355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гари Ромен » Чародеи » Текст книги (страница 20)
Чародеи
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:57

Текст книги "Чародеи"


Автор книги: Гари Ромен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)

Слезы подступили к моим глазам, я знал, что прощаюсь не только с чердаком дворца Охренникова, где я провел столько волшебных часов, но и с лесом в Лаврово, и с моими старыми приятелями дубами, с драконами, волшебниками и Бабой-ягой, которую ославили чертовой бабушкой, хотя на самом деле она бабушка всем детям.

А потом я повернулся спиной к этой стране, которую никогда не знал и откуда никогда не уезжал, – во всяком случае, в этом я пытаюсь уверить себя, когда ностальгия становится невыносимой, а ребенок, сидящий рядом, без остановки рассказывает мне сказки, на которые я, старый человек, уже не имею права.

Глава XXXIX

Мы растворились в снежной мгле еще до того, как зазвонили колокола собора Святой Василисы… Едва кони вынесли нас за заставу, отец неожиданно запел своим красивым баритоном dolce suave, как говорят гондольеры… То было, несомненно, следствие долгих месяцев напряжения, бессонницы и беспокойства – он никогда не позволял себе легкомысленных поступков, столь противоречащих мрачному, таинственному виду, который он напускал на себя в присутствии посторонних.

Нашим попутчиком по многодневному путешествию в карете был карлик-голландец, знаменитый доктор Ван Кроппе де Йонг, чрезвычайно любезный человек, столь высокого ума и столь малого роста, что Екатерина, заполучившая его от принца де Линя, приставила к нему специального лакея, наблюдавшего, чтобы его случайно не раздавили.

Карлики в ту эпоху переживали тяжелые времена. В качестве приятелей и любимых игрушек царственных особ они миновали фавор и теперь вышли из моды – иметь в свите карлика считалось теперь дурным тоном. Полагали, что их присутствие отдает Средневековьем, что проделки их недостаточно изысканны; я считаю, что колокол пробил по шутам с появлением Вольтера при дворе короля Фридриха.

Доктор де Йонг пользовался благосклонностью царственных особ и теперь собирался вернуться на свои земли близ Утрехта, но, по его словам, положение его собратьев, особенно молодых, было удручающим. Оставался еще народ, но выступать на ярмарках после роскоши дворцов было унизительно. Те, кто согласился на эту судьбу, старались заполучить к себе в напарники великана, ведь публика смеялась до слез, увидев на сцене подобную парочку; к сожалению, найти людей выдающегося роста было нелегко. Князь Вюртембергский устроил деревню карликов близ Вагена: там были хлебные и мясные лавки, прочие торговые заведения специально для карликов, публика стекалась издалека, чтобы поглазеть на них. Доктор де Йонг был ростом восемьдесят сантиметров, густая черная борода доходила ему до колен. Когда Пушкин писал поэму «Руслан и Людмила», то, должно быть, использовал его образ для создания персонажа карлы-колдуна, способного летать по воздуху благодаря движущей силе своей бороды. Это был человек обширнейшей учености. Я нашел в переписке князя де Линя строки, посвященные ему: «Этим утром я принял господина карлика Ван Кроппе де Йонга, пришедшего искать моей поддержки для избрания его в Утрехтскую академию наук, где он рассчитывает представлять математику. Его идеи показались мне забавными. В течение часа он излагал мне свою теорию, согласно которой по мере удаления от Земли и людей время течет все медленней. Хоть я не много понял в его выкладках, я немало поразвлекся, глядя на то, как маленький человечек запросто обращается с бесконечностью; после его ухода мы долго смеялись. Я порекомендовал г-ну Вуатье попробовать его в своем театре, так как он в высшей степени обладает даром невольного комизма, тем более драгоценным, чем менее он осознается самим его обладателем, принимающим себя всерьез. Г-н карлик объяснил мне, что его математическая теория, согласно которой время по мере удаления от Земли и прохождения небесных сфер замедляет свой ход, имеет большое философское значение. В самом деле, следуя ей, время, приближаясь к Богу, ложится у Его ног и совершенно замирает, что в итоге дает вечность. Потешный маленький человечек, рассуждающий о вечности и бесконечности, не лишен некоторой патетики, которая свидетельствует лишь о его страданиях по поводу своего уродства и раздирающем душу желании величия».

Нам было удобно беседовать у нас в карете, мчащейся в ночи: внутри было просторно, кресла мягки, полозья легко скользили по плотному снегу. Терезина слушала г-на де Йонга и проникалась сочувствием к бедному маленькому народцу, утратившему симпатии сильных мира сего и отброшенному ими, как надоевшая игрушка.

– Ах, мадам, – говорил де Йонг, важно глядя на нее поверх очков, – поверьте, быть выдающимся человеком совсем непросто. Люди не очень-то любят то, что дерзко выделяется из общепринятых норм. Втайне карликов презирают. Вы, несомненно, имели случай убедиться, что чем человек выше, тем он глупее, ибо тело потребляет питательную субстанцию, предназначенную для мозга… Наш малый рост предопределил наш ум и сообразительность – я не знал ни одного карлика, не бывшего большим политиком. Нужно умалиться, мадам, чтобы понять человека. Да простится мне это смелое утверждение, но Эразм и Монтень были карлики.

Мы подъезжали к ночлегу далеко за полночь, и все это время г-н де Йонг не переставая рассуждал о величии карликов, – он занимал столько места и хотел казаться таким важным, что отец шепнул мне на ухо:

– Мы путешествуем с великаном.

Вид большой дороги, казалось, вернул Джузеппе Дзага уверенность в себе. Он посвящал нас в тысячи проектов, словно при приближении к Западу и его сиянию он ощутил внутри себя возрождение веры в свои таланты. Словно он предвидел, что искусство иллюзии ожидают там, на пороге его самых блестящих завоеваний, на горизонте будущих веков, бесконечные возможности. Он объявил нам, что искусство будет все больше и больше зависеть от могущества слова, опирающегося на высокие идеи. Чтобы сохранить нетронутой их красоту, ни в коем случае нельзя касаться этих идей и тем более воплощать их в жизнь.

Джузеппе Дзага говорил с такой искренностью, что Терезина, а за ней и я начал беспокоиться, не настигла ли его болезнь, сгубившая не одного члена нашего племени, болезнь, состоящая в том, что вдруг начинаешь принимать всерьез собственные слова и рассыпать перед собой золотой порошок иллюзии, предназначенный для публики и крайне вредный для чародея. Я знаю немало моих собратьев, настолько увлекшихся игрой, что они забыли, что наше искусство направлено к одной цели: уверить публику в подлинности иллюзии. Но мы не должны забываться сами из опасения потерять твердость рук и уверенность, которые плохо уживаются с откровенными переживаниями.

Я, однако, быстро понял, что отец вставал в позу, прижимал руку к сердцу и разражался пламенной речью лишь для того, чтобы привести себя в форму и смазать механизмы при приближении к Западу.

Я был окончательно успокоен на этот счет на границе Богемии, где мы остановились на ночлег в гостинице под вывеской «Сказочный принц». Там мы встретили двух гусаров австрийской армии. Они возвращались из Польши, где только что была задушена свобода; с тех пор поляки не раз удивляли мир своей способностью умирать и возрождаться вместе со своей свободой. Они играли в карты на грязном столе, перед ними я приметил кучку золотых монет, не переходившую из рук в руки и предназначенную, видимо, лишь для привлечения мух. По небрежному, но светски заинтересованному взору, брошенному отцом на эту приманку, я понял, что мой родитель находится в прекрасной форме и не подхватил заразу моральной чистоты, губительной для всех, кто живет на глазах у публики.

Мы поужинали в компании господина де Йонга, поглаживавшего свою бороду с мечтательным видом, словно и он подпал под очарование, оказываемое золотом на всякого подлинного любителя красоты.

Жаркое было приготовлено на славу, токайское приятно напоминало о близости Венгрии.

Терезина, за последние несколько дней слегка побледневшая, удалилась к себе сразу после ужина с улыбчивой скромностью, свидетельствующей о женской интуиции в ожидании выгодного дельца.

Один из офицеров, здоровяк с огромными усами и выдающимся органом обоняния, небрежно позвенел золотыми кругляшами.

Отец бросил мечтательный взгляд на густую бороду доктора.

– У меня, – сказал он, – есть, простите мне этот варварский оборот, две одинаково похожие колоды карт.

– В путешествии, – ответил Ван Кроппе, – это совсем не лишняя предосторожность.

– Я горячий поборник морали, – произнес отец нарочито громким голосом. – Она учит нас, что иногда полезно преподать хороший урок тем, кто не соблюдает ее законов.

– Я разделяю вашу философию, – подал реплику маленький доктор, – и готов разделить с вами ее блага.

С легендарной ловкостью Драга-отец выложил перед ним колоду карт.

– Под бородой, – посоветовал он.

– Не знаю более надежного места, – ответил наш любезный друг.

Венгр, позвенев еще немного монетами, поднялся и подошел к нашему столу.

– Господа, – сказал он, – мы здесь умираем от скуки. Вот уже десять дней мы ожидаем почтовую карету на Прагу, но она всякий раз уходит у нас из-под носа, потому что вся австрийская армия запрудила дорогу, а генералы и полковники, как известно, не очень-то церемонятся с лейтенантами. Возможно, мы обречены оставаться здесь до тех пор, пока повышение в чине, к тому же вполне заслуженное, не позволит нам продвинуться в очереди. Для провождения времени мы держим маленький банк…

Отец поднялся:

– Позвольте вам представить знаменитого доктора, философа Ван Кроппе де Йонга.

– Как же, как же, – сказал офицер. – Не вы ли, сударь…

Он замялся.

– Именно так, – проворчал доктор. – Я доказал математически бессмертие души, что доставило мне немало неприятностей со стороны Церкви. Там утверждают, что желание научно доказать бессмертие души обличает недостаток веры.

– Маленькую партию? – предложил офицер.

– Попробую проглотить слово «маленький», – пробурчал карлик, работая вилкой. – Я не прочь помочь вам убить время, но должен предупредить, что мое телосложение сделало меня крайне подозрительным. Обстоятельства, способствующие моему появлению на свет и сделавшие меня таким, каков я есть, сами по себе кажутся мне весьма подозрительными и заставляют думать о заговоре высших сил, жертвой которого я стал. Судьба против меня, но это не помешает мне обороняться… Я хочу сказать, что играю лишь моей собственной колодой… Это не оскорбление, господин офицер, поверьте, это скорей философия.

Лейтенант поклонился.

– Лучше и не скажешь, – ответил он.

Было условлено, что банк переходит на валетов, а игра пойдет на три карты, то есть на девятку, даму и туза, – тогда это называлось «кавалерия».

Мне всегда доставляло огромное удовольствие наблюдать, как отец манипулирует картами, ибо его ловкость напоминала о наших предках, первых комедиантах broglio, исполнявших свое дело задолго до того, как оно занесло нас так высоко в наших амбициях – или претензиях.

В этот вечер он превзошел самого себя – полагаю, перед тем как достигнуть Запада, где конкуренция обострилась и искусство достигло новых вершин, он чувствовал необходимость припасть к истокам и испытать твердость руки и навыки фокусника. Два лейтенанта были ощипаны так быстро и ловко, что уже через час, не имея больше ничего поставить на кон, они были вынуждены подписать долговые расписки, что вызвало безудержный смех доктора Ван Кроппе. Еврей, хозяин гостиницы, проводивший нас в комнаты, открыл нам, что уже две недели два профессиональных шулера расположились здесь на постой, так как это место после польских событий стало настоящим проходным двором Европы. То были братья Зилаи, позднее осужденные и повешенные по делу семидесяти двух полячек, на которых они женились, чтобы потом препроводить их в турецкие гаремы.

Я думаю, из всех времен, которые мне довелось пережить, семидесятые годы XVIII века были самыми яростными, ибо Европа монархов при своем закате расплодила стада авантюристов, плутов и мошенников, начисто лишенных совести, но не воображения, и некоторые из них пробуждали в моем сердце ту же сладкую дрожь и в моей душе то же любопытство, что и сказочные чудища, которых мой глаз научился различать в заколдованных лесах Лаврово. Приближение нового времени угадывалось по обильной плесени, появляющейся на великих переломах и придающей времени привкус хотя и не безупречный с точки зрения морали, но обладающий богатством оттенков, – этакий букет сыра, достигший апогея своего созревания и готовый к употреблению.

Глава XL

Мы приехали в Прагу серым утром, прочерченным блуждающими снежинками, казавшимися слишком легкими, чтобы упасть, и касавшимися земли лишь для того, чтобы тут же взлететь; город раскинулся по холмам и вдоль реки, как огромный каменный паук. Проезжая мимо Градчанского замка, мы нагнали процессию святого Иоанна, покровителя портных и суконщиков. В Богемии делают свечи в человеческий рост; плотные, желтые, они струили сквозь туман свой призрачный свет; процессия таяла в хмари, снеге и влажных испарениях земли. Мне почудилось, что мир застыл перед пропастью или могилой, и в то же время, посмотрев на лицо Терезины, чтобы согреться душой, я заметил, или мне показалось, что оно стало словно прозрачным и расплывчатым. Мой взгляд с трудом удерживал ее, словно мое воображение вдруг исчерпало себя и истощилось, став добычей одного из приступов реальности, настигающей иногда тех, кто усомнился в себе. Я тронул ее руку: она была холодна. Отец также заметил это внезапное крушение, это рассеяние черт, утративших реальность; я прижал губы к ее виску – он тоже был скован холодом, который Прага более, чем какой-либо другой каменный мешок, впитала в себя. Терезина мне улыбнулась – и сразу все наши страхи улетучились, улыбка вернула нам ее во всем лучащемся веселье, прогнавшем визгливых тварей страха… Это пустяки, объяснила она, дорожная усталость, только лишь… Она погладила меня по щеке, и ее улыбка, которую она не переставая дарила нам, наполовину подернулась печалью. И еще, продолжила она, Фоско оставил свое детство там, на этой русской земле; чердак, куда он забирался мечтать, и бедный старый Лавровский лес, теперь, должно быть, безутешный, захватил единственный настоящий дракон, подлинное чудовище, обитающее там, под именем реальность… Фоско стал мужчиной и, должно быть, не любит меня, как раньше, а создания мечты этого не прощают…

Я вскричал. Голос мой дрожал, я был в ужасе – может быть, оттого, что я чувствовал, что Терезина была права и, покинув страну детства, я отрекся от чего-то главного во мне; я клялся, что, если любовь в самом деле приходит и уходит с возрастом, лесом, чердаками, местностью, это, может быть, справедливо для другой любви, не для моей.

– Ладно уж! – сказала Терезина, – не знаю, было ли в ее голосе смиренье или беззаботность. – Ладно уж! Все, что нам нужно теперь, это огонь, скрипки и «Вальс улыбок», – чем более губительны миазмы, тем больше они боятся веселья.

Мы остановились в пресловутой гостинице Яна Гуса, где вам еще и теперь покажут стол, на котором Бенезар Бен-Цви написал свою знаменитую исповедь. Создатель Голема был нашим выдающимся предшественником, отец всегда рассказывал мне о нем с глубочайшим почтением, хотя его венецианский темперамент плохо уживался со столь мрачным чародейством. Наперекор тому, о чем рассказывает История и утверждает автор, нет никакой уверенности в том, что он стал трагической жертвой собственного творения; более чем вероятно, что он изобрел подобную развязку для того, чтобы придать большую значимость своему творению. Мой отец нанес визит Бенезару Бен-Цви в момент, когда тот отчаялся найти нужные ингредиенты и пропорции, в которых они должны быть подмешаны к гончарной глине для создания Голема. Бен-Цви бо́льшую часть жизни занимался живописью и переключился на скульптуру с целью создать нового человека лишь к семидесяти пяти годам. Отец сказал, что он впал в полную нищету, но оставался преданным душой и телом своему замыслу. Он жил в подземелье гетто, почти не замечаемый прочими евреями, потому что скульптура и живопись связывались с католической религией и все евреи, занимавшиеся ими, почитались за ренегатов. Когда отец пришел его навестить, Бенезар Бен-Цви был на грани отчаяния. Его жилище было все перемазано глиной, вонючими субстанциями и ароматными эссенциями, которые он подмешивал в нее.

– Я хочу создать нового человека, который мог бы построить новый мир и повести его к свету новых идей, – бормотал он. – Человека, который будет отличаться от всего, что существовало до сих пор в этом жанре; только не примите это за критику великих мастеров Ренессанса… Но где взять материалы?

Отец подал ему идею… Так он говорит, и я верю ему. То была идея в традиционном стиле Дзага.

– Существует лишь один материал для подобного творения, – заявил отец. – Это бумага и чернила. Хорошими чернилами на хорошей бумаге, с твоим прекрасным еврейским воображением, ты сможешь создать новый мир и нового человека.

Свет воссиял в душе нищего чародея.

– Mazeltov! – вскричал он. – Благословен Господь!

Так Бенезар Бен-Цви дал жизнь своему бессмертному Голему с помощью бумаги и чернил. Писатель Густав Майринк также извлек из этого сюжета идею превосходной книги, повторенной потом авторами множества Франкенштейнов.

Само собой, легенда победила исторический факт. Говорили, что Бенезару Бен-Цви удалось слепить из глины великана и вдохнуть в него жизнь. Но этот «новый человек», которому он передал весь жар своей души, стал править им, затем Прагой, затем всей Чехией – и до сих пор царствует над этой несчастной страной.

Но те, кто видел, как высокий старик с изможденным лицом в меховой шапке каждый вечер усаживается в углу трактира своего друга и покровителя, знают, как он создал своего нового человека: пером, чернилами, бумагой. И творение его осталось на бумаге.

Это творение еще долго будет очаровывать читателей и зрителей, и я думаю, что история чудовища, созданного мечтателем в поисках совершенства, навсегда сохранит свое место в трагической летописи Праги.

Глава XLI

Терезина продолжала терять свой образ. Не знаю, каким еще словом описать прозрачность, ею завладевшую. Казалось, она удаляется, каждый день ее черты потихоньку стирает чья-то невидимая рука; ее просвечивающая бледность различалась так ясно, что я невольно дотрагивался до ее щеки, чтобы убедиться, что мои пальцы не пройдут насквозь, до самой подушки. Лишь рыжие волосы сохранили прежнюю роскошь, живя своей отдельной шелестящей, теплой жизнью. Но однажды утром, когда я вошел в комнату, где день и ночь горел огонь, я увидел, что ее волосы поблекли, обездвижились и качали выцветать; впервые со дня нашей встречи она не предложила мне поиграть с ними. Когда на девятый день нашего пребывания в Праге, жутком, ледяном, механическом городе, изгнавшем из себя праздник и подчинившемся мрачной необходимости, я коснулся ее волос, произошло нечто небывалое. То была, быть может, слабость, трусость с моей стороны, приступ сердечной пустоты, недостаток веры в себя и в реальность творений мечты, живущих в каждом из нас и нуждающихся в постоянном воплощении со всей силой любви и надежды. Но я помню тот миг, когда моя рука ловила пустоту, не в силах найти, схватить золотые пылающие пряди, которые продолжали видеть мои глаза. Я выбежал из комнаты больной и позвал отца. Когда мы вернулись, Терезина улыбнулась нам, и я понял, что в моей тоске я опередил ход Времени и что оно не получило еще приказа и не закончило своих мертвящих расчетов.

Отец созвал лучших пражских врачей. Никогда еще им не приходилось так явно сознаваться в полной своей беспомощности. Они усматривали в болезни Терезины новую уловку смерти, раньше никем из них не наблюдаемую. Это придавало нам надежды, ибо, если эта болезнь не входила в компетенцию врачей, можно было прибегнуть к средствам борьбы, не применимым к реальности, с помощью которых членам нашего племени не раз удавалось водить безносую за нос. Единственное, в чем мы не сомневались тогда и в чем я уверен до сих пор, несмотря на все толкования, где неизменно делался упор на диагноз «скоротечная лейкемия», – это то, что человеку угрожает одна опасность: недостаток таланта.

Терезина слабела день ото дня на наших глазах, стушевываясь порой настолько, что я начинал сомневаться и в собственном моем существовании. Мне казалось, что ей угрожает опасность из-за моей бездарности, бесталанности, что она стала жертвой моего преждевременного взросления, положившего конец волшебной власти, полученной мной от моего друга Лавровского леса. Не было во мне больше чего-то, что могло бы даровать ей жизнь и цветенье.

Не Терезина поблекла, а мое воображение. Я стал мужчиной. Я не мог любить по-прежнему даже отца, не мог больше даровать ему те способности, которыми до того я так щедро его наделял… К тому же сам он не мог вмешиваться в ход событий, ибо, как известно, нам запрещено использовать наши магические силы в наших собственных интересах.

Немного надежды внушил нам юный Яков из Буды, о котором тогда только начинали говорить, – ведь ему потребовалось несколько веков учения, чтобы достичь высокого ранга в иерархии, занимаемого им, по его же скромному признанию, всего какую-нибудь сотню лет.

Яков из Буды был невысоким светловолосым человеком, полным той еврейской кротости, которую враги его народа так упорно не желают замечать. Он носил огромную меховую шапку и черный лапсердак с вышитым золотом треугольником на плече, хотя этот знак был запрещен недавними декретами о единообразии в одежде. Говорили, будто это знак отличия «вдохновенного брата», как называли масонов ордена Исайи.

Но отец знал, что этот знак не значит ровно ничего, не говорит о принадлежности ни к какой ложе, но евреи в этом плане всегда вызывали столько подозрений и обвинений в чернокнижии, что было, в общем, на руку Якову.

Я был обескуражен: я не понимал, как отец мог угодить в ловушку, вся ничтожность которой так хорошо знакома нашему племени; когда я нашел его в трактире за кувшином вина, я не мог удержаться от упрека:

– Ты же знаешь лучше, чем кто бы то ни было, что этот еврей – простой шарлатан! Ты знаешь, что настоящая, подлинная магия…

Я хотел было сказать: «Такой магии не существует», но мой взгляд остановился на лице Джузеппе Дзага – никогда я не видел его в таком отчаянии. Я замолк. В минуту отчаяния ценится не правда и ложь, но то, что помогает жить.

Должен сказать, что в эти дни отец целиком отдался в руки шарлатанов. Надо, однако, признать, что Яков из Буды был единственным человеком, разглядевшим истинную природу Терезины, что позволило ему остановить ее медленное исчезновение с помощью средства, о котором ни я, ни мой отец в нашем унынии и не подозревали.

Однажды вечером он посетил больную; они долго и весело беседовали. Потом он долго размышлял, расхаживая взад-вперед по комнате и теребя свою светлую бороду. Уходя, он не сказал ничего, но часом позже, когда Прага уже погрузилась в стылую тьму, он вернулся в сопровождении трех скрипачей из гетто.

Он попросил их подойти к постели больной и начать играть.

Всю ночь в гостинице звучали еврейские скрипки, и с первых аккордов стало ясно, что бледная немочь, овладевшая Терезиной, как огня боится этого безудержного веселья, этих бесхитростных, живых мелодий, проникнувших на одр болезни. Под моим восхищенным взором лицо Терезины вновь обретало краски. Черты ее вырисовывались яснее, обретали контуры, волосы оживали, губы раздвигались в улыбке – нам казалось, что Терезина спасена.

Но чудо длилось недолго, и демоны, порыскав три дня и три ночи подальше от скрипок, а может, и поближе, чтобы пообвыкнуть и приобрести иммунитет, обрели силы и вновь набросились на мое творение, побуждаемые этой стервой, этой сводней Смерти – будь она проклята до гнилых своих потрохов – по имени Реальность. Как только гадина почувствовала свою силу и взяла власть в свои руки, Терезина снова стала удаляться, еще быстрее, чем прежде. Я сидел у ее изголовья, неотрывно глядя на нее. Я придумывал ее изо всех сил, со всей моей любовью, но за Реальностью – тысячелетний опыт, и никто не сможет соперничать с ней – не хватит воображения.

Напрасно Яков из Буды приводил молодежь из гетто танцевать хоро в комнате Терезины и вокруг гостиницы; вдобавок он присоединил к скрипкам никогда не виданный инструмент, им же и изобретенный: после его назвали аккордеоном. Веселье больше не могло повредить Реальности – она уже достаточно освоилась с ним, чтобы шаг за шагом продолжать делать свое дело. Под глазами Терезины появились круги – это сука Реальность процарапала их своими когтями; мой отец застал ее за этим занятием и бросил в нее бутылку, но бутылка ударилась о стену и разбилась. После этого случая он полностью попал под власть шарлатанов и бессовестных посредников, он настолько потерял голову, что стал легкой добычей всего, что было в этом веке, называемом «просвещенным», самого темного и гнусного.

Было уже одиннадцать часов вечера, когда хозяин гостиницы сказал нам, что какой-то человек хочет говорить с Джузеппе Дзага. Он добавил с явным презрением, что, если позволено будет высказать свое мнение, «его превосходительство прибыл издалека и не знает: в этом году в Праге свирепствовали эпидемии, нужно держаться подальше от подозрительных личностей». Странное предупреждение – трактирщик, видимо, всерьез предполагал, что визитер вылез из какого-то рассадника инфекции.

Единственным следствием этого предупреждения было то, что отец поспешил принять гостя. Я предположил даже, что визитер подкупил трактирщика, чтобы тот представил его в таком мрачном свете, имея в виду разбудить в сердце Джузеппе Дзага надежду на некую сделку с потусторонними силами.

Бедняга достиг уже такой степени отчаяния и смятения, что все суеверия и предрассудки, из которых наше племя извлекло столько выгод, завладели теперь его собственным рассудком, будто бы в уплату за их долгую и беспорочную службу. Он высказал мне свое убеждение в том, что Терезиной овладела некая злая сила, которая давно уже жаждала свести счеты с жизнерадостными детьми венецианского праздника… Джузеппе Дзага настолько укрепился в своем мнении, что готов был заключить договор с посланниками Зла, как только те соизволят явиться. Когда я попытался напомнить ему, что Сатана – лишь выдумка литераторов, а подлинным могуществом обладает лишь банальность, отец взял меня за горло, обозвав невеждой и легковерным – доверчивость для него отныне состояла в неверии…

Он видел спасение лишь в сделке и напряженно искал в главе книги мэтра Иоанна Лихтерли, посвященной знакам каббалы, средства войти в соприкосновение с сумеречной зоной, где, по словам Лихтерли, бродят «тени-посредники». Я не препятствовал ему; все эти бредни не могли спасти Терезину, но могли по крайней мере дать отцу лучик надежды, который мог оказаться целебным при условии безоговорочного доверия. Для того чтобы описать субъекта, вошедшего к нам в комнату, мне понадобится лишь одно прилагательное: мерзкий. Его лицо, замашки, привычка втягивать голову в плечи, словно для того, чтобы укрыть ее под панцирь, давно утерянный в процессе эволюции, но сохранившийся в памяти, маленький черный змеиный язык, которым он непрерывно облизывал свои сжатые губы, красные глазки, прячущиеся в паутине морщинок, начинавших шевелиться всякий раз, как он изображал улыбку, – все это говорило о многом, если отбросить жалкие предрассудки… То был превосходный посланник из другого мира для того, кто хотел бы заключить договор с его обитателями, – образ этот принес немалые доходы литераторам.

Посетитель бросил на меня неприязненный взгляд, почуяв, несомненно, мое отвращение, и предложил отцу поговорить наедине.

Я прошел в комнату Терезины, сел к ее изголовью, наклонился и прижался щекой к ее руке, на ее лице лежали такие четкие тени, что я поднял глаза, пытаясь отыскать какой-то экран между нею и светом; в этот миг я понимал отца и готов был поверить во что угодно, какому угодно шарлатану, лишь бы он дал мне какую-нибудь иллюзию… Я угадывал рядом с собой чье-то зловещее присутствие… Всадник-смерть, вооруженный копьем, невидимый, но схваченный гением Дюрера, стоял здесь в комнате, между больной и светом, спиной к большому бронзовому подсвечнику, где горели семь свечей, отлитых для нас в синагоге.

– Фоско, ты думаешь, я умру?

– Нет, Терезина. Этого не случится, пока я с тобой. У меня есть талант, ты же знаешь… Я придумываю тебя с такой любовью, что с тобой ничего не сможет случиться.

Она улыбнулась. Я любовался контуром ее лица, ее глазами, губами, но теперь мне нужно было делать усилие воображения. Передо мной был лишь эскиз, и с каждым взглядом мне приходилось дополнять его.

– Вы, Дзага, все одинаковы, – сказала она. – Вы так преуспели в искусстве обманывать весь мир, что от обмана к обману пришли к уверенности, что можно придумать и мир.

– Миром я займусь позже, Терезина. Не знаю, удастся нам его выдумать или нет, но надо попробовать, ведь это наше ремесло… Ведь что есть любовь, как не плод воображения?

– Ты всегда будешь меня воображать?

– Всегда. Не беспокойся. Ты не умрешь.

Она серьезно посмотрела на меня:

– Ты уверен, что тебе хватит таланта?

Я прижался губами к ее глазам. Никогда еще я не был так уверен в себе.

– Я стану великим шарлатаном, – пообещал я ей. – Нет, я не обещаю стать гением, в этом случае я перестану быть мужчиной. Я говорю только, что мне достанет таланта для того, чтобы ты всегда была рядом. С тобой ничего не случится.

– А если я все же умру?

Я не смог удержаться и вздрогнул – мне не хватало еще профессиональной уверенности. Но я быстро взял себя в руки. Никто не посмеет сказать, что я, Фоско Дзага, не верю в силу звезд.

– Хочу сказать тебе, Терезина. Предположим, что однажды мне не хватит воображения и, не в силах выдумывать тебя, я тебя разлюблю. Тогда кто-то еще полюбит кого-то, и всякий раз мы опять будем вместе…

Когда я спустился в комнату отца, я понял по его оживленной физиономии, что гость поработал на славу… Джузеппе Дзага складывал в кожаный кошелек оставшиеся золотые. Я не мог сдержать улыбки, подумав о тех, кто обвинял Дзага в околпачивании легковерных. Все перевернулось с ног на голову. Мне казалось, что все наши предки перевернулись в своих гробах от возмущения и ужаса, яростно, по-итальянски, жестикулируя. Да и я сам был удивлен скоростью, с которой я изменялся эти последние дни: я начал находить в себе ясность, покой и даже иронию, в то время как мой отец, обладавший в избытке этими достоинствами, все больше и больше склонялся к доверчивости, слепой вере и безрассудности, недостойной настоящего шарлатана.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю