Текст книги "Европа"
Автор книги: Гари Ромен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)
LII
Доктор был господином лет сорока с задумчивыми очками. Лицо его сразу же поражало отсутствием каких бы то ни было особых черт, не говоря уже об индивидуальности, что составляло определенное преимущество, так как успокаивало пациента. Однажды он объяснял это Дантесу: нельзя предвидеть, какое выражение лица может смутить больного, а мнение или суждение, которое последний составит о психиатре, всегда рискует оказаться негативным. Поэтому Жард постарался извлечь максимальную выгоду из вялости и незначительности своих черт. Их невыразительность позволяла избежать ошибок и не поддаваться настойчивым физиогномическим опытам пациента.
– Я как раз пытался дозвониться до вас…
– Вы уже звонили вчера утром и просили приехать… Вы не помните?
– В самом деле? Правда, с тех пор столько всего произошло… Эрика абсолютно невменяема… Очень тяжелый приступ… Может быть, ничего уже нельзя сделать…
Врач поправил очки; этот жест означал, что он весь внимание.
– Она ведет себя совершенно неадекватно, а по ее речи видно, что она все больше и больше теряет связь с реальностью. Она говорит с какими-то воображаемыми людьми… и я в их числе!
– Ну хорошо, мы еще к этому вернемся, – сказал доктор. – Забыл сказать, я приехал не один. Полагаю, ваши жена и сын предупредили вас о своем приезде, они попросили меня поехать вместе с ними. Они внизу.
Дантес потерял дар речи. Он прекрасно помнил телеграмму, извещавшую о том, что они собираются приехать, но понятия не имел, что им известно о его знакомстве с Жардом, да и вообще, что за мысль – везти с собой психиатра…
– О Господи, если я правильно понимаю… Обо мне беспокоились?
Жард неопределенно повел рукой:
– Поставьте себя на их место… Вы говорите своим коллегам, что берете отпуск на несколько дней, а исчезаете на две недели…
Теперь Дантес не на шутку разозлился:
– Что за ерунда? Я здесь всего сутки…
– Неважно, – сказал Жард. – Время идет с разной скоростью, а иногда о нем и вовсе забывают. Такое может случиться с кем угодно.
Посол рассмеялся:
– Скажите, мой друг… Вы пытаетесь меня успокоить?
Жард снял очки и сразу обрел свой настоящий взгляд. Дантес удивился, как внезапно преобразилось его лицо: оно перестало быть ординарным. Необычно смуглая для кабинетной работы кожа, а в чертах и в выражении – как будто что-то тревожное. Это лицо напоминало ему кого-то другого– Жарда. Но как раз сходство и сбивало с толку – казалось, что человек, стоявший напротив, им пользовался.Правда, Дантес сам не знал в точности, что имеет в виду, но решил быть начеку и скрывать недоверие. Он занимал высокий пост, и против него строили всевозможные козни, а у Мальвины были кое-какие друзья, чтобы не сказать сообщники. Во всяком случае, отношение к нему Жарда – если, конечно, это действительно был он – явно изменилось. Он вел себя неискренне. Немного вкрадчиво, успокаивающе. Смотрел чересчур внимательно. Конечно, он приехал вместе с его женой и сыном, но правда ли, что они встречали его раньше? И не замышляет ли его семья что-нибудь такое, чтобы избежать скандала?
– У вас депрессия, господин посол, а лучший способ выйти из нее – это прежде всего взглянуть на нее объективно. Служащие посольства ничего не знают, и потом, в наши дни это обычная вещь и уже не может повредить карьере.
– Обо мне поговорим позже, если угодно. Вы в первую очередь врач Эрики. Надо попытаться спасти ее.
Жард хотел что-то сказать, повертел в руках очки, потом сел в кресло. Дантес ждал, стараясь сдержать возмущение, поднявшееся в нем при виде такого равнодушия. Никого он так не презирал, как «слишком опытных» врачей, которые «все это знают как свои пять пальцев» и в итоге, постоянно занимаясь различными клиническими случаями, становятся бесчувственными: даже самая прекрасная на свете профессия перестает быть прекрасной, если она не более чем профессия. Дантес впервые задумался над этой особенностью работы психиатра; возможно, такая позиция избирается сознательно, как маска: может быть, несмотря на годы практики, Жард испытывал некоторую робость перед французским послом и она мешала ему говорить открыто. В конце концов Дантес сел напротив него. Большой, толстый серый кот, живший на кухне, проскользнул в приоткрытую дверь, прыгнул к нему на колени и стал тереться остатком уха о его плечо.
– Решительно, вы неторопливы, доктор… Эта девушка…
Жард сложил руки под подбородком, очки повисли в его пальцах.
– Хорошо, – сказал он. – Тогда я потороплюсь. Думаю, настал момент открыть вам правду. Ваше чувство вины по поводу того знаменитого несчастного случая показалось мне настолько преувеличенным, что я навел кое-какие справки. Я держал в руках полицейский отчет о происшествии. Во-первых, машину вели вы…В чем вы отказываетесь признаться даже себе самому. Во-вторых, ваш разрыв с этой женщиной произошел не до аварии, а после.Вы с ужасом думали о том, что в двадцать пять лет вам придется связать свою судьбу с калекой, которая старше вас на двенадцать лет, а ее репутация была вам известна во всех подробностях. Вы знали, что этот союз положил бы конец вашей карьере и разрушил вашу жизнь, которая уже так много вам обещала. Вы тайно выхлопотали себе должность атташе при посольстве в Пекине и, скажем прямо, сбежали, бросив парализованную калеку на больничном одре. Я сознательно говорю с вами так жестко, потому что вы наносите себе огромный вред, играя в прятки с самим собой… Вместо одной непосильной тяжести вы взвалили на себя другую, может быть, еще более невыносимую, и она вот-вот раздавит вас…
Наверное, эти слова ужаснули бы Дантеса, если бы его так не поразила все более заметная перемена в лице Жарда. Казалось, его черты изменили пропорции и по-иному соотносились друг с другом, стали более резкими и заострились, но подозрительнее всего был взгляд. Дантес обладал слишком хорошим вкусом, чтобы прибегнуть к плоскому сравнению «глаза как угли», но не мог отрицать, что взгляд, который прощупывал его, осуждал, а может, и угрожал ему, был полон враждебности и даже ненависти. Конечно, дело было не в заговоре и не в темных силах, но что он знал об этом враче, если он действительно был настоящий? Даже не находясь под действием галлюцинаций и абсурда, он понимал, что у Мальвины фон Лейден могущественные друзья, – он прекрасно помнил, что эта мысль уже приходила ему в голову, – причем в разных кругах общества, и некоторые из них действительно могли быть врачами, но в то же время и первостатейными шарлатанами. Он повторял сам себе, и проверял, что у него нет ни паранойи, ни мании преследования, он не верил в существование оккультных сил, но он был слишком искушенный дипломат, чтобы не заметить, что в сути вещей иногда проявляются тайные и враждебные силы, которые, что греха таить, определенно снюхались с Фатумом.
Улыбаясь, он поднялся, очень легко, очень непринужденно, почти весело, как бывает всегда, когда ход событий становится предельно понятным.
– Это все, что вы хотели мне сказать?
Жард отвел взгляд.
– Нет. Нелепое чувство вины – вы проявили слабость, если не трусость, но кто может требовать, чтобы молодой человек на заре жизни и карьеры стал рыцарем без страха и упрека? – возрастало в вас не только потому, что вы бросили женщину, которую вроде бы любили, в тот самый момент, когда по вашей вине ее постигло несчастье. Причина не так проста. Вы составили себе, господин посол, такое возвышенное представление о культуре, а значит, о Европе – для вас одно равно другому, – что из-за низости, проявленной вами в столь трагических обстоятельствах, вы в собственных глазах стали конкретным примером той раздвоенности, которая поставила культуру и общество по разные стороны баррикад. С одной стороны, Европа, с которой связывают расцвет мысли и чувств, короче говоря, достоинства, а с другой стороны, реальная, живая Европа, со всем своим эгоизмом, ненавистью, бессовестными обманами и лагерями смерти, с которыми вы знакомы не понаслышке и которые наверняка отметили вас своим реальным существованием.Все восхищались вашими моральными качествами, вашим «гуманизмом», вы словно унаследовали духовную вотчину прошедших веков, но в собственных глазах вы олицетворяли раздвоенность, которая ставит культуру с одной стороны, а жизнь буржуазного общества, которое, между прочим, поет об этом на все лады, – с другой. Этот постоянный разрыв, описанный почти во всех произведениях другого «просвещенного» европейца – Томаса Манна, стал вам настолько невыносим, что вы с головой ушли в создание и воспевание вымышленных миров – мифов, если хотите, хотя кое-кто сказал бы галлюцинаций, – и вы ждете, что они помогут вам преодолеть ощущение двойственности, двуличности, лжи, в котором вы живете. Как посол, вы с неподдельным чувством говорите о том, что, от Монтеня до Камю, являет собой «милую Францию, родину человечества», в то время как ваше правительство продает оружие Южной Африке, где процветает расизм, и испытывает атомные бомбы в Полинезии. Двойное лицо, двойная жизнь, раздробленность… Кстати, единственное, что отличает вас от других «европейцев» – сытых и богатых коллекционеров, виллы на Лазурном берегу, но левые убеждения, ахи и охи по поводу Биафры или Бенгалии, но прежде всего солидная тачка, благородные порывы на бумаге и ни одного конкретного действия, – единственное, что вас от них отличает, – это заслуживающая уважения сознательность. Я даже думаю, что чем больше вы чувствуете себя недостойным вашей возлюбленной Европы, ведь вы не сделали того, чего требует это воображаемое царство, тем бесповоротнее – увы! – становитесь европейцем во всем смысле этого слова, полноправным членом так называемого «западного» общества, лишенного активной циркуляции питающей и благодатной плазмы, которой должна была бы стать культура, принятая и прожитая в действии, в динамизме устремлений общества. Искусство не бессмысленно, если оно прожито, написали вы в одной небольшой заметке, оно должно преображать, постоянно изыскивать новые средства превращения, чтобы жизнь человеческих сообществ целиком и не раздумывая развивалась в направлении того «потустороннего» мира, на который указывают ей высочайшие образцы искусства. Написав это, вы преспокойно вернулись в нежащую роскошь своего посольства: слова остались в типографии. Естественно, в такой ситуации трещина углублялась, в конце концов она настигла и вашу психику, вы оказались под властью ирреального, до такой степени, что иногда испытываете – не правда ли? – чувство психического распыления, теряете ощущение своей конкретности, своей реальности,вас поглощают абстракции. Вот так. Я хотел, чтобы вы увидели себя самого, господин посол. Я не мог добиться этого без некоторой… жестокости – прошу меня простить. Мне показалось, что шок вам необходим. Что же касается этой очаровательной девушки… Мы еще поговорим о ней. Вы оказываете на нее большое влияние, это ясно. Вы имеете над ней полную власть. Вы единственный, кто может ее спасти: она прислушается к вам и подчинится. Только для этого вы сначала должны прийти к согласию с самим собой…
– Подобный мирный договор еще никогда и никем не был заключен, за всю историю дипломатии, – сказал посол.
Он слишком ясно сознавал, что его наблюдают, и старался не делать лишних жестов и не говорить лишних слов, которые были бы на руку этому специалисту по психологическим уловкам. Он уже опомнился и чувствовал, что его поняли, разъяснили, безжалостно вытащили на свет Божий. И как всегда, когда надо было держать дистанцию, не давая повода заподозрить себя в желании отделаться от собеседника, он прибег к юмору.
– Современную психиатрию часто упрекают в чрезмерной склонности к абстрактным объяснениям и недостатке лечебных средств, – сказал он. – И все же не могу утверждать, что ваш анализ понравился бы структуралистам или хотя бы всем этим старомодным ученикам папаши Фрейда. Или Лакану с его вербоманическими волхвованиями. На самом деле мне кажется, что ваш доклад – очень интересный, поверьте, – ближе к романтизму немецких философов конца века, например Шеллинга или даже Ницше – культура как религия, помните? – чем к сторонникам перманентной революции, к которым вы, по всей видимости, себя причисляете. Тем не менее в главном мы с вами сходимся: как и я, вы видите в культуре питающую плазму, но, как и я, не можете найти пуповину… Оживляющего перехода в реальность, в общество, не получается…
Он встал. Жард, как воспитанный посетитель, понял намек. Поднимаясь, он надевал очки, и его лицо вновь обретало невыразительность.
– И еще одно, – произнес Дантес, улыбаясь. – Если даже ваши предположения верны, я не думаю, чтобы вы могли многого ожидать от своего анализа в плане практических результатов… Если бы еще речь шла о неврозе… но вы почти готовы отнести меня к категории шизофреников, а это, сами знаете…
Он пожал плечами. Он увидел себя в зеркале, занимавшем половину противоположной стены, высокого, немного сутулого, на фоне чертежей будущих дворцов на обоях, чертежей, которые никогда не будут реализованы и которые удивительно правильно были подогнаны к его фигуре. В таком несколько метафизическом обрамлении он почувствовал, что застрял среди всех этих циркулей и угломеров, свидетельствующих о невозможности воплощения.
– Я говорил вам о ясности сознания и разуме, – сказал Жард. – Вот и все. У вас их в избытке, но, возвращаясь к главному, повторяю вам: будущее этой девушки зависит от вас – дело за вашей доброй волей… Вы значите для нее столько же, сколько значите сами для себя.
– И последнее, – подытожил Дантес, – раз уж вы придаете моему… болезненному воображению такую силу, если вы правы в этом, мне было бы легко избавиться от вас одним-единственным и сокрушительным усилием моей бредовой воли, изгнав вас из своего рассудка, и все было бы так, будто вы и не приходили, будто вас и не существовало…
– Это уж вам решать, – сказал Жард, – но было бы жаль…
– Мир потерял бы в вашем лице замечательного психиатра…
Жард дружелюбно посмотрел на него:
– Я говорю не о себе. Было бы жаль вас… То есть эту девушку, к которой вы так нежно привязаны…
Дантес проводил его. Открывая дверь, он произнес:
– Одну минуту. Думаю, вы поймете, что после разговора подобного… свойства я предпочел бы сейчас не видеть жену и сына. Тем более что я сказал им все, что должен был сказать… и внимательно их выслушал… в их отсутствие. Потому что мы обсуждали все это сотни раз. Поэтому я хотел бы, чтобы они вернулись во Флоренцию. Я зайду к ним завтра, если это так необходимо. Сделайте мне одолжение, представьте суть дела… как совет врача. Я не хочу огорчать их. И тем паче лгать.
– Будьте спокойны, – сказал Жард. – Я все возьму на себя. Я оставлю вам рецепт в холле… просто для проформы.
Несколько секунд Дантес стоял у двери и улыбался.
Теперь Жард мог приходить. Посол был готов встретить его лицом к лицу.
LIII
Дантес закурил трубку. Ему казалось, что он очень ловко отследил ход событий; он чувствовал себя покойно и беззаботно и слегка улыбнулся, вдруг поняв, чему он этим обязан. Уважаемый доктор знал свое дело; надо заметить, он прекрасно разбирался во всех подвохах, которые человеческая психика иногда себе устраивает. Эрике ничто не угрожало. Он не стал вдумываться в детали этого признания – тогда пришлось бы делать выводы и не только порвать с Эрикой, но и отказаться от уловок, которые позволяли ему увиливать от себя самого. Он был рад, что может смотреть на себя объективно, Жард явно упустил это из виду: он никогда не переставал контролировать состояние своей психики, исследовал все ее закоулки и обдуманно организовывал ее внешние проявления. А наивысшее мастерство – когда созданный им самим образ изучали как душевное расстройство, и наблюдатели даже не догадывались, что эти фокусы вводят их в заблуждение, так как беспорядочность и спутанность сознания были вполне четкой целью, которой он стремился достичь, чтобы отвлечься от себя самого.
Тем не менее для вящей уверенности нужно было принять кое-какие меры предосторожности. Дантес позвонил в посольство и долго обсуждал с Шармелем текущие дела. Он выказал приличную случаю озабоченность при известии о том, что, хотя забастовка не стала всеобщей, профсоюзное движение посеяло хаос во всей Италии, и при мысли, что его окружает хаос, он почувствовал странное удовлетворение, причина которого на сей раз осталась ему неясна. Неофашисты напали на участников коммунистической демонстрации, в Палермо во время драки кого-то убили. Он сказал своему поверенному – тот заметно нервничал и чересчур внимательно прислушивался к словам посла, как будто ожидал уловить в подтексте какой-то знак, который, разумеется, был бы истолкован исключительно негативно, может быть, о нем сразу сообщили бы в Париж, – итак, он уведомил его о том, что намеревается продлить отпуск еще на несколько дней, но немедленно вернется к работе, если ситуация обострится. Он повесил трубку с легкой гримасой презрения в адрес своих злокозненных соглядатаев, размножавшихся буквально на глазах, и хотя он не допускал и мысли, что эти случайные сообщники действительно составили против него заговор, они заслуживали только презрения – ничтожные враги, которые окружают любого человека, хоть в чем-то не похожего на остальных и, может быть, в чем-то даже возвышающегося над остальными.
Он прошел в библиотеку и, хотя не был голоден, приказал подать туда обед, чтобы соблюсти обычный распорядок дня нормального человека. Он дружески побеседовал с Альберто, который сам принес ему еду, расспросил его о семье и прочих частностях его служебного положения. Альберто, вероятно, несколько встревожил случай с уволенным дворецким, поэтому он отвечал запинаясь, а подав кофе, задержался, как будто не хотел оставлять посла одного.
– В чем дело, Альберто?
– Ваше превосходительство…
– Да?
– Это… это по поводу вашей… вашей одежды…
– А что в ней такого?
– Ваше превосходительство… Видите ли, люди, которые живут в деревне… поставщики…
Дантес с некоторой досадой пожал плечами:
– Дорогой мой, когда я подписывал договор о найме, то не брал на себя обязательства одеваться как в средние века. Я понимаю, что твидовый костюм смотрится диковато на фоне ренессансной обстановки, но вилла, насколько я знаю, еще не превращена в музей, так что делать из меня экспонат шестнадцатого века немного излишне, я вовсе не намерен переодеваться князем Дарио из уважения к духу этого места. Если они ожидали увидеть посла Франции в одежде придворного или, может быть, кондотьера с соколом на руке, скажите им, что мне очень жаль, но я приехал сюда не для того, чтобы приводить в восторг туристов…
Альберто молчал. Он туповато смотрел на посла, моргая глазами.
– Конечно, ваше превосходительство, конечно…
Дантес спросил газеты и снова закурил трубку. Он расслабился. Покой библиотеки, редкие книги вокруг, карты мира и карты Меркатора, астрономические приборы, изобретенные, когда эпоха Возрождения возобновила знакомство с небом – теперь уже не Бога, а Галилея, – ниспослали ему приятное чувство умиротворения, приручили Время, и оно улеглось, как верный пес у ног хозяина, отдохнуть от безумной гонки. На стене висела целая коллекция кинжалов с широкими и узкими клинками, все времен Борджиа и Медичи; в больших стеклянных шкафах были выставлены костюмы кондотьеров, два из которых, согласно табличке, принадлежали Орсини и Малатеста – они составляли ему почти живую компанию, и, затягиваясь трубкой, он довольно отчетливо различал жестокие, но не лишенные красоты лица этих грубых наемников. На письменном столе стояло множество пузырьков, когда-то наполненных ядами, подлая сущность которых за века утратила свою чудовищность и была наделена старомодно-романтическим очарованием. В такой обстановке хорошо читать «Итальянские хроники», пробуждать воспоминания о захватывающих и кровавых интригах, которыми развлекались князья в своих городах, в те времена, когда политика, порок и поэзия, меценатство и преступление, искусство, чума и жажда власти отмечали душу Европы все более глубокой печатью двойственности: с одной стороны – Петрарка и Лаура, Микеланджело и Леонардо, Донателло и Чимабуэ, Эль Греко, Дюрер и сверкание неиссякаемой роскоши, а с другой – удары кинжала в ночи и отравы, приготовленные знахарками. Это наследие переходило из века в век по двум параллельным путям: через Европу Гитлера, Сталина и Пражской весны и через Европу Малларме, Аполлинера, Матисса и Валери. Психиатры говорили о шизофрении так, как будто речь шла о каком-то химическом расстройстве мозга, но те, кто был ей подвержен, просто оказались восприимчивы к ситуации, когда требованиям культуры противостояла социальная низость, на все предупреждения реагировавшая только опасными извращениями. Бедная Эрика… Люди, которых называли «шизофрениками», были свидетелями и обвинителями, первопроходцами и жертвами своих безнадежных усилий спаять реальное и воображаемое. Он услышал, непонятно почему, может, из-за этих пузырьков с ядами, вопли старой кормилицы над телом Джульетты. Он встал, отыскал на полке «Итальянские хроники», пролистал несколько страниц, но вновь задумался о Жарде и его необычном вторжении, потом закрыл книгу и улыбнулся, гадая, не пора ли идти на встречу с Эрикой. Он не был уверен, что их «первая встреча», которую так тщательно спланировала Мальвина фон Лейден и которая должна была состояться на следующее утро, действительно нужна и что действительно стоит потакать этому ребячеству; может быть, лучше стереть ее со страниц книги, в которой, впрочем, ничего и не было написано, и он засмеялся, глядя на Барона, этого записного комедианта, с гусиным пером в руке, в ночном колпаке, расшитом звездами, с застывшим взглядом, в попытке придумать, измыслить его, Дантеса, по своему усмотрению. Он слышал, как где-то играли Моцарта, эта музыка совсем не шла Италии того века, которую воскрешала обстановка виллы, и Дантесу показалось, что Барон мог бы выбрать что-нибудь более подходящее, например Вивальди. И, с радостью отметил он, Барон тоже так считал, потому что тотчас же, погружая его в приятную расслабленность, зазвучала музыка Вивальди, хотя и слегка приглушенная мраморными стенами и тесными рядами книг. Трудно было предугадать, кто выйдет победителем из борьбы, в которой они с Бароном придумывали друг друга, демонстрируя все свое мастерство. Разве что реальность одержит верх и подчинит себе обоих, стерев память о них и их творениях, их невидимых мирах, и оставит в безлюдном пространстве расположенные в неумолимом порядке пустые виллы и светлую гладь озера, и тогда исчезло бы благоухание роз и лилий, ведь его стало бы некому оценить. И уж в самом худшем случае во дворце Фарнезе появился бы еще один посол, а в гостинице еще один ярмарочный Нострадамус, и его остроконечная шапка будет не более чем дурацким колпаком, которым общество венчает головы пожирателей звезд. Так нацисты отмечали желтой звездой еврейских мечтателей, чтобы наказать этих ростовщиков, постоянно снабжающих общество сокровищами воображения, музыки, философии, религии, требуя взамен непомерную плату в валюте прогресса, революций и вселенской любви…