355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гари Ромен » Чародеи » Текст книги (страница 18)
Чародеи
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:57

Текст книги "Чародеи"


Автор книги: Гари Ромен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)

Глава XXXIV

Пугачев был так доволен нами, что отец получил приказ повсюду следовать за войском узурпатора, дабы доставлять его солдатам немного веселья и чудес между схватками. Так труппа итальянских комедиантов продолжила свой путь по истерзанной степи, давая представления среди пожаров, руин и трупов. Нам пришлось заменить на гримасы и чрезмерно аффектированную плоскую мимику шутки и эффекты, которые подобная публика была не в силах понять. Уголини в роли Полишинеля никогда не знал подобного успеха, и, играя без маски, он пускался в клоунаду, которая обесчестила бы commedia в любом другом месте, но здесь приводила этих больших детей в восторг. Терезина исполняла испанские танцы под аккомпанемент кастаньет, стук которых вызывал немедленное оживление; я подыгрывал на гитаре. Затем вчетвером мы пели неаполитанские песни, и среди них «Dolce mio», такую чувственную и волнующую, что, хоть присутствующие не понимали ни слова, эта мелодия затрагивала сердечные струны, общие для всех народов: нам удавалось иногда вызвать у публики слезы.

Баритон отца был превосходен, Уголини же имел голос преотвратный и часто обижался, когда мы просили его помолчать. У меня уже установился довольно приятный тенор, который я постарался впоследствии развить, ибо не следует пренебрегать ничем в искусстве чародея, проще говоря, в искусстве нравиться.

Мы решили тем не менее положить конец этому рабству, в которое попали и которое могло для нас плохо кончиться, как только порядок и власть будут восстановлены, что казалось нам неизбежным. Тогда нам придется ответить за то, что наши враги не преминут представить как добровольное участие в бунте плебеев. Тем более что Дзага давно и не без оснований подозревались в либерализме. Несмотря на все то доверие, которое я испытывал к отцу, и даже принимая во внимание ловкость, которую всегда выказывало наше племя, чтобы проскочить между молотом и наковальней и вовремя вывернуться, во все времена помня лишь о своей миссии, мне казалось, что мы попали в осиное гнездо, выбраться из которого нам могло помочь лишь волшебство.

Опасность была близка, и лейтенант Блан не скрывал от нас, что, несмотря на внешнее благополучие, положение Пугачева было безнадежно. Он в самом деле «идет на Москву», как он объявил, только пятясь. Его лучшие войска отказались перейти Дон. Три неприятельские армии окружили его со всех сторон; приближалась зима. Разделенные соперничеством своих вождей, казаки проигрывали сражение за сражением; в конце сентября, когда мы давали представление марионеток перед запорожцами атамана Ванюка, к нам галопом приблизился всадник: он нагнулся и протянул отцу письмо.

То было послание Блана. Написанное по-французски, письмо извещало нас, что все потеряно, тирания восторжествует над всем, что есть мощного и непокорного в мире, – народным гневом. Он указал нам самый верный путь на Москву.

К письму были приложены два документа, спасшие нам жизнь. Первый был пропуском, подписанным «царем» Пугачевым собственноручно: плут не умел ни читать, ни писать, документ составил и подписал за него Блан. Другой документ был значительно важнее. Он был подлинный, за подписью графа Ясина, взятого в плен. Текст гласил, что труппа итальянских комедиантов Дзага во главе с известным и почитаемым в Петербурге Джузеппе Дзага попала в руки восставшей черни и была вынуждена испытывать в течение нескольких недель ужасные унижения и страдания. Ясин добавлял, что ему удалось спасти артистов и направить их со своим эскортом в Москву, ибо они могли доставить важные сведенья. Мы узнали потом от одного казака, присутствовавшего при этой сцене, что, когда Ясин подписал документ и скрепил его своей печатью, Блан выхватил пистолет и пустил ему пулю в сердце; все это тотчас поставило нас в крайне двусмысленное положение. Конечно, мы ничего не знали об этом подлом поступке. Никто из нас никогда не согласился бы обрести спасение такой ценой.

Я знаю, что среди вас, мои читатели, найдутся скептические умы, почитающие таких, как мы, скоморохов за людей без чести и совести, заботящихся только об извлечении всяческих выгод. Было бы напрасно оспаривать эту тысячелетнюю репутацию, которую нам создали как гранды, так и их последователи-буржуа в ожидании, что народ, в свою очередь, засвидетельствует свое недоверие по отношению к нам, оставив выбирать между смирением, молчанием и тюрьмой. Мы были ни при чем в гнусном преступлении Блана. Скорее мы бежали бы в Самарканд или Стамбул, чем открыли бы себе дорогу на Москву через труп графа Ясина.

Мы решили воспользоваться представлением, которое намеревались дать в Тихоновке, чтобы перейти Дон и повернуть на Москву по западному берегу. Никто не обнаружил нашего маневра, когда мы, пропустив вперед арьергард казаков, повернули назад и отплыли на пароме в Правово. Какие-то шесть часов спустя мы встретили первый отряд регулярных войск генерала Михельсона. Пропуск графа Ясина произвел ожидаемый эффект: к нам отнеслись с большой приязнью, выслушав с негодованием рассказ о пережитых нами страданиях. По нашем прибытии в Москву был устроен праздник в нашу честь: посол Венеции дал обед, газеты пересказывали приключения знаменитого магнетизера доктора де Дзага и его семьи, говорили, что ему удалось ускользнуть из когтей Пугачева посредством основанного на точных знаниях могущества, секрет которого, вместе с доктором Месмером из Вены, он открыл первым в Европе. Впоследствии я узнал, что этот рассказ извилистыми путями достиг венецианских газет и французский путешественник Пивотен упомянул о нем в своем опусе 1880 года «Венецианские путешественники и авантюристы XVIII в.», удостоенном премии Французской академии.

Глава XXXV

Мы были вынуждены некоторое время оставаться в Москве, так как были нарасхват – все светские дамы желали услышать из наших уст рассказ об ужасах пугачевщины. Наше пребывание оказалось особенно приятным вследствие новинки, недавно введенной в светский обиход, пока еще робко, ибо она считалась рискованной: ожидали суждения императрицы. Вальс, как считают, родился во Франции несколько веков назад, но там он скоро впал в спячку, а пробудился в Германии. Австрийский двор принял его восторженно, но когда вальс добрался до России, попы осудили его как дьявольское искушение – ведь танцующие предаются веселью и разврату, что плохо сочетается с истинной верой.

В день нашего прибытия в Москву капельмейстер Блехер по указанию властей был подвергнут домашнему аресту – ведь это он завез семена безумия, и надлежало помешать ему распространять заразу, но все было тщетно: город, перенесший несколько лет назад чуму и вслушивавшийся сейчас в эхо кровавой поступи Пугачева, жаждал забвенья – потихоньку вальсировали повсюду.

Терезина и вальс нашли друг друга у графа Пушкина, будущего отца великого поэта, и никогда еще музыка и женщина не сочетались столь счастливо. Легкость нелегко носить – она требует грации, пушинка может обратить ее в свинец. Но Терезина была вальсом. С их первой встречи на балу у графа Пушкина я понял, что, пока я живу и пока Земля будет кружиться под звуки музыки, мелодия вальса всегда приведет ко мне Терезину. Они были созданы друг для друга – я говорю «они» как о паре, и стоит мне услышать первые такты и увидеть Терезину, выступающую с поднятыми руками навстречу вальсу, как я чувствую в себе пробуждение данной мне, ребенку, лавровским лесом волшебной силы, которую я беспрестанно искал в себе – и иногда находил. Я видел вальс как нечто живое, как божество утраченного мною леса. Он же старался казаться нематериальным и укутывал себя музыкой – ему надлежало соблюдать приличия, он не мог позволить себе вдруг материализоваться на паркете в сказочном облике, сверкая волшебными лучами. Не разыгрывается ли за внешней стороной вещей, за скорбной маской реальности тайная феерия, квинтэссенция веселья, непрекращающийся праздник, о котором нам пророчествуют несколько па танца, несколько тактов музыки и смех зачарованной девушки? Я почти не верю в тайну и глубину, когда дело касается счастья. Счастье – на поверхности, оно боится толщины, тайна не манит его, это – касание, шелест, шорох. Счастье почти эфемерно. Искусство глубин, искусство наших ученых докторов, писателей, мыслителей ни разу не сотворило из своих открытий улыбку, редко кто вспомнит о веселье, когда поминают гения. Вальс обязан своим рождением оплошности того или тех, кто создал человека: где-то что-то нарушилось в предварительном расчете, произошла ошибка, непредвиденная осечка между молотом и наковальней – так был создан вальс, глубина дала сбой, и легкость смогла увлечь людей, отсчитывая такт смычком.

Бал у графа Пушкина упростил мои отношения с Терезиной, и эта легкость сохранилась доныне. Я думаю, вы согласитесь со мной: любить женщину – значит любить единожды. В жизни существует лишь одна пара, остальное не в счет. Когда вы теряете вашу партнершу, века и годы, секунды, вечность, часы, зимы и весны выпадают из хода Времени и более не поддаются исчислению: я думаю, всякий, любя, проживает тысячи лет. А чтобы вырваться из этого застывшего потока, достаточно звука аккордеона, пианино, скрипки…

Тогда я вновь обретаю силу, которую передали мне мои друзья дубы в Лаврово.

Взмахом своей волшебной палочки я возвращаю к жизни Терезину. Она появляется в том самом белом платье, что было на ней на балу у графа Пушкина. Перо скользит по бумаге, и нет для меня ничего невозможного. Века проплывают под моим пером. И Время мне улыбается.

Мне всегда было достаточно заключить женщину в объятия, чтобы она стала Терезиной. Вначале я был еще неловок, и мне приходилось закрывать глаза. Позже я научился смотреть на партнершу внимательно и любезно, совершенно ее не видя, я нежно говорил с ней, не замечая ее присутствия, я шептал ее имя, ничего мне не говорящее, пожимал руку, чтобы она увела меня от себя самой, – и все это с неподдельной искренностью, ведь она-то тут, собственно, ни при чем. Для меня все блондинки и все брюнетки – рыжие. Самые нежные губы раскрывались для меня лишь для того, чтобы напомнить вкус других губ. Я был сверхъестественно верен, и всякий, кто обвинял меня в том, что я не смог прилепиться ни к одной женщине, вызывал у меня улыбку сострадания. Женщины, посещавшие меня, помогали мне жить, поскольку они помогали мне мечтать о моей Терезине, и за это я им бесконечно признателен, я им благодарен, я обожаю их. Они все были одной – второй я так и не познал. Все они обладают счастливой властью возвращать вам единственно любимую. В самом деле, каждая секунда, каждый месяц, год забвенья обращаются в века, тысячелетия, и вы никогда не умрете, ибо вы переполнены любовью. Оглядывая тысячи лиц, вы не прекратите работу над портретом одной, до мельчайших деталей известной лишь вам. У Луизы вы взяли линию губ, у Франсуазы – складочку улыбки, у Кристины – кончик носа, у Дженни – брови, у Мари – нежную ложбинку, вы возьмете у одной шею, у другой – подбородок, у третьей – затылок: все это пустяки, но они помогут вам в ваших поисках подлинника. Стоит, однако, остерегаться ошибки, нашептывая имя: это невежливо. Можно, конечно, закрывать глаза, но это приводит к потере убедительности позы, манеры – скоро привыкаешь не видеть с открытыми глазами. Этот волнующий взор, предназначенный ей, когда она, чарующе улыбаясь, скользит кончиками пальцев по вашей щеке, элегантно и учтиво способствует полному взаимопониманию! Она принимает эту ласку на свой счет, в то время как она предназначена другой. Отдайтесь страсти к Паулине, Изольде, Люсите совершенно, душой и телом, – вы легче ускользнете от них, почти их не заметив: не существует лучшего способа покинуть женщину, чем, любовно используя ее, соединиться с другой, единственной, истинной, той, которой нет. Чтобы вновь обрести Терезину, мне всегда был нужен медиум, и я всегда умел быть благодарным женщинам: они обладают в момент близости даром отсутствия.

Бал открывал сам граф Пушкин. Первый вальс не имел ни названия, ни автора, как и полагается великому творению, исподволь исходящему из самой природы счастья. Позже я узнал, что капельмейстер Блейхер подслушал его в одном венском кафе, – то было творение молодого композитора и скрипача Маазеля, кашлявшего кровью ежедневно с трех до одиннадцати вечера среди любителей пива и табака на Гехаймратштрассе. Блейхер назвал его «Вальс улыбок»: один только Бог знает, как чахоточный юноша сумел найти в своем сердце столько веселья и легкомыслия, когда смерть уже стояла у него за спиной. Может быть, он понял, что смерть ничего так не боится, как легкости, и создал свой вальс, чтобы отсрочить ее приход.

Множество «Вальсов улыбок» было сочинено с тех пор, творение Маазеля совершенно забыто, что меня вполне устраивает, ибо я не хотел бы распространяться повсюду о моей близости с Терезиной.

Граф Пушкин, в белом гвардейском мундире, был хорошим танцором, хотя и имел обыкновение обозначать свои повороты ударом каблука, что более напоминало польский краковяк. Я испытывал тогда – и испытываю до сих пор живейшее удовольствие, наблюдая за рыжей шевелюрой, плывущей во всей своей царственной свободе, следуя ритму скольжения пары.

Оркестр был подобран скверно и состоял из любителей; среди них выделялся граф Добриков, чья борода прекомично сплеталась со струнами скрипки, из-за чего из-под смычка порой слетали неожиданные ноты.

Вальс был быстро подхвачен русским высшим обществом, но он не мог исполнить целиком свою миссию, ибо не дошел до народа и долго не получал необходимой поддержки.

Мой отец пользовался шумным успехом. Он стоял между княгиней Багратион и польским графом Завацким с бокалом шампанского в руке, стараясь удовлетворить любопытство, которое вызвали в свете наши приключения в кровавом водовороте восстания. Дамы особенно интересовались изнасилованиями, а господа – пытками. Джузеппе Дзага отвечал на вопросы вежливо, но несколько рассеянно. Когда отзвучал вальс, граф подвел Терезину к супругу; отец, видимо, хотел что-то сказать, но сдерживался. Лишь когда гостеприимный хозяин удалился, отец прошептал, провожая его взглядом:

– У графа Пушкина скоро родится сын. Этот сын будет величайшим поэтом России. Он погибнет на дуэли в возрасте тридцати шести лет.

Меня, конечно, как известного шарлатана, поспешат обвинить в подтасовке и, без сомнения, добавят, что всю жизнь я создавал легенды о могуществе нашего племени. Но ложь всегда была мне отвратительна, ведь ока противна самому духу искусства, которое творит истину, в то время как ложь извращает и искажает ее.

То, что отец предсказал рождение и трагическую судьбу Пушкина, подтверждают свидетельства очевидцев. Я имею в виду прежде всего графа Завацкого, который в своих мемуарах, написанных почти шестьдесят лет спустя, вспоминает о том, что он называет «сверхъестественным пророчеством барона Дзага». В момент написания мемуаров граф впал, в нищету, будучи одержим роковым пристрастием к азартным играм. Я несколько раз оказывал ему помощь, ибо это был милейший человек. Его воспоминания погрешили против истины в одном пункте: Джузеппе Дзага никогда не обладал никаким аристократическим титулом за исключением одного – артист.

Глава XXXVI

Мы отъехали в Санкт-Петербург в конце ноября; отец был сильно озабочен и пил более обыкновенного. Он говорил, что его терзают мрачные предчувствия, и иногда, поднимая одновременно к небу и глаза, и донышко бутылки, он бормотал, что видит знамения, от которых не стоит ждать ничего хорошего, ибо происходит соединение Марса, Юпитера и Сатурна, планет, никогда не благоприятствовавших людям нашего племени. Прихлебывая португальский ликер, отец объяснял мне, что там, наверху, существуют две соперничающие космографии, которые борются между собой с начала времени, и что даже лучшие астрологи не смыслят в этом ни аза, ибо тамошние дела подчиняются непредвиденным капризам и взаимному околпачиванию двух враждующих сил. Следуя его взглядам, ситуация осложняется еще и тем, что олимпийские боги продолжают удерживать за собой четвертую часть неба, ныне впавшую в хаос и анархию вследствие обрыва нити, связующей с людьми. Это накопление божественной энергии, оставшееся без употребления в течение многих веков, может оказаться весьма полезным тому, кто сумеет связать разорванную нить, исходя из того простого расчета, что чем больше накопилось божественной энергии и чем меньше людей ею пользуется, тем больше будет часть, принадлежащая каждому.

– Древние умели доить своих богов, вот что! – бормотал он.

– Ты хватил лишнего, папаша! – сказала ему Терезина, пытаясь отобрать бутылку, в то время как наша карета тащилась по раскисшей дороге меж берез, так безжалостно оборванных осенним ветром, что они казались голозадыми.

Отец встал на защиту как бутылки, так и собственного достоинства, объявив, что происходит по прямой линии от Гермеса и его сына Арлекина, поскольку божественное происхождение болвана обыкновенно игнорируют. «Среди сияющих светил, – заявил Джузеппе Дзага, – возможно узнать звезду commedia dell’arte, от имени которой мы услаждаем нашу публику».

Так разглагольствуя, отец высунулся в окошко и поднял взор к небу, словно отыскивая в нем собратьев скоморохов. Я же видел в нем звезды – не обычные небесные звезды, окруженные сырым туманом, но те, что медленно сгорают в течение нашей жизни впотьмах, внутри нас, и видимы во всей своей чистоте и ясности лишь на лицах детей. После этого отец выдал нам соло из третьего акта «Баркаролы», посредственной оперы сеньора Спасен, но не было ничего странного в том, что, столь прочно утвердив свое искусство в высшем московском обществе, отец позволил себе откликнуться на природные струны своей души. Слуги дремали в своих повозках среди нашего реквизита, из которого, несмотря на все передряги, ничего не было утрачено. Там было все: маски, полишинели, голуби, спящие в рукавах сюртука, поскольку, в силу привычки, они не желали жить в другом месте, карточные колоды для фокусов, электрический жезл месье Трюссо, ларец с двойным дном и рессорами, зеркало, разделяющееся на три части, часы, объявляющие время человеческим голосом, после чего следует предсмертный стон, – церковь давно косилась на них; некое зелье, вызывающее видения рая или ада, в соответствии с наклонностями каждого, золотая пудра, при нанесении которой на веки страдающего бессонницей тот погружался в волшебные сновидения; поддельные труды Сократа, собранные его учениками, и подлинные – Данте и Шекспира, наши флейты и гитары. И конечно, волшебный сундук синьора Уголини, где спали оболочки персонажей, в которых так нуждалась важная серьезность, чтобы подвергнуть свои истины испытанию огнем при посредстве иронии, пародии, шутки.

Терезина спала, положив голову мне на плечо, укутавшись в волны своих волос и в шубу; синьор Уголини клевал носом, но всегда вовремя просыпался, чтобы улыбнуться моему отцу – ведь тот не мог обойтись без публики; я тихонько обвил рукой талию моей Терезины, и это не давало мне уснуть. Собаки беспокойным лаем изливали тоску, сообщенную им людскими сердцами перед отходом ко сну, Все казалось застывшим, бескрайним, трудно было вообразить, что мы пересекаем населенную местность, а не само Время. Мне кажется, я до сих пор там, и наша карета и следующие за ней повозки, груженные скоморошьим скарбом, продолжают тащиться сквозь тьму к ночлегу, где мы сможем отдохнуть и согреться какой-нибудь новой обманной надеждой, прежде чем продолжим наш бесконечный путь.

Не прошло и трех дней с нашего приезда в Санкт-Петербург, как мрачные предчувствия отца оправдались совершенно, словно подтверждая старую пословицу о том, что истина спрятана на дне бутылки.

Было семь часов вечера; отец вернулся с деловой встречи со своим управляющим и несколькими лицами, представляющими наши интересы. Наши дела были расстроены. Значительные суммы, которые отец одолжил нескольким лицам, в частности графу Григорию Орлову, так и не были возвращены, хотя срок оплаты давно миновал. Шансов получить долг почти не было. Удрученный угрызениями совести, цареубийца Орлов все чаще и чаще испытывал припадки безумия. Говорили, что по ночам он душил Петра III. В то время в Санкт-Петербурге подвизался грязный шарлатан по имени Пален, порекомендовавший Орлову оригинальный способ избавления от преследовавших его кошмаров. Он утверждал, что граф потому так переживает за свой поступок, что совершил его лишь единожды, из чего следует, что, если бы Орлов задушил своими руками еще несколько человек, он, так сказать, набил бы руку в этом ремесле и вовсе перестал бы о нем думать. Короче говоря, Пален советовал сделать из убийства привычку, или, как сказали бы нынче, банализировать акт удушения. Таким образом, Григорий передушил порядка двадцати крестьян, дабы обрести душевный покой и закалить совесть.

Понятно, это была лишь клевета, ведь всем было известно, что братья Орловы вышли из монаршей милости и теперь всякий старался отплатить им за былую заносчивость. Пален, однако, был закован в железа и препровожден за границу, будучи обвинен в «каббалистической практике». Патриарх Герасим не упустил случая для произнесения новых анафем и яростных проповедей против франкмасонов и каббалистов, досталось от него и отцу. Каждый день нам передавали слухи, распускаемые попами на наш счет, среди них на почетном месте фигурировали обвинения в черной магии и, понятное дело, в примешивании крови невинных младенцев в настойки и микстуры, производимые отцом. Должники не преминули воспользоваться этими сплетнями, чтобы не платить по счетам, зная, что отец не осмелится подать жалобу, чтобы не быть обвиненным еще и в лихоимстве. Пустили в ход и дело о нашем пребывании в свите Пугачева, и дошло до того, что утверждали, будто отец вошел в такое доверие к злодею, что последний, перед тем как попытаться улизнуть, доверил ему всю свою казну. Потемкин, расположенный к нам доброжелательно, прислал записку, в которой по-дружески советовал покинуть на какое-то время пределы империи.

Вот в этих-то обстоятельствах, едва интендант и два торговца, ведущие дела с отцом, покинули наш дом, в ворота дома постучали с силой и настойчивостью, отнюдь не предвещавшими прибытие друга. Отец распорядился открыть, и несколько мгновений спустя красавец мужчина лет тридцати, одетый в белый гвардейский мундир и медвежью шубу, небрежно накинутую на плечи, с нагайкой в руке, вошел в вестибюль дворца Охренникова, освещенный блеском свечей, которые наш лакей поднял перед гостем.

Он был нам незнаком. Лицо его, тонкое и ироничное, было украшено забавными усиками в форме мотылька, какие тогда в России встречались редко.

Я уселся в углу большой гостиной, откуда мог наблюдать визитера: мы с Терезиной только что закончили партию в пикет. Она возилась с тремя щенками, которыми наш ирландский спаниель Милка ощенилась три недели назад. Отец стоял на лестнице в черном шелковом фраке, обшитом серебряными украшениями, недавно доставленном от портного: он вновь оделся по последней европейской моде в предвидении скорого отъезда за границу, ибо решил, как только представится возможность, последовать совету князя Потемкина.

В нашем госте прежде всего поражала сияющая, очень веселая улыбка, почти беззвучный смех; все лицо его к тому же выражало беззаботность, я бы даже сказал – бездумность игрока и бретера, для которого риск и опасность лишь источники развлечения. На красивом лице светились глаза соблазнителя – такие в модных романах называют «бархатными». Высокого роста, как все дворяне, отобранные Екатериной в гвардию, – элегантность мундира блистательно сочеталась с хищной, почти женственной грацией, происходящей от ловкости движений, тонкости обращения и привычки очаровывать, – человек этот немедленно вызывал ревность, как ни мало усилий он прикладывал, чтобы нравиться женщинам. Трудно было предположить, что могло привести его к нам в столь неурочный час, ведь между людьми благородными, при несомненной чистоте намерений, принято объявлять о визите через лакея; одно было несомненно: где бы ни явился этот человек, речь тотчас пойдет об игре… Черные вьющиеся волосы живописно обрамляли его мужественный профиль; поддерживая одной рукой тяжелую шубу и сжимая в другой хлыст, он рассматривал нас внимательным и вместе с тем насмешливым взором, словно оценивая партнеров, прежде чем открыть свои карты.

– С кем имею честь, сударь? – спросил отец несколько холодно, столь неприятны, почти оскорбительны, были манеры визитера.

– Честь, честь!.. Великая вещь, – произнес молодой офицер, и его улыбка расплылась еще шире; не нахожу другого слова, чтобы описать его манеру показывать свои мелкие, восхитительной белизны зубы. Кончиком мизинца он разгладил свои усики. – В самом деле, великое слово, особенно в устах человека, продавшего душу дьяволу, а потом – оставим эти предрассудки черни – не колеблясь, совершившего ту же сделку с более скромным покупателем… с господином Пугачевым, например. Но позвольте же представиться. – Он легко поклонился. – Полковник граф Ясин. Я вижу по выражению ваших лиц, что это имя вам о чем-то напоминает…

Должен сказать, что сердце мое похолодело, и в следующий миг я проникся восхищением перед моим отцом. В самом деле, никогда я так не обожал его, как теперь. Это был человек, способный занять самый высокий дипломатический пост. Ибо он не только не потерял присутствия духа, но улыбнулся, сошел по ступеням лестницы и, раскрыв объятия, двинулся на офицера с горячим воодушевлением, видимо давшимся ему с трудом: он налетел на него, едва не сбив с ног. Терезина бросила на меня испуганный взор, и я поспешил нежно пожать ей руку. Хотя я был в ужасе при одной мысли о потрясениях, которые не могли не последовать за внезапным появлением человека, насильно заставленного Бланом подписать наш пропуск, потом застреленного, но оказавшегося как нельзя более живым, – в моем сердце хватило места и для гордости за такого отца!

– Для меня огромное облегчение видеть вас в добром здравии, граф!

Полковник изобразил жест восхищения.

– Прекрасно сыграно, – сказал он. – Лишь итальянские мошенники обладают такой изобретательностью в низости. Мой друг Казанова всегда держался этого мнения. Итак, как вы изволите видеть, пуля, что должна была стать смертельной, прошла, не причинив мне особого вреда. Заботы нескольких услужливых и преданных крестьян, почувствовавших перемену ветра, сделали остальное. Я прибыл в Петербург этим утром, а на завтра мне назначена аудиенция у императрицы. Я расскажу ей, как ее любимый шарлатан в течение шести недель старался изо всех сил, развлекая каналью Пугачева, и распевал на все лады: «Свободу народам и смерть тиранам». Я расскажу ей также, как под угрозой смерти, едва потом не последовавшей, я был вынужден подписать пропуск, помогший вам выпутаться.

Он замолчал и сладострастно оглядел по очереди каждого из нас, похлопывая хлыстиком по сапогу – жест, напомнивший мне кота, помахивающего хвостом перед тем, как окончательно придушить лапой мышь. Отец говорил мне потом, что именно с этого жеста, обличающего посредственный ум, и этой сладострастной улыбки он начал вновь обретать присутствие духа. Граф Ясин не выглядел настолько бессребреником, чтобы явиться сюда движимым лишь благородным возмущением, дабы передать нас в руки правосудию. Справедливость не интересовала его. То не был человек, чающий морального удовлетворения, – самый опасный среди всех возможных врагов.

– Конечно, мы ничего не знали о действиях этого француза, – сказал, как и следовало ожидать, отец. – Мы ничего у него не просили. Это был кровожадный человек.

Ясин поднял вверх свою красивую руку:

– Что до меня, я отнюдь не кровожаден. Я не испытаю никакого удовольствия, увидев вас всех троих на виселице. У меня, напротив, другие устремления, более гуманные. Итак, дорогой друг, ибо отныне мы будем очень дружны, для начала вы выплачиваете мне пятьдесят тысяч рублей единовременно и, чтобы обеспечить мою старость, тридцать тысяч рублей годового содержания… Вы также примете меня компаньоном во все ваши дела – помощь тем более для вас драгоценная, что я ни во что не буду вмешиваться… Я люблю карты, вино и любовные интрижки.

Я вздохнул с облегчением. Намного спокойнее отдаться на милость проходимца, чем угодить в лапы человека с принципами. С такими, как правило, невозможно заключить соглашение.

– У меня, как вы понимаете, нет такой суммы наличными, – произнес отец, – но завтра вы получите все.

Ясин поправил шубу, отвесил поклон Терезине, послал ей воздушный поцелуй, сопроводив его ослепительной улыбкой, повернулся и вышел.

За несколько недель мы были разорены. Нельзя сказать, что Ясин намеренно добивался нашего краха. Он просто брал деньги всюду, где находил их. Это был один из самых отчаянных игроков в Санкт-Петербурге; весь в долгах, он таскал за собой шайку прихлебателей, бессовестно его обкрадывавших. О нем говорили, что он одержим «галантностью», не поддающейся излечению, что придавало его отношениям с жизнью характер нетерпеливой поспешности в лихорадочных поисках удовольствий, так что каждый пережитый им день напоминал бег вперегонки со смертью. Отец был вынужден оплатить все его долги. Вскоре мы сами стали добычей кредиторов. Джузеппе Дзага имел неограниченный кредит у евреев, но он не позволял себе переходить границы займа и так уже значительного, который они ему предоставили. Ситуация осложнялась еще и тем, что Ясин много пил, и несколько слов, оброненных им в пьяном угаре, могли погубить нас.

Пугачев был казнен в январе. Я видел его сидящим в санях, направлявшихся к эшафоту, установленному посреди «болота». Следуя старинному обычаю, его, как и всех сопровождаемых на казнь, посадили спиной к направлению движения саней, «ибо приговоренный, не имея права на будущее, не должен смотреть вперед».

На обложке школьного учебника 1972 года выпуска советского историка Муратова иллюстратор придал лицу казака черты Ленина.

Репрессии свирепствовали, а наша жизнь зависела от гуляки, способного на любую глупость. Наконец свершилось нечто, положившее конец нашим сомнениям. На этот раз речь шла не о деньгах, речь шла о Терезине.

Через несколько дней после казни Пугачева, как раз тогда, когда отец договорился о новом займе, Ясин в девять часов утра предстал перед нами с помятым лицом и в растрепанной одежде; он пытался скрыть недостаток уверенности под маской высокомерного презрения, этого последнего убежища малодушных. В обстоятельствах менее угрожающих можно было бы подивиться при виде молодого человека столь привлекательной наружности, столь мужественного – и вместе с тем столь уязвимого: он походил теперь на львенка, попавшего в невидимые сети, наброшенные на него укротителем – Судьбой. Должен признаться, я не часто встречал молодых людей с такой царственной осанкой; его падение казалось скорее следствием некоего проклятия, тяготевшего над ним, нежели природной распущенности. Отец навел о нем справки: шотландский врач, пользовавший русского офицера, сказал, что сифилис уже начал разрушать его нервную систему; это было трудно себе представить, столь непорочны были его черты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю