Текст книги "Чародеи"
Автор книги: Гари Ромен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)
Когда нам доложили о его прибытии, мы, мой отец и я, пили шоколад. За окном была еще темень, воздух насквозь пропитался тяжелой сыростью, дрова в камине едва тлели из-за отсутствия тяги. Ясин вошел и, не говоря ни слова, рухнул в кресла. Его лакей, лысый старик с выражением отчаяния на лице, знавший его с младенчества и следовавший за ним повсюду, как наседка, остановился на пороге, окинув своего хозяина грустным взором.
Ясин потребовал бокал вина, я налил ему. Отец даже не поднял глаз. Он был на пределе.
Не думаю, что он страшился снова встать на стезю странствующего акробата, с пустыми руками отправиться на поиски удачи в другие страны, к другой публике. Мне даже кажется, что он был готов начать все сначала, вернуться к истокам и уйти с обезьяной на плече, с шарманкой и шестью булавами для жонглирования, читая будущее по звездам и линиям на ладони; таков был древний удел нашего племени… Не думаю также, что он был утомлен: уже столь долго шествовал он через века по своей дороге скомороха, что усталость не могла сломить его. Если я и чувствовал в его душе некоторое смятение, то причина была в другом: я уверен, что он уже знал о том, что Ясин собирался ему сказать, и принял свои меры. Наверняка читатель обвинит меня здесь в передергивании – он будет прав. Но я полагаю, он с тем же успехом мог бы адресовать этот комплимент самому себе. Вся наша жизнь сплошное надувательство, истинный гений узнается лишь по бессмертию. Зная, что смерть не что иное, как отсутствие подлинного таланта, мы все приговорены к подтасовкам и более-менее удачным имитациям. Ясин потребовал еще шампанского и лососины. Его рука дрожала от усталости, он опрокинул бокал с вином на мундир… Затем он потребовал салфетку и вытер руки… Достав из кармана дамское зеркальце, он оглядел себя, поглаживая усы.
– Я проиграл вашу жену в карты этой ночью, – сказал он, не прекращая рассматривать себя.
– Я знаю, – произнес отец.
– Вы шпионите за мной, да?
Он не получил ответа.
– Я играл с этой канальей Воронцовым, он постоянно выигрывал. Надо сказать, он настолько безобразен, что везение в карты – все, что ему осталось в жизни. В пять утра я проиграл пятнадцать тысяч, в шесть – сорок, в семь часов я проиграл ваш дом, в полвосьмого – вашу усадьбу в Лаврово. «Ставлю вам на квит или удваиваю за один кон», – сказал Воронцов. Я ответил, что мне больше нечего поставить. «Но этого и не требуется, – бросил он, – похоже, что господин Дзага ни в чем вам не отказывает. Весь Петербург говорит, что вы имеете на этого, с позволения сказать, мага таинственное влияние. Играю квит или вдвойне. Если вы выигрываете – прекрасно. Если вы проигрываете, вы устраиваете так, чтобы обольстительная мадам Дзага провела одну ночь со мной и исполнила все мои желания».
Ясин положил зеркальце в карман. Он поднял руку с бокалом, требуя еще шампанского, и отпил глоток.
– Вот и все, – сказал он. – Я проиграл. – Он поднялся. – Долг чести, – отчеканил он, – должен быть уплачен в двадцать четыре часа, – поднялся и вышел.
Меня, безусловно, упрекнут в том, что я не погнался за ним, не убил. Но это труднее, чем вы полагаете, – убить своими руками человека в девять часов утра, после чашки шоколада.
Граф Ясин умер в тот же день. Отец, само собой, бросил в огонь лососину и тарелку, на которой она была сервирована, а также бокал, из которого пил покойный. Дороги чести не всегда прямы и легки, и я сделаю необходимое уточнение, добавив, что иногда надо сворачивать в сторону, чтобы ими следовать.
