашка, я тебя люблю, я не могу без тебя жить, я мечтаю о тебе день и ночь!
– Правда?
– Конечно правда, и еще – завтра мы пойдем на рынок и ты выберешь для себя любые ленты, какие тебе только понравятся!
Не льщу себя надеждой на то, что я предъявил ей сколь-нибудь необычные доказательства своей страсти, но я тогда только учился изъясняться на языке сердца, и нельзя отрицать, что я выказал в этом деле определенную ловкость. Женщины прислушиваются к нашептываниям, исходящим из глубины души, и искусство обольщения требует утонченности.
Парашка, во всяком случае, решила, что будет благоразумнее избежать скандала. Я был лишь немного удивлен тем, что, пока я парил в облаках, она продолжала тереть пол тряпкой.