355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гари Ромен » Чародеи » Текст книги (страница 7)
Чародеи
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:57

Текст книги "Чародеи"


Автор книги: Гари Ромен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)

Целый угол чердака занимали реликвии, которые Ренато Дзага вывез из Венеции. Впоследствии он продолжал регулярно закупать их у фабрикантов нашего родного города. Здесь можно было найти кусочки Святого Креста, снабженные аккуратными этикетками с еще различимыми ценами того времени, частицы плащаницы Христа, на которую один Рим имел исключительные права, но на которую осмелились посягнуть венецианцы, рискуя быть отлученными от Церкви. В банках, похожих на те, в которых наша кухарка Марфа заготавливала варенья, плавали в уксусе правый глаз святого Иеронима, несколько волосков Богородицы, волосы из бороды святого Иосифа, розовый сосок святого Себастьяна и даже целая стопа святого Гуго в хорошем состоянии, такие же две правые стопы находились в монастыре Святого Бенедикта, а три левые – в монастыре Бальзамо. Очевидно, что это были пустяки по сравнению со святынями, находящимися в ста пятидесяти религиозных заведениях нашей лагуны, хотя подробности об этом я узнал только позже, читая «Жизнь, величие и упадок Венеции» господина Рене Гердана, опубликованную в 1959 году издательством «Плон». Так мне стало известно, что в церкви Святых Симеона и Иуды находится голова святого Симеона и целая рука святого Иуды; тело же святого Теодора было собственностью церкви Святого Сальватора, тело Святого Иоанна – собственностью церкви Святого Даниила и что в самой известной церкви Святых апостолов Филиппа и Георгия хранятся не только голова святого преподобного Филиппа и рука святого великодоблестного Георгия, но и «тело Святой Марии, девственницы-мученицы, дважды невредимое», как говорит автор. Поскольку наше ремесло и мои корни не слишком развивают подозрительность и неверие, то я отсылаю скептически настроенных к вышеуказанному сочинению; из него видно, что христианские коллеги деда Ренато предлагали ни больше ни меньше как жезл самого Моисея, плавающий в уксусе для поклонения падкой до чудесного толпы.

Наконец, на чердаке были предметы, напоминавшие о наших первых шагах: жонглерские мячи и кольца, крапленые карты и игральные кости фокусников, поддельные шкатулки с двойным дном, магнитные цепи, звенья которых казались крепко соединенными, тогда как достаточно было одного движения кисти руки, чтобы разорвать их, и в особенности маски, бесчисленные маски, зеленые, белые, голубые, красные, алые; они избавляли шута от заботы о выражении лица, высвобождая его тело. Можно презирать эти тайные пружины во имя настоящей гениальности, но без них не было бы ни Тициана, ни Гёте, потому что мастерство – не что иное, как умение ловко спрятать свою «кухню», закулисную сторону профессии и содержимое переполненных рукавов.

Короче говоря, чердак был битком набит всем необходимым для надувательства.

Пришел день, когда критики начали наперебой расхваливать мою искренность и честность и когда я наконец увидел в себе достойного наследника своего отца, тогда-то я понял, почему отец так строго запрещал заглядывать на чердак. Чтобы хорошо делать что-то, надо верить в то, что ты делаешь, если же ясно видишь, на чем держится твое дело, потеряешь непосредственность, чувство, вдохновение, которые и отличают искусство от искусности и дают ему привкус подлинности. Позже, когда эта сторона работы, эта роль, которую автор играет, исполняя своих персонажей и выполняя все требования к технике, процессу, отделке, привлечению внимания и продумыванию, когда вся эта лавка с инструментами видна как на ладони и реквизит находит ловкое применение, тогда опасность миновала, потому что чародей со временем стал доверять себе, осмелел, обрел необходимую уверенность и стал шарлатаном и теперь никакое осознание, никакая утонченная щепетильность не могут ему помешать.

Глава XII

Это было в углу чердака, где я почувствовал себя вором, обнаружив стопку дерзких и даже кощунственных писем, чтение которых привело меня в ужас и открыло некоторые причины разногласий между Терезиной и отцом. Письма занимали целую полку на этажерке; их защищала паутина, сотканная столь тщательно, что я не мог не увидеть в ней действие чьей-то зловещей, преднамеренной воли. К этим документам нельзя было протянуть руки, не нарушив паутины, тем более отвратительной, что там царил подвижный, черный, мохнатый паук, от которого я не ждал ничего хорошего.

Письма были запечатаны, но сургуч поломан; меня неудержимо влекло к ним. На чердаке лежало бесчисленное множество других рукописей и писем, валявшихся повсюду вперемешку со сломанными скрипками, арфами, у которых лопнули струны, с каленными клавесинами и нотными листами, но я хотел эту стопку, и только ее. Наверняка паук раззадорил мое столь упорное любопытство: присутствие этого маленького, толстого сторожа придавало сокровищу вкус запретного плода. Противостоять искушению я не мог. Однако не мог и решиться просунуть руку сквозь это гнусное царство. Я пробовал обойти его сверху, подальше от паука, там, где нити были расположены широко. Но существо побежало к моим пальцам с необычайным проворством, и мое воображение – дар или порок, унаследованный от предков Дзага, – особым способом оживленное воспитанием, полученным от приятелей-дубов в Лаврове, – опять сыграло со мной злую шутку. Я уже догадался, что имею дело не с насекомым, что мохнатое и, без сомнения, ядовитое животное поставлено сюда темными силами, чтобы следить за запрещенными документами, доступными лишь для посвященных. К этому прибавилось убеждение, что передо мной человеческое существо, мужчина или женщина, заколдованное и превращенное по приказу высших органов в строптивого и враждебного часового. Убеждение было тем более сильным, что я несколькими днями раньше прочитал книгу, которую нашел здесь же, на чердаке: «Большой алфавитный указатель по генеалогии ада» Вальпургия. Я быстро отдернул руку и хотел было проиграть в неравном бою, как получил урок, сыгравший в моей жизни важную роль, потому что помог сначала почувствовать, а затем лучше понять глубокие удары, которые однажды нанесли народные низы верхам общества.

Итак, я был готов капитулировать перед сторожем Секрета, затаившимся в своих сетях; он двигал лапками и с угрозой глядел на меня маленькими глазками, когда услышал позади себя шорох, Я оставил чердачную дверь приоткрытой, и сын старого Трофима, Петька, с которым, невзирая на запрет синьора Уголини, боявшегося, что я подхвачу вшей или перейму вредные привычки, общаясь с чернью, я часто играл на заднем дворе, воспользовался этим и проник на чердак. Это был мальчишка моего возраста, с короткими ногами, румянцем, словно осенние яблоки, и светлыми, будто летняя пшеница, волосами. Во времена великих решений, когда речь шла о том, как перемахнуть через высоченный забор или влезть на вершину дерева, он обычно подтирал нос рукавом; его голубые глаза решительно смотрели на препятствие. Сейчас, прежде чем я успел объяснить ему, в чем состоит дело, и дать приказ к отступлению, он уже сделал шаг вперед и несколькими энергичными движениями кулаком, а затем каблуком положил конец существованию и паутины, и ее создателя.

Так, в тринадцать лет я присутствовал при том, как проявились неожиданные и грозные силы, таящиеся в народном сердце, и хотя мне понадобились годы жизни и много опыта, чтобы извлечь пользу из этого урока, но с этого момента я почувствовал, что народ нельзя забывать, что это одновременно и клиентура, и материал, и поддержка, и возможности, которые ни один из Дзага не может выпустить из рук.

Во всяком случае, в одно мгновение Петька проделал всю грязную работу, мне оставалось только воспользоваться этим. Сломанные сургучные печати меня немного смущали, я начал просматривать другие бумаги, загромождавшие этажерку. Здесь находились всякого рода инструменты, которые наш род применял в своей профессии. Я не был еще достаточно воспитан, или, как говорят сейчас, просвещен, чтобы оценить настоящую стоимость обгоревшего пергамента, изъеденного Временем и червями, акта «подлинной» сделки, согласно которому Фауст даровал Мефистофелю известные и неотъемлемые права. Здесь также лежала исповедь Вечного жида, сделанная в 1310 году перед инквизиторами Венеции, в которой это тысячекратно проклятое создание называло своих сообщников среди венецианской еврейской общины, имевших секретное поручение не только против Республики, но и против истинной веры. Эта исповедь Вечного жида позволила великой казне сильно пополниться, ведь были конфискованы состояния богатейших семей Синедриона. Мой равнодушный взгляд скользил по списку чудесных исцелений с помощью святого Анодена, где были указаны имена и свидетельства каждого исцеленного. Это была работа одного из моих предков Ренцо Дзага по заказу францисканцев. Еще здесь находилась настоящая исповедь Лютера, которую он сделал при смерти, из нее становилось ясно, что этот осквернитель подчинялся демону и что в обмен на позорную помощь он посеял в христианстве смуту и ересь. Рукописи были тщательно разложены по векам, и я заметил, что в этом порядке они следовали от магии к философии, от могущества Бога и дьявола к человеческой власти: гуманистический период открывался на сияющую перспективу счастья, на рай, покидавший небесные кварталы, чтобы прочно обосноваться на земле.

Наконец я решился взяться и за письма с треснувшим сургучом. Сердце сильно билось, мне казалось, что все в этом месте живет какой-то таинственной жизнью; надо было остерегаться, она могла возникнуть внезапно из глубины своей кажущейся невинности и превратиться в когтистого и ухмыляющегося монстра. Но из этой недолгой борьбы с детством я вышел победителем, я схватил письма и развернул их.

Я узнал руку Терезины.

Почерк был неловкий, орфография привела бы в ужас бедного Уголини, но письма были составлены с такой живостью, насмешливостью и даже злостью, что мне потребовалось некоторое время, чтобы привыкнуть к подобной свободе выражения.

Каждый лист украшал рисунок, такие тогда называли гротесками, а позже – карикатурами. С той жесткостью штриха, которую я найду после у Доре и Домье, они изображали отца, изображали с различных точек зрения, забавных конечно, но задевающих мое сыновнее чувство уважения. От слизняка, пса, дождевого червя, жабы или обезьяны до лакея, шута и смотрителя за ночными горшками Екатерины, пробующего на вкус качество материала, до всего, что было способно выдумать воображение – не только неуважительное, но и терзаемое самым живым чувством.

Кроме отца, Терезина так же точно прошлась по всем вельможам, окружавшим российский трон и саму государыню. Попади эти письма в руки властям, нас могли бы повесить, потому что в Московии с этим не шутили; неуважения не терпели ни в те времена, ни сегодня. Подобно трону, Терезина не пощадила и Церковь. О патриархе Герасиме, святом человеке, который столько сделал, чтобы помочь народу безропотно выдержать скорби, Терезина говорила, что «его борода такая белая, потому что сердце хранит всю его черноту». По поводу Григория Орлова она писала: «Ты знаешь, это тот, кто собственноручно задушил царя Павла, потому что единственное место, куда он еще не целовал свою любовницу Екатерину, – трон».

И добавляла: «Князь Потемкин проводит время в конюшнях, помогая царице забираться подлошадь, потому что наша государыня, если верить Дидро, – женщина большой глубины». Смысла последней фразы я не уловил, но понял его гораздо позже, когда в поте лица стал зарабатывать себе на жизнь.

Я был ошеломлен. Я не понимал, как моя нежная и веселая Терезина могла дойти до такой злобы и почему дочь бродячего комедианта забыла великий закон нашего ремесла, который состоит в том, чтобы нравиться, очаровывать, обольщать, развлекать, восхищать, но никак не оскорблять наших покровителей. Следует помнить, что хороший вкус был тогда правилом в искусстве и что потребовалось ждать почти два века, чтобы дурной тон получил официальное признание в этой сфере.

Письма были адресованы «синьору Туллио Карпуччи, Бригелле, у вдовы Тасси, за церковью Святого Духа в Венеции». Потом я понял, что Терезина передавала их дворецкому Осипу, ее поверенному, который с усердием передавал письма отцу, так что ни одно из них никогда не покидало Россию. Подобный способ говорить о великих мира сего привел меня в ужас, я был задет и оскорблен еще и тем, какой язык употребляла Терезина, рассказывая о своем супруге. «Я вышла замуж за человека, который притворяется вельможей, но у которого душа лакея; он послужил бы господину Гольдони прелестным персонажем для одной из его комедий – он горазд лизать чужие задницы», – писала она. Вот что значит, подумал я, не получить иного воспитания, кроме воздуха Венеции и выкриков гондольеров.

Я был еще слишком почтителен, как сегодня выразились бы – конформистом, какими часто бывают дети, и слишком несведущ, чтобы понимать, что сердце Терезины находилось на пересечении потоков, шум которых уже был слышен в Европе, и что свобода, о которой я знал только по плутням Арлекина, на Западе начинала затачивать перья, языки и ножи. Эта девочка, волосы которой то ли получили свое сияние и огонь от дневного света, то ли сами были живым источником света, была одним из тех существ, которые предвещают, отражают и зачастую определяют, того не зная сами, изменения в обществе. Терезина никому не была обязана своими непокорными идеями, ее природа хранила их в своих недрах, чтобы они хлынули в нужное время, как вкус и цвет заполняют плод без всякой предварительной обработки, разве что под воздействием тепла и света, когда все начинает вдруг двигаться, изменяться, просыпаться, расцветать и распускаться.

Можно представить себе, какими захватывающими и тревожными могли быть эти порывы ветра, обжигающего, нового, это пробуждение соков, когда она находилась далеко от Италии, богатой на солнечные песни, в самом сердце сумрачной и стылой русской зимы.

Я пробовал понять и, не решаясь обратиться к отцу с вопросом по столь тягостной для него теме и признаться в моих тайных походах на чердак, надумал спросить об этом саму Терезину. Для нее я стал, как она говорила, любимым котиком. Не знаю, то ли ей нравилось мое присутствие, то ли она всего лишь не терпела одиночества.

Чтобы поговорить с ней, я выбрал момент, когда она лежала у камина на шкуре медведя Мартыныча, старого, доброго, беззубого животного, умершего в преклонном возрасте и прожившего счастливую жизнь в вольере позади сараев, вот так она лежала и пролистывала нотный альбом, который ей прислал граф Памятин. Я всегда удивлялся, когда видел, что она читает партитуру, как будто речь шла о любовном романе; выражение ее лица менялось вместе с нотами, переходя от меланхолии к веселости и от веселости к удовольствию. Когда какой-то пассаж ей нравился особенно, она принималась тихонько напевать, иногда она смахивала слезу; можно было подумать, будто от страницы к странице музыка в ее глазах проживает жизнь, сотканную из бурь и радостей, поворотов и неожиданностей, что в конце она умрет или выйдет замуж, что ее похитят разбойники или увезет на коне возлюбленный, что она похожа на заколдованных персонажей лавровского леса, которых воображение должно освободить от чар, – на стрекозу, цветок, дерево или ноту.

– Терезина…

– Ах, Фоско. Ты только что спугнул несколько премилых нот. Слушай же, вот они.