Глава XXXVII
Положение наше, однако, оставалось отчаянным. Наши враги распространяли слухи, обвинявшие нас в отравлении молодого графа, У отца спрашивали также в насмешливом тоне, почему, будучи разорен, он не производит золото и алмазы посредством алхимических превращений, секретом которых, по его уверениям, он обладает. И в самом деле, ничто так не противоречит репутации мага, как нужда в деньгах. Эти злопыхатели были слишком неотесанны, чтобы мы могли им объяснить, что истинная алхимия состоит не в производстве драгоценных камней, но в том, чтобы наделить человека даром мечты, что она стремится не наполнить кошелек, но обогатить воображение. Калиостро был прав, когда сказал Гёте во время их встречи в Веймаре: «Вы, господин Гёте, величайший алхимик всех времен».
Хотя слухи со временем должны были утихнуть, отец решил покинуть Россию. Ускорило это решение также несметное число шарлатанов всех цветов и оттенков, завезенных с Запада, свет которого они якобы везли в своих сундуках почтовыми каретами. Они были столь многочисленны, что не представлялось возможным отличить подлинных магов от самозванцев, и нам стало трудно сохранять подобающее положение. За пять тысяч рублей месье Пистоль, цирюльник из Арля, выдававший себя за египетского принца, «обладателя тайны пирамид, Хранителя Ключа, спутника Алефа», вызывал в темноте тени ваших дорогих усопших – вульгарный гипнотизм, возмущавший отца и названный самим великим Мессмером «бесчестием для науки». Но мне стоит процитировать моего друга Александра де Тилли, который рассказывает в своих мемуарах о выступлении в Лондоне другого шарлатана, г-на де Сент-Ильдро, также в свое время подвизавшегося в Санкт-Петербурге.
Тилли присутствовал на «сеансе ясновидения» в Челси, и вот рассказ об этом событии:
«Вдруг двадцать свечей, горевших в комнате, погасли, словно от таинственного дуновения, и я увидел появившийся сверхъестественных размеров призрак, голова которого была скрыта красным капюшоном, а сам он был облачен в белое, с капюшона, оставляя пятна на одеянии, капала кровь. Фосфорические огоньки пробегали по его волосам и освещали комнату достаточно для того, чтобы еще нагнать страху и ничего не скрыть от присутствующих. Призрак произнес несколько странных слов, заставивших трепетать г-на де Сен-Ильдро. На цоколе яшмовой колонны, расположенной посреди комнаты, располагалась печь трех или четырех метров в диаметре. Находившийся в ней металл с шумом кипел. Столб зеленого прозрачного дыма вздымался к потолку. Некоторые из этих господ испускали радостные возгласы, которые никто, кроме меня, не почел бы за крики возмущения. Уполномоченный – так назывался ассистент мэтра, завербовавший меня, – потребовал от собравшихся тишины, и процедура продолжилась. Сосед мой впал в экстатическую медитацию: он был выведен из нее ужасными протяжными ударами грома, за которыми последовала полная темнота. Ее рассеял слабый свет нескольких звезд, лившийся с потолка. Перед нами предстал Иисус Христос, несущий свой крест. Что-то грустное и в самом деле божественное светилось в его глазах. Его светлые волосы были покрыты терновым венцом. Крест довольно значительных размеров, сделанный, как мне показалось, из дерева, как и те, на которых совершались очистительные жертвы, он бросил к своим ногам: тот раскололся, как стекло, с громким треском. Побродив еще по комнате, он коснулся моего лба. Затем, повернувшись к собранию, произнес на древнееврейском, на французском и на английском, „что он оставил мир и дух свой среди нас и призывает нас к братской любви, и мы должны знать, что он всегда присутствует среди нас“. Потоки золотой пудры, сыпавшиеся из его ладоней, заполнили гостиную несказанным светом, пахло очень приторно. Шевалье, вскочив, прильнул наконец к его ногам. Он поднял осколки креста, нежно облобызал их и запер в золотой ларец. Иисус милостиво подал ему руку и увлек в самую отдаленную часть комнаты. Там они довольно долго совещались, вскоре раздался еще один удар грома, и мы вновь погрузились во тьму.
Когда Господь удалился, на нас обрушилась такая волна света, что мы словно окаменели. Пожар дворца Армиды не мог бы сравниться с этим морем огня. Оно мало-помалу угасло, но оставшиеся блики осветили на потолке некоего господина, умершего пятнадцать-двадцать лет назад, отца одного из присутствующих, высказавшего пожелание увидеть своего усопшего родителя. То была карикатура Командора из „Каменного гостя“ [6]6
У Гари драма названа «Каменный пир». (Прим. ред.)
[Закрыть]. Он громким голосом воззвал к своему сыну и по-итальянски пригласил его приблизиться, ничего не опасаясь. Тот поднялся с места, горя желанием обнять автора дней своих, – и потерял сознание. Шевалье потряс колокольчик, и снова воцарилась тьма. Наконец два лакея вносят свечи. Маркизу Массини, пребывающему в обмороке, оказывается необходимая помощь. До сих пор не знаю, был он обманщиком или обманутым, но испуг его показался мне искренним».
Все это бездарное представление шито белыми нитками.
У Гёте не было необходимости прибегать к подобным уловкам, чтобы написать «Фауста», равно как и у Данте – чтобы создать свою «Божественную комедию». Рассказ графа де Тилли можно найти в книге его воспоминаний, вышедшей в 1965 году в издательстве «Меркюр де Франс». Можете представить, как отцу все это надоело: как человек вкуса, наследник славного имени, он не имел никакого желания участвовать в подобных соревнованиях. Добавлю, что непостоянная симпатия Екатерины обратилась теперь на другого чародея, вдобавок образованнейшего человека, Дидро, которого она выписала из Франции среди других редких безделушек, регулярно поставляемых ей послом.
Отец, таким образом, вышел из моды, и раздражение, которое он испытывал при виде приема, оказываемого всякому проходимцу из Парижа его прежними благодетелями, заставило его замкнуться в мрачных раздумьях, так что на него было тяжело смотреть. Предел низости был достигнут генуэзским висельником Фиореллини. Этот фрукт являл своим «посвященным» молодых ведьм и дошел до того, что приглашал «адептов» на шабаш, где в «сверхъестественной» обстановке, созданной с помощью светящегося порошка и греческого огня, эти плутовки совокуплялись друг с другом и с козлом.
Несмотря на тайну, которой были окружены эти сеансы, – «дьяволу» нужно было отстегнуть две тысячи рублей, что ограничивало круг приглашенных людьми состоятельными, – дело всплыло наружу, и Фиореллини был повешен, а десяток «посвященных» высланы за границу. Россия еще не стала Францией, и революция еще не подкрадывалась к ней на цыпочках от вольности к вольности.
При таких злоупотреблениях у отца не было ни малейшего шанса сохранить свое положение. И разоблачение, всегда становящееся уделом этих жалких самозванцев, обращалось против нас, ибо в том, что принято называть «общественным мнением», обобщение принято за правило. Наши кредиторы просто преследовали нас, да и новости из дворца были неутешительны. Немецкий медик Шуллер убедил царицу, что лауданум и опиум, которые отец прописал ей от мигрени, во многом способствовали ее запорам, которые, будучи таким образом поощряемы, ударяли ей в голову… Императрица сочла за благо последовать советам ученого немца, и результат был благоприятен, как это часто бывает, по причине скорей психологической, в начале лечения. От этого оставался лишь один шаг до обвинения отца в шарлатанстве; в это время последовала смерть графа Ясина, и, хотя не существовало и тени доказательств нашей вины, однажды утром был получен приказ, велевший нам покинуть Россию. Более тяжкая участь миновала нас лишь благодаря вмешательству Потемкина. Он всегда поддерживал итальянцев, потому что обожал апельсины.
Жизнь – это поражение. Отец буквально рухнул, едва прочитав приказ, подписанный Екатериной собственноручно и доставленный хмурым офицером.
Джузеппе Дзага опустился в кресло, его скорбная поза выражала полное крушение мечтаний и иллюзий, выстроенных с таким жаром. Глядя на него, мне хотелось крикнуть невидимому распорядителю нашего театра, чтобы тот опустил занавес, – зачем заставлять старого актера, забывшего свою роль и потерявшего кураж, переживать унижение, сострадание и шиканье публики.
Никогда еще Терезина не была к нему так трогательно внимательна. Это, конечно, не было любовью – просто солидарность между людьми одного племени, проявляющаяся всегда, когда один из них срывает номер, тяжело падает на ковер и остается лежать подавленный, не поднимая глаз, в то время как все вокруг разрывается от свиста и насмешек.
Терезина ходила за отцом, как за стариком, с нежностью, крепко соединившей нас троих и возбуждавшей во мне какую-то родовую, кровную гордость. Евреи и цыгане хорошо знают этот последний источник сил, общий для всех слабых: приходит час, когда чувство полной беспомощности дает нам силу и гордость, чтобы держать удары судьбы.
Мы окружили Джузеппе Дзага нашей любовью. Мы не разочаровались в нем, услышав его стоны, вздохи, исполненные жалости к самому себе; его итальянский говорок никогда не воспевал так нашу далекую родину, как через эти всхлипы и хныканье, призывы к Мадонне с воздетыми к небу глазами и руками, как это делают наши венецианские торговцы, узнав, что их корабли со всем скарбом разбились и затонули.
– Но что же мне делать, Пресвятая Богородица? Что теперь будет с нами?
Он навалился всем телом на край стола, порой ударяя бессильными кулаками по его столешнице. Терезина встала перед ним на колени, взяла за руку и подняла к его лицу сияющий взор.
– Когда я заплачу долги, мне не останется даже чем заплатить за лошадей до границы.
– Ну что же! – сказала она весело. – Мы пойдем пешком. Я буду петь и плясать на ярмарках. Ты будешь показывать разные трюки, Фоско пустит шляпу по кругу… В конце концов, не так ли Ренато Дзага дошел от Венеции до Москвы? И потом, нам пора припасть к истокам, чтобы набраться новых сил, – нет лучшего омоложения.
Тут я выдал красивую фразу, из которой извлек потом немало пользы в своем ремесле: Дзага забрались слишком высоко, пора бы спуститься. Мы оторвались от наших корнай, от народа…
Отец искоса взглянул на меня:
– Народ, народ… Выкуси!
Тут он сложил фигу, на что, как я полагал, не был способен столь утонченный человек, но его фига ободрила меня, поскольку опровергла мои же слова: Дзага отнюдь не порвал со своими народными корнями.
Нам помог прибывший в Петербург Исаак из Толедо, изъездивший со своими тремя сыновьями всю Европу: он был назначен испанским синедрионом передать восточноевропейским евреям некоторые из тех фальшивых новостей, призванных воодушевить в трудную минуту народ Израиля и помочь ему держать пожитки наготове для великого возвращения.
Дело шло о выкупе у Великой Порты палестинской земли. На это потребуется еще некоторое время, но вначале нужно решить заковыристый и чрезвычайно важный вопрос. Исаак из Толедо прибыл держать совет с самыми влиятельными раввинами: Моше из Бердичева, Бен-Шуром из Тверска и Ицхаком из Вильно. Вопрос стоял так: не будет ли оскорблением для Мессии вернуться в Землю обетованную раньше и без него? Не следует ли, оставаясь в готовности, подождать прихода Мессии, дабы он сам отдал распоряжения на возвращение и отвел своих детей к колыбели?
Каково будет удивление Мессии, когда он прибудет в Палестину и найдет народ свой уже на месте? Не сочтет ли он такую поспешность за чудовищный hutzpe, неслыханную наглость или даже за неверие в свое возвращение?
Исаак из Толедо обсуждал этот вопрос с отцом, и тот поздравил своего старого друга с изобретением этой уловки, достойной самого тонкого дипломата. На самом деле вопрос о возвращении в Землю обетованную не стоял. Речь шла лишь о создании и поддержании чувства необъятной трудности задачи, чтобы помочь евреям выстоять. Все, что усложняло положение и удлиняло дискуссию, обладало спасительным психологическим эффектом, успокаивающим нетерпеливых и ободряющим отчаявшихся. Исаак из Толедо ходил от местечка к местечку, повсюду вызывая дискуссии и ставя правоверным заковыристые задачи, которые были столь захватывающи, открывали такие возможности для страстных споров и в то же время придавали великому возвращению и приходу Мессии столь реалистические черты, что польская и русская диаспоры черпали в них силу, необходимую, чтобы выжить среди погромов, репрессий и поборов, направленных против них. Благодаря этим бесконечным спорам месяцы помогали идти годам, а годы – векам.
Исаак тем не менее не брезговал никакими делами, он предложил отцу встать во главе предприятия, впервые объединявшего под большими шатрами, расставленными по всей Европе, великое племя весельчаков: жонглеров, акробатов, фокусников, музыкантов, певцов, актеров, ученых собак, невиданных зверей и природных монстров, таких как немецкие братья, сросшиеся друг с другом, и прочие создания, способные вызывать удивление публики. Нельзя больше ждать, говорил Исаак из Толедо, пока низшие слои общества поднимутся к вершинам, на которых раскрываются во всем своем великолепии истинные шедевры: искусство должно стать щедрым и незаносчивым, оно спустится в массы, лишенные его чудесных даров. Гёте, Шиллер и прочие аристократы духа расточали свой гений лишь для баловней фортуны и образования. Надо, наконец, что-то сделать для толпы, лишенной очарования.
Отец отказался.
– Моя миссия состоит в том, чтобы вскармливать души, а не двухголовых телят, – сказал он. – И потом… – Он поколебался секунду. – Чудные времена настают. Ты знаешь, мы не имеем права предсказывать собственную судьбу. Но одно предсказание мне было сделано с век тому назад сэром Алистером Кроули, знаменитым английским посвященным, однажды прижавшим меня к своей груди: он встретил меня на улице и признал во мне товарища по вечности. За несколько дней до нашей встречи он был повешен – смерть, к которой он должен был прибегнуть, чтобы отправиться за получением новых инструкций и новых магических цифр в потусторонний мир, так как его переписка с Сатаной была обнаружена и шифр разгадан английской полицией.
Я расслышал в насмешливом тоне его голоса нечто для меня новое: это был юмор. Но по длинному лицу Исаака из Толедо блуждала блаженная улыбка, хотя ему были знакомы эти нотки грустного ерничества, это искусство самозащиты от полной безнадежности, обращение с которым его раса так хорошо усвоила, чтобы выжить. Он одобрительно кивал головой, поглаживая бороду тонкими длинными пальцами виртуоза.
– Согласно этому предсказанию, после трудного времени древнее племя Дзага познает новый триумф. Ему следует лишь распространить чародейство на другие области, придать ему выражение, более отвечающее глубинным потребностям человеческих душ. Я не думаю, что это будет происходить, как раньше, на подмостках, куда наши предки поднимались в качестве жонглеров. Думаю, подмостки будут другие, и господа Гёте, Вольтер и те, кого называют философами, гораздо ближе продвинулись к новой истине. Мой сын показывает некоторое расположение к этому поприщу.
Исаак из Толедо внимательно посмотрел на меня из-под длинных прямых ресниц, придававших его взгляду выражение потаенной благожелательности. Я не могу лучше передать этот взгляд, что ощупывал и взвешивал меня, как ткань, просто мне показалось тогда, будто я нашел своего первого издателя.
Он заставил отца принять сто тысяч рублей и заверил, что добьется от кредиторов-евреев того, что на деловом языке называют «замять долг». Когда отец, со слезами на глазах пожимая руку этого вечно молодого старца, пытался выразить свою признательность, тот оборвал его на полуслове:
– Ты не должен мне ничего. Я заключаю выгодную сделку. Евреи знают, что нет никакого риска в деле, основанном на воображении.
Судьба вдруг улыбнулась нам. Запоры Екатерины настолько ожесточились, что попы организовали специальные молебны в церквах о ее облегчении. Страдания императрицы вызвали знаменитую реплику Вольтера: «Ее Величество русская императрица может все, кроме одного» – и фразу принца де Линя: «Россия – единственная страна в мире, где народ молится об облегчении императрицы». Отец получил несколькими днями ранее новое лекарство, открытое англичанами, – истертую кору некоего дерева, произрастающего в Индии. Он отослал его императрице. Сорок восемь часов спустя она прислала нам подарок – сорок тысяч рублей, а также права на дворец Охренникова и наше имение Лаврове, которые мы уступили кредиторам и которые Екатерина выкупила. В то же время она отменила указ о нашем изгнании, но отец перенес слишком много унижения в этой стране и не мог оставаться здесь далее. К тому же он был не очень-то уверен в эффективности лекарства, которое могло перестать действовать. Мы продолжали наши приготовления к отъезду, дожидаясь теперь только установления санного пути, чтобы покинуть Санкт-Петербург.
Глава XXXVIII
27 февраля, когда уже уложенные сундуки загромождали вестибюль, а мы распределяли последние подарки, старый Фома доложил, что перед нашими воротами остановились сани и их возница хочет говорить с госпожой Терезиной, и ни с кем другим… Кучер наотрез отказался покинуть свой возок и умолял, чтобы барыня соизволила прийти сама. Отец велел Фоме послать наглеца ко всем чертям, но любопытство Терезины взяло верх: она накинула шубку, так как мороз стоял нешуточный, и вышла. Она вернулась спустя несколько минут, как будто слегка взволнованная или, скорей, удивленная. Взгляд ее в некотором сомнении переходил с отца на меня.
– Пойдемте, – сказала она нам.
Мы пересекли двор по неглубокому еще снегу и оказались перед санями, задок которых был укрыт рваной дерюгой. Кучер с кнутом в руке стоял перед нами. Его круглое бородатое лицо с выдающимися скулами показалось мне знакомым, но зимой все мужики похожи друг на друга.
– Смотрите, – сказала Терезина.
Она легонько приподняла рогожу. Было темно, и я не сразу опознал то, что открылось моему взору. Я никак не ожидал увидеть под грязной рогожей мертвое лицо лейтенанта Блана. Поначалу оно показалось мне следствием игры воображения, которая доставила мне после такой успех в моей профессии. Глаза француза были открыты. Черты не несли еще отметин vigor mortis: конец, видимо, воспоследовал недавно… Немного крови запеклось в уголке его рта, но она еще не успела почернеть.
– Мы не знаем этого человека, – заявил мой отец с замечательным присутствием духа.
Терезина обратила на кучера невинный взгляд:
– Кто это?
Я наконец узнал кучера. Это был казак Остап Мукин, один из мерзавцев, прислуживавших Блану и составлявших его личную гвардию. Наша реакция, казалось, настолько поразила его, что он вспотел, несмотря на ледяной холод. Он сдернул шапку и утер лицо.
– Я не представляю, зачем вы привезли сюда это тело, – сказал отец.
Остап покосился на нас и вздохнул:
– Он был ранен вчера в стычке со стрельцами. Он вбил себе в голову, что должен увидеть вас. Пять месяцев мы шатались с ватагой ребят. Хотели податься в Польшу. Но он вбил себе в голову, что должен найти вас.
– Почему же? – спросил отец.
Я бросил взгляд на Терезину. Она созерцала лицо покойного с самым глубоким равнодушием. Не буду отрицать, с каким наслаждением я выкрикиваю эти слова: «Она созерцала его с самым глубоким равнодушием». Меня, несомненно, обвинят в жестокости и удивятся, что после стольких лет моя ревность подвигла меня к столь мелочному сведению счетов. Но здесь я – хозяин. Эти страницы принадлежат мне. Я говорю все, что мне заблагорассудится, я творю что хочу, придумываю искренне и самозабвенно, со скрупулезной верностью самому себе, и если я не отказываю себе в удовольствии написать, что «Терезина созерцала лицо мертвеца с глубочайшим равнодушием», это всего лишь доказывает, что я скромно доверяю читателю мои самые интимные переживания, и если даже совру, то исключительно из любви к истине. Я знаю – к чему отрицать? – что жестокая, довольная улыбка блуждает по моим губам, когда перо мое скользит по бумаге, и велико мое счастье иметь возможность поведать об останках ненавистного моего соперника под безразличным взором Терезины. Благонамеренный читатель, более всего ценящий соблюдение приличий, потребует изобразить здесь Терезину, убитую горем, бросающуюся на тело своего любовника, чтобы покрыть его слезами и поцелуями. Кому что нравится.
Но я чувствую, что уже исчерпал удовлетворение, вызванное безразличием Терезины перед трупом авантюриста, и с вашего позволения, равно и без него, отправлюсь далее.
– E, per Bacco! [7]7
Черт возьми! (ит.).
[Закрыть]– воскликнула Терезина. – Что за манера привозить то, что нам не предназначено?
Здесь я отложу на минутку перо, чтобы потереть руки и согреться. Кто-нибудь, наверно, скажет, что все это – дешевые забавы, что, вместо того чтобы смаковать грубости, вложенные мною в уста моей Терезины, я мог бы вовсе не упоминать имени Блана и, таким образом, избежать ненужных мучений. К несчастью, воображение отторгает любую ложь и законы его строже, чем это обычно предполагают. Если я хочу оживить Терезину, мне нужно принять и страдание. Без этого – ни жизни, ни любви. Мне могли бы также указать на недостоверность моих слов, сославшись на века, прошедшие от описываемой мной эпохи до сих пор, и любезно напомнить, что столь долгая жизнь маловероятна… Но я ведь открыл вам секрет своего бессмертия: я переполнен любовью.
– Е, per Bacco! Что за манера привозить то, что нам не предназначено?
Казак бросил на него грустный взгляд и ничего не ответил.
– Мы никогда не видели этого человека, – сказал отец. – Вот, возьмите…
Он порылся в кошельке и протянул кучеру золотой:
– Выпейте за его здоровье.
Я всматривался в лицо француза. Не знаю, было ли это предвидением, но я смутно чувствовал, что мне еще придется с ним столкнуться и я должен научиться опознавать его. Трупное окоченение уже завладело чертами его лица. Все, что было фанатичного и жестокого в его природе, еще сильнее проступило на нем, словно смерть старательно подчеркивала в этом лице самое важное. Я не мог сдержать дрожь и отвел глаза.
Блана я встречал еще не раз на протяжении назначенных мне судьбой лет. В 1919 году, будучи народным комиссаром, Блан забивал гвозди в погоны пленным царским офицерам. Это исторический факт: читатели, обвиняющие меня в злоупотреблениях при выполнении моих профессиональных обязанностей, могут навести справки. Он же по приказу Сталина руководил расстрелом польских офицеров в Катыни. Наделенный вездесущностью и бессмертием, полностью подчиненный политическим страстям, он станет одним из любимчиков Гитлера, успев отметиться на рубеже XIX века в движении террористов-бомбистов и даже обрести там еще одну временную смерть, вернувшись из нее с еще более пламенной ненавистью и фанатизмом. Но я ничего еще не знал о той первозданной силе, обладатели которой погибают лишь для того, чтобы возродиться обновленными, и, когда Остап вскочил на облучок и стегнул коней, я был твердо уверен, что казак увезет бренные останки человека, о котором я никогда больше не услышу, в глухой зимний лес.
Теперь и подавно не стоило откладывать наш отъезд. Один из товарищей Блана мог внезапно появиться на нашем пороге или донести на нас, а наше положение и так было непрочно. Этапы в Сибирь отправлялись каждую неделю, и добрая половина заключенных гибла в дороге.
Мы покинули Петербург через день, предварительно разделив между слугами все, что не могли забрать с собой.
Оставалось уладить некоторые дела, в частности продажу Лаврово и дворца Охренникова: главный покупатель, купец Иван Пимов, зная, что мы отправляемся в изгнание, жаждал заполучить имение и дом по бросовой цене и всячески оттягивал заключение сделки. Было решено, что наш верный Уголини останется в Санкт-Петербурге на время, необходимое для продажи на наших условиях. Мне не суждено было больше его увидеть. Несколько дней спустя после нашего отъезда он умер от сердечного приступа. Наш друг предчувствовал свой скорый конец, и наше расставание было мучительным. Он долго сжимал меня в объятиях, так что мое лицо намокло от его слез. Я напомнил ему, что наше расставание будет недолгим и наша встреча на берегах лагуны придаст еще больший блеск венецианскому празднику. Тонкие брови дорогого нам человека приподнялись на лбу домиком, что сделало его похожим на грустного Пьеро, а его круглые, как бочонки лото, глаза, обычно такие подвижные, уставились в мое лицо с выражением бескрайней печали. Он вздыхал, покачивая головой:
– Не знаю, Фоско, мой мальчик, не знаю… Здесь… – Он дотронулся до своей груди у сердца. – Здесь происходит что-то странное… Отказывается играть свою роль. Старый скоморох у меня в груди утомился ломать комедию. Это, может быть, конец commedia; я не очень сожалел бы об этом, если бы не любил вас так сильно…
Чтобы скрыть беспокойство и сдержать слезы, я со смехом сказал ему, что он проживет еще сто лет и что у меня достанет воображения сделать его бессмертным. Перед тем как покинуть навсегда дворец Охренникова, я поднялся на чердак, чтобы бросить последний взгляд на снаряжение иллюзиониста, так очаровавшее мое детство. По углам были разбросаны маски, уставившие пустые глазницы в пыльный пол. Некоторым из них было несколько веков, должно быть, они в свое время скрывали немало прелестных лиц; я подобрал одну из них, расшитую бисером и серебром, с жемчужинами в уголках глазниц: она словно оплакивала венецианский праздник и все карнавалы, рассеявшиеся как дым. Бездвижные куклы наполовину выглядывали из сундуков, опустив головы в глубокой печали, – ведь нет на свете поэзии более томной, жестокой и волнующей, чем поэзия запустения. Марионетки Коломбина, Капитан и Сганарель соединились в братской прострации бездвижных вещей, позабыв навсегда свои вечные свары, оживающие в комедии. Я сунул в карман тот самый договор, что Фауст скрепил своей кровью; он оказался здесь, наверно, потому, что дьявол, нуждаясь в деньгах, однажды продал его собирателю раритетов. Рядом со старыми музыкальными шкатулками валялись толстенные древние книги, посвященные бессмертию души, – самые мудрые из них давали рецепты, как избавиться от такой напасти. Я бросил прощальный взгляд на учебники по алхимии, открывавшие верные способы производства золота. Потом мы узнали, что отец совершил большую ошибку, оставив их в России: они были в самом деле использованы против евреев, ибо большинство из них были написаны на древнееврейском, что являлось вещественным доказательством нерушимой связи проклятого народа и Маммоны. В последний раз я пробежался пальцами по коллекции талисманов, самые маленькие я засунул в карман. Большая часть из них оберегала от болезней и злой судьбы и защищала от смерти; эти вещицы сегодня очень редки, цена их постоянно растет, не по причине их спасительных свойств, но из-за их редкости и художественной ценности. Я не мог сдержать улыбки, поглядев на флаконы с остатками приворотного зелья, молодящей воды и эликсира бессмертия: эти древности теперь не имеют применения и смысла – любовь ныне не нуждается в эликсирах, как, впрочем, и во влюбленности.