Она начала петь. Когда она пела, то этот несравненный голос, эта мелодия возносили меня на вершину счастья. Я так и не смог излечиться, избавиться от детской привычки отдаваться всем телом, всею плотью, человеческим обликом тому, кто меня восхищает, пугает или разжигает мое любопытство. Когда я учил алфавит, буквы становились действующими лицами; я увеличивал их, и они окружали меня, прохаживались, бродили вокруг, здоровались за руку, танцевали менуэт. Помню об одном «р», которое я научил танцевать казачок, одноногое «р» все время подпрыгивало и ударяло каблуком в паркет. Итак, я слушал голос, который умел из значков, начерченных в альбоме рукой старого графа, извлечь такое благозвучие. Мне даже не приходилось напрягать воображение, чтобы придать этому голосу человеческий облик, потому что он уже существовал в образе Терезины, который так соответствовал ее счастливому виду.

– Ну разве не хорошо?

– Терезина, я нашел на чердаке письма, которые ты написала твоему другу Карпуччи в Венецию. Осип не отдал их ямщику, а передал отцу. Эти письма никуда не отправлялись, они все здесь, наверху.

На ее лице выразилась такая скорбь, что я почувствовал себя вандалом, как будто поджег по меньшей мере двадцать гектаров заколдованного леса.

– Терезина!

Она рыдала, зарывшись лицом в мех бедняги Мартыныча. Я бросился на колени, взял ее за плечи, стал гладить по голове… Наконец я впервые позволил себе ласку, поэтому внезапно потерял всякую физическую устойчивость, тела не стало, в пустоте плавало только сознание. Я почти что испугался, помню только, подумал: вот так, когда умирают, душа…

– Не прикасайся ко мне!

Я не убрал руки, инстинктивно догадываясь, что сейчас услышал первое в моей жизни женское «да». Я наклонился над ней, обхватил за плечи правой рукой, рукой шпаги и защиты, и зарылся губами в ее волосах… Не знаю, сколько времени длились эти мгновения, в которых смешались нежность и запах. Счастье обретало форму, причина жить проявлялась передо мной во всей своей очевидности, со мной больше ничего не могло случиться.

Я отпрянул только тогда, когда услышал какой-то треск, и быстро поднял голову, опасаясь, что это отец: но это был всего лишь мой старый приятель, огненный человечек, отплясывающий на поленьях свою разноцветную джигу. Терезина выпрямилась и сделала одно движение, которое после я видел только у нищенок Кампо Санто: она вытерла слезы локонами.

– Ох, я на него не сержусь, – сказала она. – Он меня любит. Ну да, он прочел письма. Он никогда ничего об этом не говорил. Я бы поняла, если бы он оттаскал меня за волосы, дал пощечину, выставил вон… Он славный. Но мы не созданы друг для друга.

– Почему же ты вышла замуж за него?

– Я хотела есть.

Я узнал, что, когда труппу бродячих комедиантов Портагрюа разогнали, потому что старого Арлекина обвинили в оскорблении правительства и в масонской деятельности, Терезине было пятнадцать лет. Ее приняла к себе семья Ардити, которые таким «благотворительным» образом поддерживали свое существование. Терезину определяли к какой-то содержательнице борделя, чьим ремеслом была поставка свежей плоти патрициям, столь же богатеям, сколь и беднягам. Тогда существовало поверье, что венерическую болезнь можно вылечить, если тому, кто ее обнаружит, удастся лишить невинности девственницу; это милое суеверие продержалось вплоть до XX века; доказательство этому мы находим в «Истории сифилиса» доктора Шампре. Терезина не знала «медицинской» стороны этого дела, но оборонялась. Она сказала мне, что здесь шла речь даже не о добродетели, но о страхе, ведь тогда в Венеции каждое утро собирали десятки, сотни трупов людей, которых медленно или быстро, но с одинаковым результатом изгрызла французская болезнь. Один из ее приятелей, какой-то цирюльник – коновал, живший с Сантиной, enamorad’ой труппы Портагрюа, – сказал ей, что почти все синьоры и богатые торговцы города покрыты шанкрами, гноящимися ранами и различными язвами, так что самой чуме не найдется места. Были и другие причины… Она кого-то любила… Терезина встряхнула волосами, покраснела, не пожелав больше ничего говорить, потом опять бросилась на спину к Мартынычу: он всегда был очень ласковым медведем. Она любила кого-то, правительство Венецианской Республики повесило его в клетке на всеобщее обозрение на площади перед собором. Он умер от холода и голода под взглядами благородных господ, которым нравятся подобные праздники. Да, это был разбойник, но он раздавал все свои деньги. Если бы он сберег их для себя, вместо того чтобы раздаривать народу в соответствии с разными идеями, он, может быть, и выкрутился бы. Его сообщникам удалось бы вызволить его… Но вот ведь как, его обвинили в том, что он покупает пустые желудки, и он отдал Богу душу. Да, душу: именно там Ренцо Стотти прятал эту отраву, которую раздавал. Сводня явилась за ней: вся в черном, лицо такое белое, такое синее, такое красное, словно речь шла о маске commedia, разве что эта маска не смешила. Да, она на все махнула рукой, как раз тогда она не ела уже два дня, потому что Ардити нарочно морили ее голодом, чтобы она приняла предложение сводни. Случаю было угодно, чтобы отец остановился у Ардити, которые содержали трактир «Красный мак», за памятником Коллеони; он поговорил с ней чрезвычайно любезно; так как они не были знакомы, Терезина рассказала ему все: всегда легче довериться чужим. Вот. Он окружил ее отеческой заботой и, после того как ее осмотрели две акушерки, чтобы засвидетельствовать ее девственность, сделал ей предложение. Вот так это случилось. Она ни о чем не сожалела, кроме, конечно, смерти того… ох, нет, она не сожалела даже об этом: стоит начать сожалеть, и конца этому не будет видно, и это не жизнь.

Я в волнении слушал эту исповедь и раздражался, ведь я чувствовал, что почти вырос. Руки наливались силой, грудь раздавалась вширь, и мной овладевало неугасимое желание изменить мир и сделать из него подмостки commedia dell’arte, где шло бы представление о счастье и радости. Последующие дни я проводил в состоянии горячечной эйфории, глядя на всех и вся – даже на тяжелые камни дворцовых охренниковских стен – с вызовом и гневом. Кулак сжимал гарду невидимой шпаги; глаза выискивали уродливых великанов, в которых больше ничего таинственного не было, их звали Голод и Унижение; одним пинком ноги я сломал стол из дерева ценных африканских пород, который стоял у меня на пути; я тогда ясно видел перед собой господина Ардити, поставщика для сводни Чигоны. Синьор Уголини был шокирован, услыхав мои ругательства, раздававшиеся в зале, когда я поднимал взор к большому портрету дожа Фосколо и грозил ему кулаком. Я скоро стану величайшим из чародеев, которых когда-либо являл миру род Дзага; я наполню желудки всех бедняков по всему миру и отрежу косы и уши всем, кто притеснял бедных. Я расхаживал из комнаты в комнату, покровительственно улыбаясь слугам: их судьба находилась в моих надежных руках, и я во весь голос распевал «Гром победы, раздавайся». Я находил в этих решениях ни с чем не сравнимое наслаждение, таким образом, за неимением другого результата, оформилось, укрепилось и развилось мое литературное призвание. Поэтому излишне говорить, что это призвание творить внутри себя в одиночку совершенный мир могло привести меня только на путь искусства.

Без сомнения, молодой барыне внушала чувство презрения и гнева та услужливость, с которой Джузеппе Дзага обольщал своих хозяев и служил им, но, кроме этого постоянного напряжения, существовали и другие причины разногласий между Терезиной и отцом, признаки которых я непрестанно улавливал. Они были более скрытыми, и я об этом кое-что скажу. Очевидно, что, несмотря на все, может быть, слишком яростные атаки, Терезина не расцветала в руках своего супруга, как должно расцветать каждой женщине. Но что больше всего раздражало «мастера неизвестного», как его называли вслед за князем Вюртембергским, давшим ему это прозвище, – это насмешливо-издевательский склад ума Терезины. Казалось, она не принимала всерьез ни одного важного дела, которым занимались сильные мира сего, и раскаты ее смеха, раздающиеся на возвышенных вершинах, на самом деле принижали их до уровня земли. Сначала жена сопровождала отца в его поездках, но он быстро понял, что ее присутствие губительно влияет на его способности, иной раз полностью его обезоруживая.

Это случилось при дворе князя Вюртембергского, самого благожелательного его покровителя, когда это влияние имело особенно печальные последствия. В Европе жили только три семьи, обладающие тайной магнетизма, или сомнамбулизма, как тогда говорили; это искусство ревниво передавалось от отца к сыну: Дзага, Боз-Калерги и марран Жерон, обращенный еврей из Кадиса. Месмер впоследствии лишит их этой исключительной привилегии, проводя публичное обучение, в которое он превратил этот метод внушения и научный характер которого он собирался установить.

Поездка в Вюртемберг состоялась весной, после свадьбы, и сеанс прошел в загородном доме посреди острова, в честь дорогого друга – некоторые говорили: слишком дорогого – князя-философа, маркиза де Галлана. Всю ночь слуги в желто-черных шелковых ливреях, застывшие в неподвижности, держали над собой канделябры, терзаемые ночным ветерком. Благородное собрание расположилось вокруг кресла, где отдыхала госпожа де Вир, нынешняя любимица, муж которой только что был отправлен с каким-то поручением в Польшу, Отец склонился уже над ней, мягко положив руку на плечо дамы. Сейчас он переместит ее, говорил отец, в прошлое, во Флоренцию, и проведет по дворцу Лоренцо Великолепного, которого она и опишет окружающим. Терезина, от которой я узнал про эти события, объяснила мне, что отец, чтобы ввести пациентку «в состояние», заставлял ее читать некоторые французские и немецкие книги о Возрождении, так как надо было облегчить ей топографию сна и таким образом убедить присутствующих.

– Закройте глаза, мадам, дышите глубже…

Его руки произвели несколько пассов перед лицом красавицы Ульрики, и в этот момент произошло событие столь же неожиданное, сколь и неуместное. Отец почувствовал какую-то дурноту, А точнее, испытал ощущение, что более сильная воля вытеснила его волю, и… его охватило неудержимое желание смеяться. С мертвенно-бледным лицом и испариной на лбу он боролся изо всех сил против беспамятства, потери магической силы и против взрывов хохота, которые труднее всего было сдержать и которые спазмами пробегали по его телу. Он поднял растерянный взор и стал искать вокруг источник чужой воли-смутьянки. И нашел его во взгляде Терезины. Обожаемое лицо его юной супруги выражало настолько заразительную иронию, что отец, сделав несколько последних отчаянных попыток и едва не расхохотавшись, что было бы для его репутации и карьеры гибельным ударом, не нашел ничего лучшего, чем изобразить обморок, который приписал после «преизбытку магнетических потоков».

Он пришел в себя через несколько мгновений, и хорошо сделал, так как госпожа де Вир с застывшим взглядом и в каталептической позе продолжала оставаться в мраморном дворце во Флоренции, и отцу пришлось приложить немалые усилия, чтобы вывести ее оттуда.

После этого между «мастером неизвестного» и его резвой супругой произошло объяснение и столкновение, в которых не было никакого магнетизма и сверхъестественного, потому что у Терезины под глазом появился синяк. Отец, когда ему изменял светский лоск, приобретенный семьей Дзага при дворах, где им приходилось бывать, мог драться не хуже погонщика мулов из Кьоджи и оскорблять почище бондаря из Риальто.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю